Что, на его взгляд, заслуживает презрения, оно обрекает на бессмертие». 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Что, на его взгляд, заслуживает презрения, оно обрекает на бессмертие».



Вот до какого места дочитал я очерк Вольфганга Ма- кенрота, дочитал, можно сказать, без особых возражений, и тут я заметил, что меня беспокоит, я бы даже сказал — сверлит: чей-то взгляд, взгляд из коридора. Я не сразу поднял глаза; сначала я сложил макенротовский очерк и сунул его в тетрадь, потом взял другую тетрадь и рас­крыл, словно ища в ней продолжения, и только тогда поднял голову и увидел Йозвига. На всякий случай я улыбнулся ему. Он не подошел ко мне. Он стоял, пону­рив плечи и свесив руки, ну как есть обряженный в форму шимпанзе, который все свои жалобы выражает взглядом и наклоном головы. Тогда я собрал тетради, вышел к нему и, не дожидаясь вопроса, сказал:

Разрешили! Я их убедил. Мне дозволено продол­жать штрафную работу. К сожалению, я не мог запереть­ся сам.

Искариот,— сказал он тихо,— маленький Искариот!

Я протянул ему чистые тетради и пузырек с чернила­ми и пояснил:

На ближайшие недели — порядок!

Он молчал и только глядел на меня. Потом показал на мою штанину и потребовал:

Сигареты, давай, их сюда! — и когда я их подал: — А теперь ступай вперед! Никто тебя больше беспокоить не будет!


ГЛАВА VIII

Портрет

А теперь речь пойдет о тебе, человек в алой мантии. Наконец пришел твой черед изображать стойку на руках на этом пустынном побережье — или даже плясать на го­лове — перед моим братишкой Клаасом, который случай­но, а пожалуй, и совсем не случайно оказался рядом. И ты можешь, в который уже раз, задать свой вопрос, по­чему в картине нет воодушевления и веселости, почему в ней разлит зелено-белый пламенеющий страх? У нас на очереди ты, с твоим старым-престарым лицом, с твоим за­старелым коварством, ты должен внести свою долю в наше повествование; ведь это из-за тебя, как я догадываюсь, мастерская не была как следует затемнена. Макс Людвиг Нансен был тобой недоволен и только и делал, что исправ­лял тебя сердитыми мазками; работая утрами и вечера­ми, он порой опрометчиво сообщал тебе слишком явное сходство с тобой, отчего и забыл обойти для верности дом и снаружи поглядеть, хорошо ли затемнены окна. Он был слишком занят тобой, он поправлял и прихорашивал тебя и не заметил за делом, что одна из штор затемнения за что-то зацепилась, повисла, как защемленный парус, и пропускает свет.

И вот над темной равниной между Ругбюлем и Глюзе- рупом засверкал трепетный луч. Он повис над Блеекен- варфом, но не потухал в рассчитанные сроки, не кружил и не колебался, он только тянулся вдаль, пронизывая штормовой осенний вечер, отчего невысокая насыпь каза­лась судном, бросившим на равнине якорь. Под клочкова­тыми тучами. Под защитой дамбы. Насколько мне изве­стно, то был за много лет первый луч, загоревшийся над равниной, прощупывавший рвы и каналы, и кто его ви­дел, должен был в испуге задаться вопросом: чье внима­ние он первым делом привлечет? Кто под углом в сто семь­десят градусов первым заметит этот огонек и сделает свои выводы? То ли идущие без света корабли в Северном море? То ли тайные агенты? Или бомбардировщики «бленхейм»?

Но задолго до пароходов, агентов и «бленхеймов» пер­вым углядел крамольный луч ругбюльский полицейский, и он, кому и по должности вменялось следить, чтобы с на­ступлением темноты темноту блюли непреложно, уже на­ходился в пути. В треплющейся по ветру накидке — зна­комая картина! — ехал он, наклонясь в сторону ветра, рас­считанным скоростным спуском свернул в ольховую ал­лею, слез с велосипеда и вошел в сад, чтобы вблизи опре­делить источник света. Свет исходил из мастерской. Все окна в доме были затемнены, как положено, и только из мастерской бил яркий луч, проникая в сад. Ругбюльский полицейский направился к освещенному прямоугольнику, не разбирая дороги, протопал по грядке астр, обогнул бе­седку, протиснулся через мокрые кусты и наконец подо­шел так близко, что мог окунуть руку в струящийся свет. Он сразу же определил, что одна из штор зацепилась за раму, увидел спутанные шнуры и болтающееся фарфоро­вое колечко. Напряг слух: в воздухе не слышалось гуде­ния моторов, зато в нескольких шагах от него звучали сердитые голоса. Он мог бы позвать, мог постучать, но, сколько мне известно, ничего этого не сделал, а, так как свет падал сверху, подтащил к окну садовый столик, влез на него и приник к стеклу: с этой позиции ему еще не случалось заглядывать в блеекенварфские дела.

Ветер играл полами его накидки. Он с легким плеском бросал их об окно. Отец осторожно отжался и сунул их под поясной ремень. Я мог бы, пожалуй, еще заставить его снять фуражку и приложить ладонь козырьком: ему бы, пожалуй, не мешало лишний раз оглядеться, не пря­чется ли кто в саду и не наблюдает ли в свою очередь за ним?

А больше ничего и не нужно, чтобы набросать силуэт моего вооруженного чувством долга, решительностью и завидным терпением отца, который, если понадобятся, может перестоять на садовом столике любого полицейско­го. Итак, собрав все воедино, я могу возобновить свой рас­сказ: он поглядел в окно.

Перед ним был человек в алой мантии, и перед ним был Клаас или кто-то очень на Клааса похожий, а лицом к обоим и отчасти их закрывая, стоял он, художник, в своей бессменной шляпе. Художник работал. Что-то все приго­варивая и кому-то возражая, короткими, резкими ударами кисти работал он над человеком в алой мантии. Он укора­чивал его бесовские ножки, выглядывающие из-под ман­тии. Он насыщал синий фон, чтобы выявить алый цвет мантии. Она сверкала над пустынным побережьем черного зимнего моря, она сверкала и назло всем законам земного притяжения не сваливалась вниз раскрытым зонтом, хотя ее носитель ходил и даже чуть ли не танцевал на руках. Мантия не сползала вниз и не закрывала старое-престарое лицо человека, на котором даже сейчас, когда он стоял на руках, не умолкало застарелое коварство. До чего же то­щие у него суставы, как хрупко отогнутое назад баланси­рующее тело! Он как будто смеялся и хихикал, стараясь заразить своей веселостью Клааса, он изо всех сил хотел понравиться Клаасу, привлечь к себе, рассмешить и для этого ходил и плясал на голове, что, правда, большого тру­да для него не составляло.

Но как ловко ни балансировал человек в алой мантии, ему не удавалось приручить Клааса, не удавалось даже удержать подле себя; страх, который он невольно возбу­ждал в бедном малом, этот зелено-белый пламенеющий


страх побуждал Клааса к бегству. Он растопырил пальцы. Он запрокинул голову. Тень, положенная художником под его открытым ртом, позволяла догадываться о сдер­живаемом крике. Казалось, еще два нерешительных шага, и Клаас сломя голову побежит, страх погонит его по пу­стынному побережью к равнодушному горизонту, лишь бы прочь от паясничающего человека в алой мантии. Кар­тина называлась «Вдруг на побережье» — по крайней мере так назвал ее художник, но он же в одном из днев­ников именует ее «Страх»; итак, у страха было лицо моего брата. Во всяком случае, так это представляется мне от­сюда, и только так могу я это описать.

Взял ли все это в соображение ругбюльский полицей­ский? Или он с высоты садового столика следил за одним лишь художником, который, ворча и огрызаясь, работал со страстью? Отчего он тотчас же не прйнял меры, ведь здесь самым непозволительным образом нарушались два запрета, отчего вопреки здравому смыслу продолжал сто­ять за окном в этот ненастный осенний вечер, затеняя лицо, побуждаемый острым любопытством, словно здесь невесть что еще могло произойти, чего он ни в коем слу­чае не хотел упустить? Разве мало было того, что он увидел?

Хоть свет из мастерской падал на всю округу и давал кораблям, агентам и «бленхеймам» нежелательную ори­ентировку, отец продолжал стоять на столике, наблюдая художника за работой.

Он прислушивался к пререканиям Нансена с его не­видимым приятелем, воображалой Балтазаром. Он заме­тил, какое сопротивление приходилось одолевать правой руке художника. Он следил за тем, как художник всем корпусом повторяет и утверждает то, что происходит меж­ду Клаасом и человеком в алой мантии: подзадоривание к веселости, внезапный страх и так далее.

А может быть, отца приковало к месту изумление — тот невероятный факт, что этот человек, его земляк с теми же исходными начатками и правилами, ничего нв признает, не считается с запрещениями и указаниями свыше. Сколько раз его предупреждали! Или презрение пересиливает в нем законную тревогу? Хватает же у него фантазии, чтобы себе представить, к чему приведет такая беззаботность. Или он так уверен в своей правоте, что мысль о последствиях и в голову ему не приходит? Неуж­то другой полицейский, скажем его хузумский коллега, большего бы добился?

Никакого особого торжества у художника не замеча­лось, не чувствовалось в нем и тайного удовлетворения, оттого что он нарушает приказ. Единственное, что зани­мало его за работой, был все тот же Балтазар и единобор­ство с краской. А вдруг это и впрямь то, о чем Макс пре­дупреждал его с самого начала: художник не может не работать. Или же работа эта все же направлена против него, ругбюльского полицейского, лично?

Невольное удовлетворение — вот что, должно быть, чувствовал отец, стоя на своем наблюдательном посту, вот почему он задержался на этом посту куда дольше, чем сле­дует, невзирая на то, что луч света был виден далеко на темной равнине, пожалуй что до самого Гатвика. Злост­ные нарушения существующих приказов, свидетелем ко­торых стал отец, казалось, доставляли ему болезненное удовольствие, и он бы, пожалуй, еще не скоро вышел из своего транса, если б ему не померещился голос Дитте; тут он слез со столика, поставил его на место, вытащил щз-за пояса полы накидки, бросил, как мне представля­ется, последний взгляд на светящееся окно и постучал в дверь мастерской.

Он опять постучал. Должно быть, он придумывал* что сказать Дитте, когда она откроет, Дитте с ее страдальче- ски-надменной миной и короткой —под мальчика —* стри­жкой седых волос; но тут дверь рванули, и перед ним вы­рос художник. Он ничуть не испугался и только спросил:

Ну? Что нужно?

Полицейский вместо ответа поманил его за дверь, по­вел в сад, так же молча показал на светящееся окно, мол­ча вместе с ним вернулся к входу и только тут преду­предил:

Придется заявить на тебя, Макс!

Делай все, без чего обойтись не можешь,—сказал художник и добавил: — Я сейчас приведу это в порядок, наведу вам вашу обожаемую темноту.

Все равно заявить на тебя придется,— повторил отец и пошел за художником, сам запер дверь и последил за тем, как художник взобрался на стул и сперва линей­кой, а потом метловищем приподнял зацепившуюся штг*- ру и расправил ее так, что она опустилась, вплотную за­крыв окно. Довольный, он спрыгнул со стула, кинул мет­лу в угол и вытащил трубку из кармана плаща, но, до того как ее зажечь, опрокинул рюмку какой-то белой мас­лянистой жидкости.

Сколько же с меня придется? — спросил худож­ник, но ответа не последовало. Он оглянулся и увидел, что отец стоит перед картиной, которая на этот раз не была прикреплена к створке шкафа, как «Ландшафт с неизве­стными людьми», а стояла открыто на мольберте. Отец разглядывал картину под разными углами зрения, какие ему представлялись важными; он не менял точки опоры и расстояния, не поворачивал головы, а только заложил руки за спину, очевидно, импонировать должна была са­мая поза. Человек в алой мантии демонстрировал свою стойку или исполнял какой-то танец на руках, мой бра­тишка Клаас видел эти маневры, они внушали ему страх, и он хотел убежать — последнее обстоятельство, казалось, ускользнуло от моего отца.

Как видишь,— сказал художник,— я достал из-под спуда эту старую, забытую работу, вам она ни с какой сто­роны не интересна.—Отец молчал и только повернулся к художнику, а тот продолжал свое: — Ведь не на старые же мои работы вы наложили лапу? Или все-таки? Но на кой они вам сдались?

Ты работал, Макс,— отчеканил полицейский,— нам незачем друг друга морочить, я долго за тобой следил. Ты занимался своим делом, Макс, несмотря на запреще­ние. Да как ты смеешь?

Никудышное старье,—настаивал на своем худож­ник, а полицейский:

Нет, Макс, никакое это не старье, Клаас, что стоит в такой позе и боится,— это не вчерашний Клаас, он только сегодня может так стоять и бояться. Каждый тебе скажет: это не вчерашний малый.

Да это же «Человек в алой мантии», знаешь, когда я его писал? Еще в сентябре тридцать девятого.

Неважно,— сказал отец,— на этот раз я заявлю.

А ты хоть сознаешь, что собираешься сделать? — спросил художник.

Выполнить свой долг,— сказал отец, и этого было достаточно, чтобы художник, который до сих пор сравни­

ло


тельно спокойно и беспечно толковал со своим поздним посетителем и, может быть, даже собирался предложить ему стаканчик джина, сразу преобразился. Он вынул трубку изо рта. Он закрыл глаза. Выпрямившись во весь рост, он прислонился к шкафу, не скрывая злобы и брез­гливости, постепенно проступавших на его лице.

Ладно,— сказал он негромко.— Раз ты считаешь, что каждый должен выполнять свой долг, то я тебе ска­жу на это нечто противоположное, а именно, что каждый обязан делать что-то несовместимое с его долгом.

Что это значит? — вскинулся на него отец.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-09-19; просмотров: 165; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.224.93.126 (0.019 с.)