Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Но Адди только плечами пожал.

Поиск

А тогда играй тихонько,— настаивала Ютта.

Конечно, играй тихонько, только для нас,— сказал я, но Адди покачал головой.

Когда-то был у меня аккордеон, даже два,— сказала Ютта,— и я училась играть.

А тогда ты сыграй,— сказал я, но она ткнула паль­цем в Адди.

Пусть он играет, это его штука.

Твоя мать,— сказал Адди, Повернувшись ко мне,— она будет недовольна.

Зато другие будут довольны,— возразил я, и мы одновременно повернулись к выходу, откуда в беседку падала тень, там стоял Пост, торжествующе улыбаясь, словно накрыл нас с поличным. Он поглядел на ящик, на нас, снова на ящик, подошел, тяжело топая, снял футляр и освободил ремни,— но стоит ли медлить и отодвигать то, что придется установить так или иначе; Адди продел обе руки в ремни и призывно нам кивнул, а мы построи­лись за ним гуськом и — эй-эй! — двинулись из-под кры­той соломой беседки, каждый цепляясь за бедра стоящего впереди.

Ютта крепко держалась за Аддины бедра, я держался за узкие, костлявые бедра Ютты, чувствуя на своих бед­рах нажим теплых мясистых пальцев Йоста. Направляясь по садовой аллее к мастерской, мы шагали, раскачиваясь, приплясывая, и главное, наклонясь вперед, а ветер заду­вал, Адди играл, и гавайя распевала в Блеекенварфе свои лучшие мелодии.

Нам уже стучали в окна и кивали, и наш несколько кургузый музыкальный дракон проплыл, раскачиваясь, мимо мастерской и мимо всех четырехсот окошек горни­цы, мы двигались взад-вперед по черным садовым аллеям, призывая, подзадоривая остальных, и я еще помню, что

Хильке присоединилась к нам первая, а за Хильке — па­стор Треплин и Хольмсен, а там и птичий смотритель Колыпмидт, и Дитте — именно Дитте,— проходя мимо отца, ухватила его за рукав и положила его руки себе на бедра, и тут шествие наше обрело самостоятельную силу притяжения, необоримую движущую силу, влекущую и вбирающую все на своем пути, хмелящую, раскачиваю­щую силу, которой не мог противостоять ни один человек, попавший в сферу ее притяжения, так что наша вереница все росла и росла и уже нарастила не одну петлю. Теперь и художник включился в шествие, и инспектор плотин Бультйоганн, и Хильда Изенбюттель, не хватало только матушки, но я знал, что никакие силы не заставят ее к нам присоединиться, даже суровая тень ее внушительной фигуры в глубине мастерской вйражала надменную не­приязнь: Гудрун Йепсен, урожденная Шессель. А ведь могла бы взять пример с того же капитана Андерсена, который в свои девяносто два года по крайней мере сделал попытку проводить раскачивающегося дракона по чудес­ному песочку через Люн^бургскую степь: наш фотогенич-* ный старикан протиснулся между Юттой и Адди, похру­стывая суставами, наклонился вперед, и мне показалось* что я слышу шуршание, словно из лопнувших коробочек мака сеются в его штаны маковые зерна; старик и в самом деле проковылял с нами несколько метров, пока он, так сказать, не разбросал весь свой осенний мак и не отошел, задыхаясь, в сторону. Адди вел нас, а Ютта управляла им, крепко держа за бедра, и после того, как миновали сад и протиснулись через изгородь, затопали мы по дере­вянному мостику, а там лугом и вверх на дамбу и чуть ли не по дну Северного моря до самой Англии,— если бы у Адди не возникло другое решение: он круто повернул и, когда мы спустились с дамбы, наша длинная раска­чивающаяся вереница почти в точности повторяла дви­жения, которые выписывали мехи аккордеона, когда их сжимали и растягивали. Мы снова направились к Блее- кенварфу мимо шпалеры ольховых деревьев, которые от­ражались во рву и, видимо, были недовольны своим отра­жением, так как ветер тревожил и морщил воду и стволы их раскачивались, словно в подводной буре. Чтобы цепь не оборвалась по крайней мере в моем звене, я обеими руками обхватил Ютту, а Ютта обхватила Адди, да и многие следовали нашему примеру.

Как сейчас помню, у распашных ворот нас ожидал однорукий почтальон Окко Бродерсен. Он прислонил свой велосипед к наружному косяку. В руке у него была бу­мага, и он размахивал ею в знак того, что вправе нас остановить.

Просим присоединиться! — крикнула ему Ютта, и я повторил за ней:

Просим присоединиться!

Мы насели на него и втащили в цепь вместе с почтой. Мимо ржаво-красного хлева, мимо пруда, мимо сарая, а когда мы огибали мастерскую и я оглянулся, то увидел, что наша вереница рассыпается на части или вот-вот рас­сыплется, у всех были усталые и оживленные лица, во всяком случае, и оживленные, с чем должна была бы со­гласиться и матушка. Но и рассыпаясь, шествие все еще следовало за Адди, который изображал на аккордеоне «берлинский духг дух, дух» или, во всяком случае, давал его почувствовать, после чего кое-кто устремился в дом за столами и стульями, предусмотрительно поглядев на небо над морем. Сверкающие разрывы темных туч, а так­же голубые лужи и быстро плывущие пушистые облака придали нам смелости, и мы перенесли день рождения в сад.

А теперь не стану мешать тем, кто захочет себе пред­ставить, как перетаскивали мебель с места на место, как ее поднимали и ставили, как для пущей скорости ее кося­ком переправляли через окно, да и вообще всю веселую суматоху переезда на волю, под звуки «La Palome» и «Rol­ling home» в исполнении Адди,— мне же надо поискать мою усаженную кнопками палку, куда-то я ее сунул, когда у нас организовалось шествие. Но где ее искать? В гор­нице? В мастерской? Я обошел все аллеи. Обрыскал ку­старник. Поискал во дворе и в сарае. Палки не было ни на одном подоконнике. Не плавала она и в пруду. «Не ви­дели мою палку?» — обратился я к двум мужчинам, стояв­шим у пруда., Отец и Макс Людвиг Нансен промолчали. Они не ответили ни слова, не покачали даже головой, а только взволнованно молчали, и я продолжал искать, пока вдруг что-то не заподозрил, а тогда я вернулся к пруду, где чета старых белых уток обучала четырех молодых плаванию строем. Прячась 8а грудой срубленных тополей, я приблизился к старым друзьям из Глюзерупа,,протис- нулся в пустое пространство между стволами и через почти прямую смотровую щель увидел перед собой отца и художника, но только срезанными по бедра, да так близко, что я различал их отвисшие карманы и даже до­гадывался, что в них лежит. Земля в моем тайнике была холодная и гладкая, порывистый резкий ветер задувал во все скважины. По мере того как я поднимался и присе­дал, мужчины то вырастали, то уменьшались, но лиц я не видел, лица оставались вне моего поля зрения.

Прежде всего бросилось мне в глаза письмо в руках художника: перечеркнутое красным крестом, оно было доставлено спешной почтой. Художник, должно быть, уже прочел его и срыву, повелительным жестом протянул отцу, и я понял, что, оказавшись перед выбором — устно изложить содержание письма либо предоставить письму говорить за себя,— отец, как всегда, предпочел то, что меньше его затрудняло. Он дал художнику самому прочи­тать свой приговор и теперь, спокойно взяв письмо в свои поросшие рыжим волосом руки, заботливо сложил его,

Вы и впрямь взбеленились, Йенс! — негодовал ху­дожник.— Замахнуться на такое!

От меня не укрылось, что, обращаясь к отцу во мно­жественном числе, художник причислял его к некоему множеству.

Кто дал вам право? Это полнейший произвол.

Это не я писал,— возразил отец,— и ни на что я не замахиваюсь.— Однако он не удержался от жеста какой- то беспомощности.

Нет,— сказал художник,— ты не замахиваешься, зато ты рад стараться, когда другие себе бог весть что позволяют.

Что же прикажешь мне делать? — холодно возразил отец, а художник:

Все картины последних двух лет — ты понимаешь, что это значит? Вы запретили мне работать. Но вам и этого мало. А что вы еще придумаете? Кто дал вам право конфисковать картины, которых ни одна душа не видела? Которые знает одна только Дитте, ну и, конечно, Тео?

Ты читал письмо,— сказал отец.

Читал,— сказал художник,— ну и что ж, что читал?

Стало быть, тебе известно: приказ гласит конфиско­вать картины, писанные за последние два года. Я обязан завтра же в упаковке доставить их в Хузум.

Оба замолчали, я скосил глаза и увидел в смотровую щель две узкие брючины, круглые, словно дымовые тру­бы, они вышли из дома, и я услышал голос:

Мы о вас соскучились, возвращайтесь скорей!

Сейчас, сейчас,— откликнулись отец и художник.

Это, должно быть, успокоило дымовые трубы, они по­вернули и гусиным шагом направились в дом.

А может статься, они возвратят картины,—услы­шал я спустя немного голос отца,— в имперской палате их посмотрят и вернут.

В сущности, в устах моего отца, ругбюльского поли­цейского, подобное предположение звучало вполне невин­но, и никто не вправе заподозрить, что он говорит не то, что думает. Художник был так озадачен, что не сразу нашелся, что ответить.

Йенс,— сказал он тоном, выражавшим и горечь и снисхождение,—когда ты наконец поймешь, что только страх заставляет их проделывать такие штуки: запретить человеку работать, конфисковать его картины! О том, чтобы их вернуть, не может быть и речи. Разве что в урне. Спички, Йенс,— вот что сейчас на вооружении у художественной критики, они это, правда, называют раз­бирательством искусства.

В позе отца уже не чувствовалось растерянности, он даже изобразил нечто вроде начальственного нетерпения, и я не удивился, когда он сказал:

Предписание прямиком из Берлина, и, значит, го­ворить не о чем. Ты сам читал приказ. Предупреждаю: при просмотре картин мне потребуется твое присутствие.

Так это тебе поручено взять их под арест? — спро­сил художник. А отец сухо и без всякого снисхождения:

Мы установим, какие картины подлежат изъятию. Я составлю список, по которому их завтра заберут.

Ну и ну! Я просто ушам своим не верю! — вос­кликнул художник.

А ты попробуй прочисти их получше, ничего от этого не изменится.

Вы сами не понимаете, что делаете,— сказал ху­дожник, и тут отец:

Я выполняю свой долг, Макс.

Я поглядел на руки художника, на эти сильные, искус­ные руки, он слегка приподнял их и словно схватил ими воздух; я следил за тем, как он сперва растопырил паль­цы, а потом сжал их в кулак, словно приняв какое-то решение. Руки отца, напротив, с безжизненной покор­ностью висели по швам, два смирных существа, как мце показалось, во всяком случае, они были незаметны.

Пошли, Макс,—сказал он. Но художник с места не двинулся.

Пусть они хотя бы увидят, что я выполнил свой долг,— сказал отец. А художник внезапно:

Ни черта вам это не поможет! Такое еще никому не помогло! Хватайте все, что вас страшит, конфискуйте, рвите в клочья, режьте, сжигайте — то, что раз было до­стигнуто, все равно не уничтожить.

Не смей говорить со мной таким тоном! — взъелся на него отец.

С тобой,— отозвался художник,— с тобой я еще не так поговорю, кабы не я, ты бы сейчас гнил на дне моря, среди рыб.

Пора уже скостить этот долг,—сказал отец, а ху­дожник:

Послушай, Йенс, есть вещи, от которых человек не может отказаться. Я и тогда не отказался, когда нырял за тобой, и сейчас отказываться не стану. А потому заруби себе на носу: я буду по-прежнему писать картины, но только невидимые картины. В них будет столько света, что вы ни черта не разберете! Невидимые картины!

Отец медленно поднял руку к поясному ремню и ска­зал с угрозой:

Ты знаешь, Макс, чего от меня требует мой долг.

Как же,— сказал художник,— прекрасно знаю, но и тебе не мешает знать: меня с души воротит, когда вы рассуждаете о долге. Когда вы рассуждаете о долге, при­ходится и другим кое о чем задуматься.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-09-19; просмотров: 205; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 13.59.95.170 (0.008 с.)