ТОП 10:

ВЕЛИКАЯ ДИВЕЕВСКАЯ БЛАЖЕННАЯ



ПАРАСКЕВА ИВАНОВНА

Было это в 1900 году. В тот год один близкий мне по духу священник видел во сне великого старца Саровской пустыни иеромонаха о. Серафима, молящегося в моем доме перед родовой моей иконой Спаса Нерукотворенного. Сон этот показался настолько знаменательным, что по нем я в том же году летом впервые съездил в Саров, где в источнике о. Серафима получил исцеление от многолетней моей хронической болезни и откуда посетил и Серафимо-Дивеевский женский монастырь, любимое создание великого Саровского старца. Поездка эта мною описана была в книге моей "Великое в малом", к этой книге я и отсылаю интересующихся, а теперь поведу речь и о той, кого на пути собирания цветов с духовного луга поставил Господь предо мною еще живым и жизнетворным цветом современного иноческого подвижничества. Цветок этот была великая дивеевская блаженная, Христа ради юродивая Параскева Ивановна — Паша Саровская, она же "маменька" сестер Дивеевской обители.

Вот что пишется о ней в "Летописи Серафимо-Дивеевского монастыря".

"Блаженная Параскева Ивановна, всем известная по данному ей прозвищу Паша Саровская и почитаемая в обители за "маменьку", родилась в Тамбовской губернии Спасского уезда в селе Никольском, в поместье господ Булыгиных, от крестьянина Ивана и жены его Дарьи, которые имели трех сыновей и двух дочерей. Одну из дочерей звали Ириной — нынешнюю Пашу. Господа отдали ее 17 лет против желания и воли за крестьянина Феодора. Ирина жила с мужем хорошо и согласно, любя друг друга, и мужнина семья очень уважала ее, потому что Ирина хорошо работала, ходила на барщину, любила церковные службы, усердно молилась, избегала гостей, общества и не выходила на деревенские игры.

Так прожила она с мужем 15 лет, и Господь благословил ее детьми. По прошествии этих годов господа Булыгины продали их другим помещикам — немцам, господам Шмидт, в село Суркот. Через 5 лет после этого переселения муж Ирины заболел чахоткой и умер. Тогда господа взяли ее в кухарки и экономки. Несколько раз они вторично пробовали выдать ее замуж, но Ирина решительно сказала: "Хоть убейте меня, а замуж больше не пойду". Так ее и оставили. Но через полтора года стряслась беда в усадьбе Шмидта — обнаружилась покража двух холстов. Прислуга показала, что их украла Ирина. Приехал становой со своими солдатами, и помещики упросили его наказать виновную. Солдаты зверски ее избили, истязали, пробили ей голову, порвали уши... Ирина продолжала говорить, что она не брала холстов. Тогда господа призвали местную гадалку, которая сказала, что холсты украла действительно Ирина, да не эта, и опустила их в воду, т.е. в реку. На основании слов гадалки начали искать холсты в реке и нашли их.

После перенесенного истязания Ирина не была в силах жить у господ "нехристей" и в один прекрасный день ушла. Помещик подал заявление о ее пропаже. Через полтора года ее нашли в Киеве, куда она добралась Христовым именем на богомолье. Схватили несчастную Ирину, посадили в острог и затем препроводили по принадлежности, к помещику. Помещик, чувствуя свою вину, обошелся хорошо с Ириной, желая опять воспользоваться ее услугами, и сделал ее огородницей.

Более года прослужила она ему верою и правдой, но ее возвратили из Киева уже не той, какой она была: в ней произошла внутренняя перемена, которая явилась вследствие испытанных страданий, несправедливости и получения сердечной теплоты и света у старцев в Киеве. Теперь в сердце ее жил один Бог, единый любящий, нелицеприятный и милосердный Христос, и она поняла в Киеве, к чему должны стремиться люди и единственно чем могут усладить свое сердце на земле. Ирина жила, услуживала господам, но сердце ее укреплялось одними воспоминаниями о Киеве, о пещерах, угодниках Божиих и о своем духовном отце-старце. Видно было, что горело и билось в ней сердце любовию ко Христу и духовной жизни, если она, несмотря на все ужасы ареста в остроге и шествия по этапу, не выдержала и убежала вто­рично от своих господ.

Через год, по объявлению, ее опять нашли в Киеве и арестовали, и пришлось претерпеть страдания острога, этапного препровождения к помещикам. Когда же она возвращена была господам, то господа не приняли ее и выгнали раздетою, без куска хлеба, на деревню. Тогда и решилась ее участь, и она вступила на путь юродства Христа ради, на который ее несомненно благословили духовные ее отцы, киевские старцы.

Пять лет она бродила по селу, как помешанная, служа посмешищем не только для детей, но и для взрослых. Тут она выработала привычку жить все четыре времени года на воздухе, голодать и терпеть стужу и... затем исчезла.

За неимением сведений лично от блаженной Паши мы не можем сказать, где она жила до переселения в Саровский лес, или она прямо туда удалилась из господской деревни. Несомненно одно — что в Киеве она приняла тайный постриг с именем Параскевы и оттого называет себя Пашей. В Саровском лесу она пребывала, по свидетельству монашествующих в пустыни, около 30 лет, жила в пещере, которую сама вырыла. Говорят, что у нее было несколько пещер в разных местах непроходимого, обширного Саровского леса, переполненного хищными зверями и медведями. Ходила она по временам в Саров и Дивеев, но чаще ее видали на Саровской мельнице, куда она являлась работать на живущих там монахов.

В то время она обладала удивительно приятной наружностью. Во время своего жития в Саровском лесу, долгого подвижничества и постничества Паша имела вид Марии Египетской: худая, высокая, совсем обожженная солнцем, она на некоторых наводила страх. Несмотря на привлекательность своей внешности, — босая, в мужской монашеской рубахе, свитке, расстегнутой на груди, с обнаженными руками, с серьезным и даже строгим выражением лица приходя в монастырь, казалась некоторым страшной.

За четыре года до перехода своего в Дивеевскую обитель она проживала временно в одной из окрестных деревень. Ее уже и тогда считали блаженной, и прозорливостью своею она заслужила всеобщее уважение и любовь. Крестьяне и обращавшиеся к ней давали ей деньги, прося ее молитв, но исконный враг всего доброго в человечестве, диавол, внушил разбойникам злую мысль напасть на нее и ограбить. Негодяи избили ее до полусмерти, и блаженную Пашу нашли всю в крови. Она болела целый год и уже никогда после этого совершенно оправиться не могла: боль проломленной головы и опухоль под ложечкой мучили ее постоянно, хотя она на это, по-видимому, не обращала никакого внимания.

После побоев и под старость Параскева Ивановна начала полнеть. Типичная ее наружность по временам бывала очень изменчива, смотря по настроению ее духа: то чрезвычайно строгая, сердитая и грозная, то ласковая и добрая, то грустная. Но от доброго ее взгляда каждый человек приходил в невыразимый восторг. Детски добрые, светлые, глубокие и ясные глаза ее поражали настолько, что исчезало всякое сомнение в чистоте и праведности высокого ее подвига. Облекаясь в сарафаны, она, как дитя, любила яркие, красные цвета, а иногда надевала на себя несколько сарафанов сразу... Вид блаженной Паши, с вьющимися седыми кудрями и чудесными голубыми глазами, привлекал внимание каждого человека...

Случаев прозорливости Параскевы Ивановны невозможно собрать и описать!.."

Вот эту-то блаженную дивеевскую "маменьку" и привел Господь меня видеть, и не только видеть, но и получить от ее великих духовных даров немалую пользу для многогрешной души моей.

Когда в первое мое посещение Дивеева, в конце июля 1900 года, меня привела к блаженной наша орловская помещица, гостившая в то лето в Дивееве, я застал блаженную лежащей на кровати и до головы укрытой одеялом. Лицо ее было обращено к стене, и я его не видел. При входе нашем она как бы в полусне прошептала:

— Божечке свечечка, Божечке свечечка, Божечке свечечка!

Очень хотелось мне тогда отнести эти слова к себе, ибо великой в то время любовью пламенело мое сердце к Богу, но как было дерзать моим грехам позволить себе такое сравнение? Недаром же тогда моя спутница и путеводительница по дивеевским святыням говорила мне:

— Не ожидала я, признаться, видеть кого-либо из нашего рода в таком месте, как далекая от мира обитель Дивеевская.

Мне ли, представителю "мира", относить было к себе великие слова блаженной, да еще на первых моих, таких неуверенных и робких шагах уклонения от пути служения миру и диаволу.

II

В январе 1902 года посетил меня Господь тяжелою болезнью...

"Одно чудо могло вас спасти", — так говорили мне впоследствии врачи, делавшие мне в то время операцию. Чудо это, по вере моей, было вновь чудом еще не прославленного тогда во святых великого старца Серафима, в 1900 году исцелившего меня силою чудотворного своего источника... Операцию мне делали в январе, в марте выпустили меня, полуживого, из больницы, но до самого июня я все никак поправиться не мог и был так слаб, что едва двигал ноги. И подумалось мне тогда: чудом не дал мне Угодник Божий умереть, ему же, видно, дать мне и окончательное выздоровление, и я решил ехать к нему вновь в Саров и Дивеев.

В ту пору Господь послал мне и спутника в лице одного хорошей души человека из интел­лигентов, потянувшихся сердцем к простоте христианского ведения, пренебрегаемой сынами и премудростью века сего. По тогдашней моей слабости мне без него ехать и думать было нечего...

12 июня мы с ним выехали из Орла, вблизи которого было мое имение, а 15-го, с остановкой на ночлег в Арзамасе, были в Дивееве.

В Дивееве мы были встречены как старые друзья. Там еще была свежа память о первом моем появлении в обители с первой вестью о близости прославления великого ее основателя и старца, а потому Дивеевская обитель встретила меня и моего спутника как желанных и дорогих гостей. О моей радости увидеть, да еще после болезни, угрожавшей смертью, великое и святое это место, освященное "стопочками Царицы Небесной", и говорить нечего. На мое счастье, радость моя передалась и моему спутнику. Да как было тогда не радоваться и не гореть духом, когда во главе Дивеева еще стояла великая старица, игуменья Мария, живая летопись дивеевских преданий, восходящих до Серафима, а от Серафима до самой Царицы неба и земли.

— На двенадцатой начальнице, — предсказывал сиротам своим великий угодник Божий, — у вас и монастырь устроится. И будет та начальница Мария, Ушакова родом.

Эта-то игумения Мария в то время и пестовала и окрыляла духом своим и чисто-серафимовскою любовью всех, кто и с верою и с любовью припадал к святыням дивеевским. В их числе оказались и мы с моим спутником: как же было не гореть нашим сердцам ответной любовью? И видит Бог, они пламенели...

Накануне исповеди, было это 17 июня, я зашел к матушке игумении. За беседой она неожиданно обратилась ко мне с вопросом:

— А были вы у блаженной Парасковьи Ивановны?

— Нет, матушка, не был.

— А почему же?

— Боюсь.

— А чего же вы боитесь?

— Того боюсь, дорогая матушка, что вывернет она мою душу наизнанку, да еще при послушницах ваших, и тогда — конец вашему ко мне расположению. Снаружи-то как будто я и ничего себе человек, ну, а внутреннее мое, быть может, полно такой мерзости и хищения, что и самому мне невдомек, а вам и подавно, а ей, как прозорливице, все это открыто. Бежать ведь от вас мне со стыдом придется, а душе моей так хорошо здесь у вас. Пожалейте меня, матушка!

— Ну, это вы, конечно, шутите.

— Нисколько не шучу, а скорблю о своем окаянстве и боюсь обличения.

— А если я вас о том попрошу, неужели вы откажете мне в моей просьбе? Я вас очень прошу: сходите к ней. Уверяю вас, бояться вам нечего.

Что было тут делать! Пришлось согласиться:

— Благословите, матушка.

Решили на том, что я на следующий день пойду к блаженной перед исповедью. Этот день был 18 июня, день празднования Боголюбской Божией Матери, икону которой я особо чтил по следующему случаю.

В 1888 году, оставив службу по министерству юстиции, я сел на хозяйство в своем имении. Несмотря на свое воспитание в духе равнодушия к вере, даже безверия, которым отличались шестидесятые годы прошлого столетия, годы моего детства и ранней юности, я пожелал начать новую для меня и давно желанную деятельность с молитвою. Во флигеле, только что отстроенном, в котором я поселился, не было ни одной иконы, а я уже успел пригласить местного священника отслужить молебен в моем помещении и ждал его приезда с минуты на минуту. Спросил у экономки, не знает ли она, где достать мне поскорее икону, чтобы ее повесить во флигеле...

— Да, — отвечает она, — нет ли ее на чердаке в старом доме: там сундук старой барыни (моей матери), там, помнится, есть и икона.

Сходили и принесли: оказалась старинного письма Боголюбская Божия Матерь. Нашлась там, где и думали, — в сундуке, под коврами и разными домашними вещами... Повесили икону, отслужили перед ней молебен, и началась, и потекла с него моя деревенская жизнь на родной, такой дорогой моему сердцу ниве.

Прошел с молебна месяц. Получаю от матери письмо из Москвы, пишет: "От Лидии Васильевны (старая приятельница) из Риги я получила письмо, и в нем она сообщает мне, что с месяц тому назад видела во сне покойную сестру мою, которая, являясь ей, говорила: "Напишите Наташе (моей матери), чтобы она достала с чердака золотаревского дома (в имении моем) из сундука, под коврами, икону. Напишите, чтобы достала непременно".

На это письмо я ответил матери, что это уже сделано, приблизительно в те дни, когда Лидия Васильевна видела во сне мою покойную тетку. После этого я снял икону Боголюбской Божией Матери с угла, в котором повесил, чтобы к ней приложиться. Прикладываясь, посмотрел, нет ли чего на обратной стороне ее, и там увидел сделанную рукой моей бабушки, матери моей матери, надпись:

"Дочери моей Наталии".

Такова сила материнского благословения, таково значение святых икон. А ни мать моя, ни тетка, обе давно уже покойные, в силу и значение святых икон при жизни не веровали.

Икона эта сопутствует мне повсюду, куда бы стопы мои ни направляла Божия воля.

Участь наша горько-неизвестная:

В жизни скорби, а по смерти — страх.

Но у нас есть Мать на небесах.

Радуйся, Невеста Неневестная.

И в этот-то для меня великий день мне предстояло впервые лицом к лицу встретиться с великой дивеевской блаженной.

Утром 18 июня мы пошли с моим спутником к обедне. В будни в Дивееве обедня бывала одна, в 7 часов утра. Перед тем как идти в церковь, я сказал послушнице при гостинице:

— Сестрица, сходите в келью к блаженной и узнайте, в духе ли она сегодня, тогда придите мне сказать: я хочу ее видеть. А я слышал, что когда блаженная не в духе, то лучше к ней и на глаза не показываться: побьет и самого губернатора — не посмотрит.

Кончилась литургия. Я попросил священника отслужить панихиду на могилах благодетелей, первоначальников и первоначальниц дивеевских, на чьих трудах и подвигах основалась эта святая обитель. Пока служилась панихида, ко мне подошла послушница из гостиницы:

— Блаженная сегодня в духе, пожалуйте.

— Хорошо, — говорю я, — як ней пойду, но только не сейчас. Поставьте мне самовар: промочу горло чайком, а тогда и пойду.

Я в то время курил, и по утрам, до чаю, меня мучил так называемый "курительный кашель" и сильно пересыхало в горле. Как окончилась панихида, вернулись мы в гостиницу, напились с моим спутником чаю, вдосталь накурились. Пора было идти к блаженной. А на сердце непокойно, жутко...

— Пойдемте, — говорю спутнику, — вместе: все не так страшно будет.

— Ну уж, увольте. Я сейчас нахожусь под таким светлым и святым впечатлением от всего переживаемого в Дивееве, что нарушать его и портить от соприкосновения, простите меня, с юродивой грязью, а может быть, бранью, если не того хуже, у меня ни охоты нет, ни терпенья: не моей это меры, простите...

Отказался начисто и даже на меня как будто вознегодовал. Пришлось идти одному.

Иду я к блаженной и думаю: надо будет там дать что-нибудь — дам золотой. Тут же я вынул из кармана кошелек и переложил из него один пятирублевый золотой в жилетный карман, чтобы поближе было... Вхожу на крыльцо. В сенцах меня встречает келейная блаженной, монахиня Серафима.

— Пожалуйте!

Направо от входа комнатка, вся увешанная иконами. Кто-то читает акафист, молящиеся поют припев: "Радуйся, Невеста Неневестная". Сильно пахнет ладаном, тающим от горящих свечей воском... Прямо от выхода — коридор­чик, и в конце его — открытая дверь во что-то вроде зальца. Туда и повела меня мать Сера­фима:

— Маменька там.

Не успел я переступить порог, как слева от меня из-за двери, с полу, что-то седое, косматое и, показалось мне, страшное как вскочит, да как помчится мимо меня бурею к выходу со словами:

— Меня за пятак не купишь. Ты бы лучше пошел да чаем горло промочил.

То была блаженная.

Я был уничтожен.

Не успел я оглянуться, как ее уже и след простыл... С полу, где она сидела, тяжело поднимались две какие-то с ней сидевшие женщины из простонародья...

Как я боялся, так оно и вышло: дело для меня без скандала не обошлось. Приходилось с позором ретироваться. Я направился было к выходу, но меня с живостью удержала за рукав м. Серафима:

— Куда это вы, не уходите, останьтесь, отец Сергий.

— Какой я отец Сергий? — отдернул я руку с неудовольствием. — Разве вы не видели, как меня приняла блаженная, не захотела даже и минуты оставаться со мной под одной кровлей... Чего же мне еще ждать у вас!

Признаюсь, нехорошее тогда зашевелилось в моем сердце чувство и против Серафимы, и против всего уклада монашеского, сразу мне представившегося в том свете, в каком его видят современные недоброжелатели. Я приостановился в нерешительности...

— Нет, не уходите... — вновь воскликнула м. Серафима с такой сердечной искренностью и горячностью в голосе, что из сердца моего сра­зу вылетел и рассеялся весь туман закравшейся в него недоверчивости. А м. Серафима про­должала:

— Не уходите же, говорю вам, отец архимандрит Сергий. Не так вы думаете, не в обличенье сказала вам это и ушла от вас маменька: она повела вас в храм Божий — чем-то вам в нем быть, чем-то вам служить Церкви Божией. Сколько ведь уже времени не была она в церкви, а как вас увидела, так прямо туда и побежала, да и весь народ с собой туда повела. Неспроста это, и вам это в знамение служения вашего Церкви Христовой. Не уходите же, дождитесь ее, а покамест почитайте-ка нам акафист Боголюбской Царице Небесной.

Сердце мое растворилось, и я согласился читать акафист. Между богомольцами, что были в келье блаженной, нашлись и певцы, и мы с чувством сердечного умиления пропели славу Царице Небесной. Кончили акафист, а блаженной все нет. Хочу уходить, а м. Серафима не пускает.

— Прочли, — говорит, — Матери Божией, почитайте теперь Спасителю.

Прочел акафист и Спасителю, а блаженной все нет.

— Ну уж, — говорю, — матушка, простите: больше ждать не буду.

Перекрестился на иконы, поклонился и вышел. И только успел я выйти за калитку палисадника блаженной, как в то же мгновение из бора, смотрю, вышла и блаженная, окруженная толпою богомольцев, и стала сходить по ступеням высокого соборного входа, направляясь к своей келье. Я едва успел избежать новой с ней встречи.

ІІІ

Перед всенощной того дня (служили полиелей св. апостолу Иуде, брату Господню) я зашел к матушке игуменье и рассказал по порядку все, что произошло со мною у блаженной.

Матушка задумалась, а потом, помолчав немного, и говорит:

— Серафима права: неспроста все это и не так, как вам сначала показалось. Сегодня вы будете исповедоваться, а завтра причащаться. Сегодня, стало быть, вам будет не до того, а завтра — я вас попрошу не простой просьбой, а за святое послушание, — завтра вновь сходите к блаженной, и тогда, Бог даст, все будет хорошо. Помните же — за святое послушание, а вы ведь уже знаете теперь силу и значение послушания.

Делать было нечего, пришлось, как ни труд­но было, сказать:

— Благословите, матушка.

За всенощной, перед исповедью, напал на меня дух нечувствия: как пень какой-то стоял я в церкви, рассеянно следя за богослужением и мыслями витая где-то вне времени и пространства. Тщетно старался я сосредоточить ум свой на словах молитвенных песнопений, на предстоящей мне исповеди, — сердце до того оставалось холодным, что мне становилось жутко: с чем же предстану я завтра пред Святой Чашей, за Трапезой Господней.

Вдруг сзади меня, слышу, кто-то с тихими заглушёнными вздохами стал всхлипывать, да так жалобно, что сердце мое насторожилось — я стал прислушиваться. Чей-то тихий женский голос с мольбой взывал к Царице Небесной:

— Помоги, Матушка, помоги, Царица Не­бесная!

Смиренно, но настойчиво — твердая вера слышалась в тихом шепоте молитвенной просьбы, пресекаемой едва слышными всхлипыва­ниями молящейся. Я обернулся и невдалеке от себя, в темном углу храма увидел стоящую на коленях и головой припавшую к полу женщину, слабо освещенную мерцанием лампады перед иконой Божией Матери. Точно кто-то шепнул внутреннему моему слуху:

— Помоги ей.

Я вытащил из кошелька все, что на ту пору в нем было золота и серебра, — рублей на пятнадцать, и все это, не считая, высыпал в руку уже поднявшейся с полу бедно одетой женщины. И в то же мгновение отступил от меня томивший дух нечувствия и великим умилением истинного покаяния преисполнилось внезапно мое совсем было окаменевшее сердце. И почудилось мне, что то был мне ответный дар свыше за милостыню, испрошенную у Царицы Небесной: ведь там все на счету у Отца Небесного...

Не успела изумленная женщина поблагодарить меня, как я уже был от нее далеко — в алтаре правого соборного придела, откуда манил меня мой духовник, призывая к таинству покаяния. И как же оно было сладко тогда по милости Божией Матери! Наутро следующего дня, после Литургии, за которой мы с моим спутником причащались, пригласили мы нашего духовника пить с нами чай в гостиницу. За беседой, слушая рассказы батюшки о преисполненном чудес Дивееве и о великом его будущем, предвозвещенном Преподобным Серафимом, вдруг вспомнил об обещании идти к блаженной. Благодушно-радостное настроение сразу меня покинуло: надо же было случиться такому искушению. Опять стало мне жутко. Я сказал об этом своим собеседникам.

— Чего же вам бояться идти к блаженной? — сказал мне батюшка. — Ведь вы сегодня со Христом: вы причастник Святых Христовых Тайн — чего же вам бояться? А пойти вам к ней сегодня следует, не только ради послушания матушке, но и для своей душевной пользы: блаженная, истинно вам говорю, великая раба Божия. Было время, что я не доверял ей и не хотел видеть в ней подлинного подвига юродства Христа ради. Я, недостойный иерей, имел счастье быть очевидцем святого жития и подвигов предшественницы ее, блаженной Пелагии Ива­новны Серебренниковой, получившей благословение на подвиг юродства от самого великого саровского старца, отца Серафима: та была истинная юродивая, обладавшая высшими дарами Духа Святого, — прозорливица и чудотворица. И когда по кончине ее явилась к нам в Дивеев на смену ей Параскева Ивановна, то я, попросту говоря, невзлюбил ее, считая недостойной занять место ее великой предшественницы. Но вскоре случилось нечто, что в корне изменило мое к ней отношение, а было дело это так: в то время дома монастырского духовенства были построены из соснового леса, бревенчатые, тесом не обшитые. От времени бревна наружных стен обветрились и дали про­дольные трещины — ветряницы. Был жаркий летний день. В то время у меня в комнатах цвели и уже отцветали кактусы. Я выбрасывал за окно на двор ярко-красные, как огонь, отпадавшие цветы.

Сижу я, помню, у открытого окна и читаю книгу. Слышу, кто-то вошел на двор и бродит под окнами. Взглянул: Параскева Ивановна, в одной рубахе, подпоясанная каким-то обрывком, со всклокоченными волосами, ходит, на­клоняясь к земле, и подбирает. Смотрю: это она подбирает цветки кактусов и втыкает их в ветряницы бревен нашего дома, а цветки оттуда выглядывают огненными языками, как во время пожара. Чувство неудовольствия на блаженную — чего-де она здесь шатается — сменилось страхом: а ну как она пожар пророчит! Жутко мне стало. Блаженная вскоре ушла, бормоча что-то себе под нос и даже не взглянув на меня, но чувство страха, предчувствие бедствия, нам угрожающего от пожара, у меня осталось.

Наступил вечер, мы поужинали, семейные мои стали укладываться спать, а мне все не спится, боюсь и раздеваться: все мерещатся мне цветы кактуса, огнем выбивающиеся из бревен. Семейные мои все позаснули, а я все спать не могу. Взялся, чтобы забыться, за книгу, было за полночь. Вдруг двор наш осветился ярким пламенем: это внезапно вспыхнули сухие, как порох, соседние постройки, и огонь мгновенно перекинулся на наши священнические дома. Засни я вместе с прочими, сгореть бы нам всем заживо, и то едва-едва успели выскочить в одном нижнем белье, а имущество наше сгорело дотла вместе с домом — ничего не успели вытащить. И вот с памятной той ночи я понял, что такое Параскева Ивановна, и стал на нее смотреть уже как на законную и достойную преемницу Пелагеи Ивановны. Советую и вам отнестись к ней так же, тем более таково желание и матушки игумении, которую вы вместе с нами так почитаете. А бояться вам совершенно нечего — вы со Христом. А то, хотите, я с вами вместе пойду к блаженной, чтобы вам не так страшно было? Пойдемте.

И мы пошли с батюшкой. Не отстал от нас, несмотря на свой скептицизм и брезгливость, и мой спутник и тоже решился следовать за нами.

Пока жив, не забуду я того взгляда, которым окинула меня блаженная, когда мы втроем с батюшкой вошли к ней в келью: истинно, небо со всей его небесой красотой и лаской отразилось в этом взгляде чудных голубых очей дивеевской прозорливицы. Взглянула она на меня как-то снизу вверх, слегка назад откинув свою седую, непокрытую голову, да и говорит с улыбкой (и что это была за улыбка!..)

— А рубашка-то у тебя ноне чистенька!

— Это значит, — шепнул мне в пояснение батюшка, — что душа ваша очищена таинствами покаяния и причащения.

Я и сам это так же понял.

Поприветив меня этими словами, блаженная что-то, чего я не слышал, сказала и моему спутнику, и слова ее, видимо, поразили его скептицизм — мне показалось даже, что он побледнел немного.

— Это удивительно, — сказал он вполголоса. Тем временем, забыв, что "меня за пятак не купишь", я достал из кармана кошелек и говорю блаженной:

— Помолись за меня, маменька: очень я был болен и до сих пор не поправился, да и жизнь моя тяжела — грехов много.

Блаженная ничего не ответила. Подаю ей золотой пятирублевый. Взяла.

— Давай, — говорит, — еще.

Я дал. Она взяла кошелек из моих рук и вынула из него сколько хотела, почти все, что в нем было серебра и золота — рублей с тридцать или сорок, — кошелек с оставшейся мелочью отдала мне обратно, взяла деньги, завязала узелком в углу своего шейного платка, открыла шкафчик под угловым киотом с образами, спрятала в него платок с деньгами, шкафчик заперла на ключ и ключ положила к себе за пазуху. Все это она делала быстро, все время бормоча что-то, чего ни я, ни мои спутники разобрать не могли. Спрятав мои деньги в божницу, блаженная пошла за перегородку, где виднелась ее кровать. Пошел за нею и я. На кровати лежали куклы. Одну из них блаженная взяла, как ребенка, на левую руку и стала садиться на пол, а правой рукой потащила меня за борт верхней моей одежды, усаживая рядом с собою на пол.

— Ты что же, — говорит, — богатое-то на себе носишь?

— Я и сам богатого,— отвечаю,—не люблю.

— Ну, — продолжает она, — ничего: через годок все равно зипун переменишь.

И подумалось мне: и деньги из кошелька повыбрала в жертву Богу, и перемену "зипуна" предсказывает, и на пол с собою сажает — смиряет: не миновать, видимо, мне перемены в моей жизни с богатой на бедную. Что ж, на все воля Божия, а как бы хотелось, чтобы не так это было.

Рядом с нами на полу оказался желтый венский стул. Ободок его под сиденьем был покрыт тонким слоем пыли. Блаженная стала смахивать пыль рукою и говорит мне, глядя пристально в глаза:

— А касимовскую пыльцу-то стереть надобе.

И что ж тут со слов этих с моим сердцем сотворилось! Ведь как раз под городом Касимовом, лет без малого двадцать перед тем назад, я совершил великий грех: нанес кровную обиду близкому мне человеку, грех, не омытый покаянием, не покрытый нравственным удовлетворением обиженного, не заглаженной его прощением. За давностью я и сам-то стал о нем забывать, а знали о нем только наши ангелы-хранители да мы двое. И вдруг грех этот восстал передо мною во всей его удручающей совесть неприглядной яркости. Сердце испуганно заколотилось... А блаженная, качая, как ребенка, куклу, продолжала, глядя на меня, говорить:

— У кого один венец, а у тебя восемь. Ведь ты повар. Повар ведь ты? Так паси ж людей, коли ты повар.

С этими словам она встала с пола, положила куклу на постель, а я, потрясенный до глубины души "касимовской пыльцой", вне себя вышел от блаженной и пошел на гостиницу, дивясь бывшему. Спутники мои вышли раньше меня и куда делись, я не спросил — не до того было: только и думки у меня было, что о совершившейся великой для меня Божией тайне, требовавшей со властью восстановления правды, любви к ближнему, столь тяжко некогда мною нарушенной. Теперь уж не помню, говорил ли я после того с матушкой игуменией, и если говорил то, что говорил, — все это вылетело из памяти: великое таинство совершившегося все остальное стушевало и изгладило. Я даже не очень тогда размышлял об остальных словах блаженной: о "зипуне", о восьми венцах, о том, что я "повар", которому надо не кушанье готовить, а "пасти людей". Пред "касимовской пыльцой" все остальное утрачивало интерес и значительность — "пыльцой" этой, когда я оскорбленного мною человека не только упустил из виду, но даже не знал, существует ли еще он на свете.

Прошло после того шесть лет. Осенью 1908 года я от одного старого своего приятеля получил письмо, и в нем следующие строки:

"Я только что вернулся из касимовских краев домой. Там встретился с Н. (с оскорбленным мною человеком). Зашла речь о тебе. Н. с большой живостью отозвался о перемене, сотворившейся в твоей душе, и отнесся с большим сочувствием к новому роду твоей деятельности (я уже стал тогда много писать в духе Православной Церкви), но в то же время высказался в том смысле, что лично твоей-то душе эта деятельность вряд ли принесет пользу, ибо на ней лежит тяжкий грех, не заглаженный покаянием и прощением".

В великом волнении я вслед за получением этого письма, в котором мне был дан адрес Н., сел и написал ему покаянное письмо. Не прошло и месяца — я получил ответ, исполненный благожелательной любви и прощения: все забыто теперь, все прощено, было написано в том ответе, — как же я, Сергей, тому рад!..

Так за молитвы прозорливицы дивеевской стерта была "касимовская пыльца". И как же радовалось сердце грешного Сергея!..

А с "зипуном" вышло так: шестнадцать лет на моих руках было большое сельское хозяйство, дело, которому я отдавал всю свою душу, борясь всеми силами с кризисами, которыми так чревата была жизнь и работа сельского хозяина средней полосы России. Но трудно было прать против рожна финансово-экономической политики знаменитого разорителя России Витте, направленной к разрушению крупных сельскохозяйственных предприятий, и я, один в поле не воин, ясно видел, что мне не удержать в моих руках хозяйства. Последняя надежда возложена была на урожай большого посева пшеницы, который в том же 1902 году обещал быть чрезвычайно обильным.

Из поездки моей в Саров и Дивеев, после описанного свидания с блаженной, я вернулся Совершенно исцеленным от своей болезни и, забыв о перемене "зипуна", преисполненным радужных надежд на близкий уже, блестящий урожай (оставалось недели две до уборки). И вдруг — страшная туча с юга, с ураганом, ливнем и градом, и — конец всем надеждам. Через год с небольшим я созвал на совещание всех, с кем вел дела и кому был должен, кто верил моей честности и моему делу, и объявил, что продолжать своего дела далее не могу, не рискуя запутать и их, и запутаться окончательно самому.

Так "через годок" и пришлось мне переме­нить "зипун" по вещему слову дивеевской блаженной. Сказано оно было мне 19 июня 1902 года, а в ноябре 1903 года "зипун" был с богатого переменен на бедный, не ровно через год, а именно "через годок" — год с месяцами.

Стал ли я "поваром" по своей писательской деятельности, готовит ли она здоровую пищу душе православной, упасла ли она на лугу духовном хотя бы одну из овец малого стада Христова, судить о том не мне, а Богу да моему читателю. Об одном молю и прошу Отца моего Небесного — чтобы "Божечке свечка" любви моей и веры стояла прямо в Православии пред Господом, и не потухала до последнего моего вздоха, и оправдала меня на близ грядущем Страшном и нелицеприятном Суде Господнем.

IV

В Дивеев вновь Господь привел меня в дни прославления великого Божия угодника, Преподобного Серафима Саровского.

Приехал я туда — еще не успел остыть след царского посещения в первых числах августа 1903 года. Прямо из тарантаса, едва успев помыться с дороги, я бросился бежать к блаженной. У крыльца ее стояло душ с десяток женщин, поджидавших, видимо, ее выхода из кельи. Не успел я взойти на крыльцо, как дверь отворилась, и из нее вышла блаженная.

— Вишь он какой: не успел прийти, как она к нему вышла. Мы-то тут все утро толчемся, а ее все никак не дождемся, а он... ну и счастье же людям... — послышался шепот, не то негодования, не то сочувствия. Но мне не до того было, чтобы в этом разбираться, — я весь был поглощен радостью давно желанной встречи.

— Маменька, — кинулся я к ней, — как же рад я вновь тебя видеть!

Блаженная взглянула на меня и, тихо отстраняя от себя рукою, в ответ на мою радость промолвила:

— Не тот, не тот: тот с крестом.

— Как, — говорю, — не тот, все тот же, любящий и тебя, и Дивеево, я все тот же.

— А я тебе говорю—не тот: тот с крестом.

И с этими словами блаженная повернулась и пошла в келью, даже и не взглянула на стоявшую у крыльца толпу.

До сих пор я не могу понять этих слов блаженной. Что значило "не тот — тот с крестом"? Проникла ли она тогда своим прозорливым оком в намерение мое посвятить себя Богу в священном сане (намерение это тогда у меня было) и в то, что намерению этому не суждено было осуществиться, или что снят с меня некий крест моей жизни, — до сих пор, повторяю, не уяснил я этого себе. Я понял одно — что того креста, который она на мне прозревала духовным оком, его уже на мне нет, и что потому я "не тот", каким она меня видела раньше.

Пока я недоумевал о словах блаженной, она вслед вновь вышла из кельи и подала мне из-за пазухи два сырых яйца и, вынув оттуда же пригоршню колотого сахару, отдала его женщине, стоявшей в толпе у крыльца и протя­гивавшей к ней младенца.

— Вишь, счастливый какой, — заговорили в толпе, указывая на ребенка. — Это она ему сладкую жизнь предсказала.

А блаженная тем временем уже опять направилась в келью. Я пошел за нею. В келье она села у стола, боком к божнице и большой иконе Преподобного Серафима, взяла в руки чулок и стала его вязать. Я сел у того же стола, рядом с ней.

— Маменька, тяжело мне живется: помо­лись за меня.

— Я вяжу, вяжу, а мне все петли спускают, — ответила она мне с неудовольствием.

Значит: я молюсь, молюсь, а мне мешают молиться грехи ваши.

— Разве я тебе петли спускаю? — спросил я блаженную. В ответ на мой вопрос она выбранилась и плюнула. Но потом переменила гнев на милость и что-то ласковое стала шептать, быстро шевеля спицами. Я протянул к ней два серебряных рубля.

— Брать или не брать? — обратилась она с вопросом к иконе Преподобного Серафима. — Брать, говоришь? Ну ладно, возьму. Ах, Серафим, Серафим! Велик у Бога Серафим, всюду Серафим!







Последнее изменение этой страницы: 2016-04-19; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.229.122.219 (0.032 с.)