Темнеет,— сказал художник,— Пора по домам. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Темнеет,— сказал художник,— Пора по домам.



Отец подступил к нему почти вплотную, стерпел его пренебрежительный взгляд и все остальное и медленно проговорил:

Ты, верно, забыл, что на тебе повязка. Не знаешь, ЧТО это значит? — Художник молча стащил нарукавную повязку и протянул ее полицейскому, но тот не взял, и художник в конце концов отдал ее мне:

Побереги до завтра.

Надень повязку,—приказал отец.—На пост не за­ступают когда хотят, и с него не уходят домой когда хотят.


Вы можете и дальше играть,— сказал художник,-— я не против того, чтобы вы дальше играли.—Однако скрытое в его словах презрение пропало втуне, отец был слишком возбужден и не расслышал иронии, а если и рас­слышал, вряд ли в состоянии был в полной мере ее по­нять и достойно отпарировать; последнее скорее всего объяснялось тем, что он пытался разрешить инцидент только с помощью существующих уставных предписаний, ибо для подобных случаев тоже существуют предписания, они были ему, конечно, известны, и в эту минуту он ду­мал 0 них. Отец сказал дословно:

Приказываю тебе вторично,— и этим ограничился,

Тимсен и Колыпмидт, до сих пор наблюдавшие за про­исходящим из окопа, заметив, что разговор обостряется, и желая быть свидетелями, подошли, и сразу же им было воздано по заслугам. Отец сказал:

Каждый обязан стоять на положенном ему месте*

Вот именно,— сказал художник,— на положенном! а мне сейчас положено быть дома,— после чего хотел уйти, считая, что изложил свои доводы. Но ругбюльский поли­цейский был иного мнения: расстегнув кобуру, он достал служебный пистолет, направил его на Макса Людвига Нансена — примерно на уровне пояса — и даже не счел нужным повторить приказание. И стоял так. Смеркалось. Никто не показывался. Как твердо держал он в руке крупнокалиберный, почти не бывший в употреблении слу­жебный пистолет! Ему ничего не стоило так вот сто­ять! А ведь он только дважды, по долгу службы, пускал он пистолет в ход: когда бешеная лиса вцепилась в те­ленка и еще когда племенной бык Хольмсена сбил график движения поездов глюзерупской железнодорожной стан­ции.

Ну образумься же! — неожиданно сказал Коль- шмидт, но было неясно, кого он имел в виду.

Долго они еще будут так вот молча стоять друг про­тив друга, не слишком даже настороженно или пытаясь узнать, как далеко можно зайти, а скорее невозмутимо и все такое, словно им известно наперед, чем все это кон­чится, потому что, возможно, они уже не раз так стояли лицом к лицу. Служебный пистолет точно говорил по уставу все одно и то же: приказываю последний раз. Я протягивал художнику на ладони нарукавную повязку, он на нее не глядел, он не сводил глаз с отца, но теперь наконец реагировало его тело, исчезло напряженное бес­страстие и под исходившей от дула угрозой оно, сжав­шись, слегка подалось вперед. Зная того и другого, я не сомневался, что художник, решив уйти, уйдет, как не сомневался в том, что отец тогда выстрелит,— недаром оба они родом из Глюзерупа. И художник это подтвердил.

Я пошел, Йенс,— сказал он,— меня никто не удер­жит, и ты тоже.— И так как ругбюльский полицейский молчал, добавил: — Ничто, даже конец вас не исправит. Надо, видно, ждать, пока вы не перемрете.— Отец не отвечал, сейчас он настаивал только на выполнении при­каза, ко всему остальному можно будет вернуться потом. Приказ был дан, и он ждал его выполнения.

Если ты идешь, Макс,— вдруг сказал Колыпмидт,— то и я с тобой.— И он застегнул куртку на все пуговицы.

Хорошо,— сказал художник,— пошли вместе.

Ну, согласись, Йенс,— сказал Колыпмидт,— кому мы поможем, если пролежим здесь всю ночь? Будто мы в силах что-то остановить. Ерунда все это!

Казалось, ругбюльскому полицейскому не было дела до того, что еще один боец собирался покинуть позицию, только с художника не спускал он глаз, только его хотел переломить.

Брось, Йенс,— увещевал Колыпмидт,— не устраивай историй и спрячь свою пушку.— Говоря это, он хотел было похлопать полицейского по плечу, но вдруг, испу­гавшись, на полдороге осекся и после короткой заминки убрал протянутую руку. Отец зашевелил губами, готовясь что-то сказать, ш тогда повернулся к Колыпмидту:

Дезертиры... знаешь, что бывает дезертирам?

Потише, ты,—сказал птичий смотритель, обошел отца и встал рядом с художником, образовав с ним еди­ный фронт, фронт сопротивления или по крайней мере неповиновения, и очень спокойно произнес: — Громкие слова, Йенс, протри-ка лучше глаза. Сейчас мы уйдем, а завтра пораньше утречком будем на месте.

Если все сматывают удочки,— сказал Хиннерк Тимсен,— то и я пойду, какой же смысл на ночь глядя? Да еще одному.—И, выступив вперед, присоединился к художнику и птичьему смотрителю, показывая этим бес­поворотность своего решения, но даже вместе, группой, и после единодушных своих заявлений ни один не рискнул сделать первый шаг, правда, не столько из страха перед твердой рукой, все еще державшей служебный пистолет на той же высоте, сколько в надежде, что сообща им все- таки удастся перетянуть полицейского на свою сторону и вместе с ним покинуть позицию.

Отец упорно не сводил взгляда с художника, который мог бы что-то сказать, но, очевидно, ничего больше гово­рить не желал; даже когда Тимсен ободряюще его под­толкнул сзади, он продолжал молчать: наверное, он един­ственный из всех понял, что в ту самую минуту, как остальные решили идти домой, отец отказался от дальней­шей борьбы. Поэтому художник просто предоставил его самому себе. Он ждал с ничего не выражающим видом, обязывая тем самым ждать и других — еще немного, и одна группка покинет другую.

Разумеется, я мог бы еще какое-то время продержать наш фольксштурм в сборе, в сгущающихся сумерках, перед бескрылым ветряком. Кто берется за воспоминания, должен, точно купец у весов, принимать в расчет утруску и усушку, я принимаю их в расчет и потому хочу, чтоб отец, перестав пялиться на художника, коротко и осуждаю­ще оглядел всю группу и, порвав магический круг, ров­ным шагом направился мимо мужчин к насыпи и вверх к позиции, которую считал тем местом, куда его- поста­вили.

Мне ничего не оставалось, как последовать за отцом; не говоря ни слова, он помог мне спуститься в яму, под­тянул ящик, я встал на этот ящик, увидел перед собой винтовку, но не прикоснулся к ней. Мы оба наблюдали за мужчинами, которые все никак не могли уйти, стояли, тесно сгрудившись, и перешептывались, может быть, у них опять разделились мнения. Но затем они все же ушли, временами мы только слышали их шаги, они дошли вместе до шлюза, хотя одному лишь птичьему смотрите­лю надо было в ту сторону, и опять все никак не могли разойтись. Да, им было нелегко расстаться, и, когда груп­пка наконец распалась и все двинулись кто куда — уже невидимые нам,— я не исключал возможности, что один из них, например Хиннерк Тимсен, вдруг опять появится на позиции и притулится за своей винтовкой, словно ни­чего не произошло, однако никто не вернулся.

Итак, я оказался один на один в окопе с ругбюльским полицейским; загородившись ладонью, он раскурил труб­ку, а затем на свой сухой и непреложный лад стал ос­матривать дороги и луга, да и всю темнеющую землю в поисках противника, которому нришел на помощь еще и туман. Стадо молчало. Коровы улеглись. Продолговатыми глыбами маячили они за мельничным прудом. Туман сте­лился тонкими пластами, пласты эти сливались, поднима­лись кверху, расходились все шире, и казалось, будто дома на насыпях медленно всплывают, подобно стоящим на берегу лодкам, когда их поднимает прилив. Откуда-то издалека с большими промежутками, скорее похожие на рзрывы при скальных работах, нежели на орудийные вы­стрелы, до нас докатывались ударные волны.

Ступай домой,— сказал отец.

А ты? — спросил я.

Ступай спать,— повторил он.

Я недоверчиво на него поглядел, но он говорил всерь­ез, даже мотнул головой в сторону Ругбюля, и я выбрал­ ся наружу, предоставив ему одному охранять позицию.

А ты? — спросил я еще раз.

Буду искать название,— ответил он.

Название?

—■ Да, искать название всему этому, этой страшной беде.

А ужинать?— спросил я, на что он только с горечью Махнул рукой, но потом, спохватившись, пожал плечами д сказал:

Если не доели маринованную селедку, оставьте на Столе. Мне еще надо здесь кое-что поделать.

Уйти и, сделав крюк, тайком вернуться, как в тот раз, Нет, у меня пе было к тому ни малейшего желания, я цошел на виду у него к дому, ни разу не обернувшись, и $ще со двора услышал, как трезвонил телефон — телефон все не унимался,—почему они не снимают трубку? На кухне горел свет, они только что отужинали, Хильке с Матерью, сейчас они в спальне, наверху. Не могли же Они не слышать телефон? Ладно, значит, они не хотят (5ыть дома, нет так нет. Может, Хильке расчесывала сидя­щей на кровати матери рыжевато-золотистые волосы, а потом собирала и укладывала в блестящий пучок, поду­мал я. Или растворяла в стакайе воды успокоительный порошок, вращая воду по часовой стрелке. Или же мас­сировала ее своими сильными и умелыми руками. Мне запрещалось одному входить в отцовскую контору, поэто* му телефонный звонок меня не касался. Меня тоже нет дома. В кладовке стояла миска с маринованными селедка­ми, я отнес ее на кухонный стол. Одну из пепельно-жел­тых селедок, плавающих среди гвоздики и кружков лука, я съел целиком, с другой съел сморщенную кожицу, а оставшиеся две накрыл газетой* с которой навязчивым и пустым взглядом на меня смотрел человек по имени Дениц. На клочке бумаги я написал: «Не трогать», постам вил восклицательный знак и, чтобы записку не сдуло, положил на нее вилку. Хлеб? Хлеб пусть сам себе режет. Я вынес из дому рыбьи кости, выбросил на темный двор, затем поднялся наверх, но до того, как войти к себе в комнату, долго и напрасно прислушивался у двери спаль­ни, а потом, не опуская штор затемнения, бросился оде­тым на кровать и стал ждать его возвращения.

Помню, что я всматривался в темноту и прислушивал­ся, как вдруг Хильке заиграла на рояле, ведь она никогда не училась музыке, а все же робкими пальцами играла на рояле, стоявшем на открытом воздухе, возле шлюза, и над Хильке носились чайки; она играла, и будто ледяные сосульки, совсем маленькие, маленькие и побольше, отры­вались от края желоба и падали, падали на стекло и раз­летались вдребезги, и тогда становилось видно, что они окрашены в красный, но больше в желтый цвет, а потом на Хильке упала тень, тень от самолета, парившего без моторов в воздухе; серый, довольно большой самолет, он пытался приземлиться возле позиции отца и, сделав мно­жество кругов, бесшумно, только ледяным холодом повея­ло, наконец опустился, мягко опрокинувшись на одно крыло, и сразу же овальная дверь открылась и оттуда высыпали мужчины и женщины, все знакомые, впереди капитан Андерсен, но также старик Хольмсен, и учитель Плённис, и Бультйоганн, и Хильда Изенбюттель, а Хиль­ке все ритмичнее скакала по роялю, отражавшемуся в прибывающей воде шлюза, именно ее-то игра и побудила всех взяться за руки и приплясывающим хороводом окру­жить позицию отца, все уже, все теснее сжималось коль­цо, одежда развевалась, но не от ветра, и вот они уже рядом с ним и над ним, они связывают его, вытаскивают из окопа и, приплясывая, несут вверх по зеленому склону к мельнице, у которой появились крылья, крылья, обтяну­тые грязной парусиной и дрожащие от нетерпения, они прикрутили к ним отца и размеренно захлопали в ладоши, когда крылья начали медленно вращаться и рывком при­подняли отца с земли, так что у него носки оттянулись и он, так сказать, обвис, но потом крылья завертелись все быстрей и быстрей, в воздухе загудело, давала себя знать центробежная сила, при движении вверх тело отклоня­лось, принимая горизонтальное положение, и тени от крыльев пробегали по нашим лицам, а в пруду то же самое происходило с тенью мельницы, пока из луковицы купола не заструился дым, да, мельница дымилась, и в воздухе стоял запах гари.

Тут я вскочил и бросился к окну, за окном поднимал­ся кверху тонкий столбик дыма. Внизу, во дворе, на ран­нем утреннем солнце возле костра стоял отец. Он не спеша подкармливал огонь бумагами, которые вынимал из скоросшивателей, следя за тем, чтобы воздушный ток от пламени не унес какой-нибудь обуглившийся лист. Тогда он сразу все выхватывал и совал в огонь лишь такую порцию, с какой пламя могло справиться, а если пламя, на его взгляд, слишком разрасталось, ждал, листая бума­ги и перечитывая их.

Я стоял и смотрел на отца, пока он меня не заметил, и, так как он не пригрозил мне и меня не позвал, спу­стился к нему во двор и без приглашения стал ему помо­гать ловить страницы, которые нагретым воздухом под­брасывало кверху. Отец чувствовал, что я со стороны неотступно за ним наблюдаю, но долго это терпел и лишь спустя какое-то время спросил:

Что с тобой? Первый раз меня видишь?

Я ничего ему не рассказал о мельнице и самолете, ко­торый приземлился под музыку Хильке, а только спросил:

Когда мы туда пойдем?

Кончено,— сказал он,— все кончено,— вырвал не­сколько страниц из папки и, прежде чем бросить в огонь, скомкал. Лицо у него было серое, небритое, фуражка сползла набок, на башмаках налипла сырая земля окопа. Его опущенные плечи. Замедленные движения. Хриплый голос. Увидишь такого человека, и сразу подумаешь: ну, этот сдался, ему уже не выбраться ни на какой берег.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-09-19; просмотров: 178; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.17.150.163 (0.015 с.)