ТОП 10:

III. Кончина кающегося грешника



Как душе, совлекшейся своей земной оболочки, нет границ ни во времени, ни в пространстве, так нет их и для мысли: из пределов родного края, где я провел свое детство и юность свою, исполненную сладких мечтаний, где холод рассудочного опыта разбил в черепки и прахом развеял хрупкий сосуд грез детства, юношеского задора, энергии молодости, летит она оттуда, неудержимая, в иные края, под иное небо — из степей юга к лесам и озерам хмурого севера. Если не скучно, последуй и ты за нею, мой дорогой читатель!..

На твоих глазах поднялись и улетели к "третьему небу" два праведника, две чистые христианские души, из которых одна волею Божиею познала свое место на земле, свое земное назначение и отошла к своему Господу, совершив течение подвига доброго, достигнув полноты времени жизни, назначенного для земнородных[230]. Другой не было дано этого удовлетворения; но зато и сокращен был срок ее приготовления к вечности, и скорее призвана была она в небесные обители Отца света незаходимого, света всякой истины, всяческой радости.

Кто познает пути Господни к вечному спасению и кто был Ему советником!..

Когда угодно было Богу с места моей родины и моей почти двадцатилетней деятельности переселить меня сперва в Петербург, а затем в благословенный уголок Новгородской губернии, в тихий и богобоязненный городок Валдай, где еще недавно "уныло" звенел "колокольчик, дар Валдая" под дугой ямщицких троек, теперь — увы! — раздавленных новой железной дорогой, нам с женой пришлось встретиться и сблизиться там по вере христианской с одним из местных священников, который и стал нашим духовным отцом. Как-то на исповеди он по какому-то случаю сказал моей жене:

— А ведь знаете, что и в наше даже время некоторые люди удостаиваются видеть своего Ангела!

Подробностей батюшка не сообщил жене, и я решил при первой с ним встрече расспросить его об этом как следует. Вот что по этому поводу записано в моих заметках.

"Сегодня (25 апреля 1907 года) я напомнил батюшке об исповеди жены и спросил его:

— Батюшка! Что вы сказали жене на исповеди о явлении кому-то из ваших духовных детей Ангела?

— Да, — ответил он мне, — это дело было, но я знаю о нем из исповеди моего прихожанина, а исповедь — тайна.

Я не унялся и стал настаивать.

— А жив, — спросил я, — этот ваш прихожанин?

— Нет, умер!

— А если так, — сказал я, — то отчего же вам не рассказать, особенно если рассказ ваш может послужить и нам грешным на пользу?

Подумал-подумал мой батюшка, да и рассказал следующее:

— Был у меня в деревне один прихожанин по имени Димитрий; был он крестьянин и человек жизни плохой: и на руку нечист, и сквернослов, и пьяница, и блудник—словом, последний, казалось, из последних. Долго он жил так-то, и не было никакой надежды на его исправление. Только как-то раз собрался он ехать в поле на пахоту; вышел из избы в сенцы и вдруг почувствовал, что кто-то с большой силой ударил его по затылку, да так ударил, что он как стоял, так и свалился лицом вниз, прямо на пол, и разбил себе лицо до крови. Никого на ту пору в сенцах не было, и сам Димитрий был совершенно трезв. Шибко его это поразило и испугало.

— Приехал я в поле, — рассказывал мне после на исповеди Димитрий, — лицо мое все в крови. Обмыл я лицо в ручейке, а за работу приняться не могу — все думаю: за что же это такое со мною было?.. Сел я на меже и все думаю да думаю — жизнь свою окаянную поминаю. Долго я так-то думал и надумал порешить со старой своей грешной жизнью и начать жизнь новую, по-Божьему, по-христианскому. Стал я посреди своего поля на коленки, заплакал, перекрестился, да и сказал громко Богу: клянусь Тебе именем Твоим, что уже грешить теперь впредь не стану!..И сталя с тех пор иной человек — все старое бросил: не воровал, перестал пить, сквернословить, блудничать...

— И что же, — спросил я Димитрия, — неужели тебе после твоей клятвы и искушений не было?

— Как не быть? Были, батюшка: очень тянуло опять на старое, но Бог помогал — удерживался. Раз вот только, было, не удержался. Был в соседнем селе престольный праздник и ярмарка — я туда и отправился. Иду я по шоссе и вижу: лежит на дороге чей-то кошелек, да такой туго набитый деньгами, что я первым долгом схватил его да себе в карман; не успел даже и денег сосчитать — боялся, как бы кто не увидел. Только одно я успел разглядеть — что и бумажек, и серебра в кошельке было много. Иду я, поднявши кошелек, да и думаю: ну, уж этого-то кошелька я не отдам, если бы и встретился его хозяин, — экое богатство-то мне привалило! Вдруг — хлоп! — и растянулся я на шоссе лицом о шоссейный щебень, и опять, как тогда, разбил я в кровь все свое лицо, хоть и пьян не был. Поднялся я с земли и вижу: откуда-то посреди шоссе, где быть не должно, лежит четверти в полторы вышиною камень — об него-то я, значит, и споткнулся. Выругался я тут самым скверным, черным словом, и в ту же минуту надо мною, над самой моей головой, что-то вдруг как зашумит, точно птица какая-то огромная. Я вскинул глаза вверх, да так и замер: надо мною лицом к лицу дрожал на воздухе крыльями Ангел. "Димитрий, — грозно сказал он мне, — где ж твои клятвы Богу? Я ведь слышал, как ты дал их на твоем поле, во время молитвы, я и на меже тебя видел. А теперь ты опять за старое?.." Я затрясся всем телом и вдруг, осмелевши, крикнул ему:

— Да ты кто? Из ада ли дьявол или Ангел с неба?

— Я — от верхних, а не от нижних! — ответил Ангел и стал невидим.

Не сразу я опомнился, а как опомнился, взял из кармана кошелек и далеко отшвырнул его от себя в сторону... На праздник я уже не пошел, а вернулся домой, все размышляя о виденном.

— Это, — сказал мне батюшка, — рассказано было мне Димитрием на исповеди. А далее вот что было: стали ходить о Димитрии слухи добрые и для всех его знавших удивительные — в корень переменился мужик к доброму... Прошло лет десять с явления Ангела; Димитрий оставался верен своей клятве. Только на одиннадцатом году приезжают за мной из Димитриевой деревни...

— Батюшка! Димитрий заболел: просит вас его напутствовать.

Я немедленно поехал. Вошел к Димитрию в избу. Он лежал на кровати с закрытыми глазами. Я его окликнул... Как вскочит вдруг Димитрий на своем ложе да как вскинет руками!.. Я перепугался и отшатнулся: в руках у меня были Св. Дары.

— Что ты, что ты? — говорю. — Ведь у меня Св. Дары! Я и то их чуть из рук не выронил!

— Батюшка! — воскликнул, захлебываясь от волнения, Димитрий. — Я сейчас, перед вами, опять видел Ангела. Он мне сказал, чтобы я готовился, что я умру сегодня ночыо.

— Да какой он из себя? — спросил я Димитрия.

— Я, было, совсем ослеп от его све га! — ответил мне Димитрий в духовном восторге.

— А спросил ли ты его: простит ли Бог твои грехи? — опять спросил я Димитрия.

— Бог простит, что духовник разрешит, — ответил мне Димитрий отрывисто, — что ты здесь отпустишь, будет отпущено и там!

Я приступил к исповеди.

Причастил я Димитрия, и, грешен, на вид он мне показался даже и мало больным. Мужик он был еще не старый и крепкий. Уехал я от него в полной уверенности, что он выздоровеет; а об Ангеле не знал что и думать.

В эту же ночь Димитрий скончался.

Вот что рассказал мне по священству иерей добрый, настоятель одной из церквей тихого Валдая".

 

IV. Смерть грешника люта

Прочитывая сам свой помянник, когда за проскомидией иерей Божий вынимает частички за живых и умерших, я каждый раз с особенным молитвенным чувством поминаю записанные в нем с 20 июля 1902 года два имени: Андрея и сына его, отрока, его же имя Бог весть. И всякий раз при этом поминовении в памяти моей птювенно восстает страшное событие явной кары Божией, разразившейся над этими двумя несчастными. Да простит их Господь за смерть их мученическую, за молитвы Церкви, а может быть — кто это знать может? — и за то, что их горестный и всякой жалости достойный пример послужит чьей-нибудь душе, близкой к падению, в назидание и спасение.

Господи, всех нас прости и помилуй!

В те времена, когда совершилось это событие, я был еще довольно богатым помещиком и сам занимался своим хозяйством в селе Золотареве Орловской губернии Мценского уезда. В числе моих рабочих служил у меня крестьянин того села по имени Андрей Марин. На работу, когда, бывало, захочет, золото был этот человек; ну, а не захочет, что с ним приключалось нередко, то хоть кол у него на голове теши, ничего с ним не поделаешь. Жалко мне было малого, тем более что и парень-то он был молодой, летне старше, и все думал я: авось выправится, человеком станет, а уж я буду с ним биться, пока не переработаю. И сам-то я тогда еще был молод и много на свои силы надеялся...

Прожил у меня кое-как, с грехом пополам, Андрей Марин год; отслужил свой срок, нанимается на второй и прибавки еще просит, а староста мой и говорит мне:

— Не берите вы Андрея, барин: не выйдет из него толку. Ну, какой прок будет в том человеке, который родную свою мать бьет под пьяную руку? Сколько уж она на него и в волость, и земскому жаловалась; да, вишь, какие ныне пошли порядки — вдове да сироте негде теперь найти суда. Не берите вы Марина!

Но я не послушался своего старосты и оставил Марина на новый срок все в той же надежде, что сумею повлиять на него и исправить.

Вскоре, однако, мне на опыте пришлось убедиться, что природа современного рабочего из набаловавшихся по шахтам и отхожим промыслам моему старосте известна больше, чем мне. С Мариным расстался — пришлось его рассчитать за какую-то провинность едва ли даже не в самый разгар рабочей поры, когда хозяину каждый рабочий дороже золота. Какая это была провинность, я уже теперь не помню, но надо думать, что она была не из маленьких...

Прошел год. Я Марина совсем потерял из виду. В родном селе его не было. Как-то раз я спросил старосту:

— Куда девался Андрей Марин?

— Подался, говорят, опять на шахты, — был ответ.

Ну, подумал я, вконец теперь доканают малого шахты!..

Кто жил, как я, жизнью нашей черноземной деревни, тому известно, какой переворот в народной душе совершили отхожие промыслы, особенно же работы в горнозаводской промышленности. Железные рудники, каменноугольные копи, отсутствие влияния семьи и Церкви, общение со всяким уже развращенным сбродом — все это так изломало и исковеркало эту душу, что от человека, особенно молодого, уже почти ничего человеческого не осталось: как будто близость и ядовитое дыхание самой преисподней коснулись народного сердца и сожгли в нем все добро, всю правду, которыми оно столько лет жило и строило величие и славу своей Родины...

За год этот и в моей душе совершился перелом великий. В скорбях и бедах, которые тогда, по великой милости Божией, налетели на меня гневным и бурным вихрем, я отправился искать помощи и утешения в паломничестве по святым местам, и туг впервые Господь удостоил меня побывать в Саровской пустыни, прославленной подвигами и чудесами великого старца Серафима. Это было в 1900 году, за три года до прославления св. мощей угодника Божия. Уже и тогда живая народная вера прибегала к его молитвенной помощи и, по вере своей, получала великое и дивное.

Получил и я тогда от Преподобного Серафима все, чего искало мое испуганное и наболевшее сердце. Из этой поездки в Саров и Дивеев я привез с собою память об одном добром и благочестивом обычае крестьян нижегородских и тамбовских, который меня глубоко тронул: на всех дорожных перекрестках и деревенских околицах, где только я ни проезжал, я встречал маленькие деревянные часовенки простой, бесхитростной работы, и в них за стеклом — образа Спасителя, Божией Матери и Божиих угодников. Незатейливо устройство этих часовен: столб, на столбу — четырехугольный деревянный ящик с крышкой, как у домика, увенчанной подобием церковных головок, и на каждой стороне ящика по иконе за стеклом, а где и вовсе без стекла. Но мне не красота была нужна, не изящество или богатство мне были дорога, а дорога была любовь и вера тех простых сердец, которые воздвигали эти убогие видом, но великие духом хранилища народной святыни. Вот этот-то обычай я и ввел у себя тотчас по возвращении своем из Сарова в родное поместье. Вскоре на двух пустынных перекрестках, вдали от жилья, воздвиглись две часовенки с иконами на четыре стороны Божьего света, и пред каждой иконой под большие праздники затеплились разноцветные лампадки. И что же это за красота была, особенно в темные летние ночи!..

Полюбилось это и окрест меня жившему православному люду.

— Дай же тебе Господь здоровья доброго, – так стали мне кое-кто сказывать. — Вишь ведь, что надумал! Едешь иной раз из города под хмельком, в голове бес буровит; едешь, переругиваешься со спутниками или, там, со своей бабой... Смотришь: иконы да еще лампадки – опомнишься, перекрестишься, тебе доброго здоровья пожелаешь — глядь, ругаться-то и забудешь!

Пришла зима. Стали поговаривать, а там и до моего слуха дошло, что мои часовенки великую пользу принесли народу православному и в осенние темные ночи, и зимние метели; сказывали даже, что и от смерти кое-кого спасли эти Божьи домики: заблудится человек в зимнюю вьюгу, набредет на часовенку, стоящую на распутье, и выйдет на свою дорогу. Радостны были для сердца моего эти слухи добрые... И стал народ носить к часовенкам свои трудовые копеечки, грошики свои, трудом, потом да слезами политые; положат копеечки на земле, отойдут; а кто положил — Бог знает. Приедут старосты с объезда и привезут когда копеек 7 — 8, а то и больше. Что делать с ними? И покупали мы на эти деньги свечи в храм Божий, и ставили их за здравие и спасение Богу ведомых душ христианских, тайных доброхотных жертвователей. Так лет около двух совершалось это по виду малое, но по духу великое дело христианской любви и веры... Как-то раз пришел ко мне вечером за обычными распоряжениями мой староста и между прочими событиями дня сообщил мне, что в народе говорят, будто у одной из моих часовенок стало твориться дело недоброе: стал какой-то тать поворовывать доброхотные приношения.

Очень огорчило меня это известие: страшно мне стало за христианскую душу, так глубоко павшую, что решилась она покуситься на такое святотатство.

— А не слышно, — спрашиваю, — на кого народ думает?

— Слух есть на деревенского пастуха и на его сынишку-подпаска, — ответил мне староста. — Замечали, будто они — то вместе, то порознь — до выгона стада куда-то бегают раным-ранехонько в поле, по направлению к часовне.

— А кто пастух?

— Да Марин Андрей, что у нас жил когда-то.

— Быть не может!.. Да разве он вернулся с шахт?

— Вернулся. Пошел ни про что, вернулся ни с чем; теперь у мужиков нанялся стеречь стадо. Он им напасет того, что и жизни рады не будут. Самоидолом он был, самоидолом и остался: какого толку ждать от человека, который и родной матери не жалеет? Вы вот все верить мне не изволили, что не будет добра из этого человека!..

Это была колкость по моему направлению за то, что, вопреки совету старосты, я попробовал, было, удержать у себя на службе "самоидола55. Характерное это было словцо — "самоидол55 и в устах старосты должно было означать человека, который ради удовлетворения своих желаний готов на все, даже на преступление: сам, мол, для себя идол и что, значит, захочет, то и принесет самому себе в жертву...

Пробовали мы изловить вора на месте преступления — не тут-то было...

— Ты его сторожишь, а он тебя сторожит. Где его поймать, когда ему сам " тот-то55 помогает? — объяснил мне мой староста и махнул рукой.

Махнул рукой и я на все это скверное дело, предоставив его суду Божию.

И суд этот наступил...

Приходилось ли тебе, читатель, видеть когда-нибудь деревенское стадо захудалой нашей черноземной деревни? Горе одно, а не стадо! Тощие коровенки, по одной на два-три двора, зануженные зимними голодовками, тощими летними пастбищами на "пару55, выжженном солнцем, заросшем полынью и воробьятником, вытоптанном, как ток, с ранней весны овцами; коровенки, надорванные преждевременным отелом, сыростью и холодом зимних помещений, нуждой своих хозяев, всем горем, всей мукой современной заброшенной черноземной деревни; и таких-то коров — штук двадцать — тридцать на сотню дворов густо населенной деревни! Десятка полтора — два свиней с подсвинками; сотни с три овец да бык-полутеленок, малорослый, полуголодный, — вот и все деревенское стадо. Все это едва живо, едва бродит, полусонное, полуживое, обессилевшее...

Над таким-то стадом и был пастухом Андрей Марин со своим десятилетним сынишкой.

Через родное мое село, деля его на две половины, протекала речка, извилистая, красивая, но мелководная до того, что ее местами вброд могли переходить куры. Запруженная версты три ниже села, она в самом селе еще была похожа на речку и в летнее время оглашалась целыми днями радостным криком и визгом деревенской белоголовой детворы, полоскавшейся от зари до зари в ее мутновато-бурой полустоячей воде; ну, а выше села, где по лугам после покоса паслось больше на прогулке, чем на пастбище, деревенское стадо, там наша речка текла таким мелким и узеньким ручейком, что все ее каменистое дно глядело наружу. Только в одном месте, где речка под невысоким отвесным берегом делала крутой поворот, она в своем дне течением и вешним половодьем вымыла под самой кручей яму сажени в полторы глубиною и не больше сажени шириною. Это было единственное глубокое место на всем протяжении речки, что было выше села, да и то такое, что взрослому человеку его можно было без особого труда перепрыгнуть.

Подходил Ильин день. Приток копеечек к моей часовенке совершенно прекратился: кув­шин все еще, видно, ходил по воду; вор не ломал еще своей головы и только нагло посмеивался да зло огрызался, когда ему делали намеки на то, что плохим, мол, делом, Андрей, ты занялся, к плохому и сына поваживаешь.

— Врете вы все, — говорил он. — Да какое вам до всего этого дело? Деньги не ваши, если бы я их и брал, не перед вами я в ответе. Чего лезете, куда вас не спрашивают? Куда ходил, что делал? Больно много тут вас, учителей, развелось!..

Перед утреней на Илью-пророка кто-то из Андреевых соседок видел, как Андреев сынишка тайком, как звереныш, бегал в поле по направлению к часовне.

— Ох, Андрей, Андрей! — не вытерпела баба. — Не сносить вам с мальчишкой головы вашей! Ты только подумай, какой нынче день! А вы на Илью, да еще такими делами занимаетесь!

Обругал Андрей бабу черным словом и прибавил:

— Ступай, доноси! Я тебе покажу такое, что ты у меня не одного Илью, а и всех святых вспомнишь. Велики для меня дела — твой Илья!

Все это я, конечно, узнал после: не любит русский человек доносить на своего брата, да и судов боятся, особенно теперешних...

По усвоенному обычаю, с разрешения своего приходского священника, я стоял в тот день утреню и обедню в алтаре нашего сельского храма. Полным-полнешенька была церковь, вся залитая жарким июльским солнышком и огоньками свечечек, принесенных в жертву Богу и великому чудотворцу, Пророку Божию, от трудов и потов православного народушка. Совершилось великое таинство Евхаристии, принесена была бескровная Жертва за грехи мира Агнца, присно закалаемого, николиже иждиваемого; священник у жертвенника потреблял Св. Дары, а наш благоговейный дьячок читал благодарственные молитвы. Народ после молебна стал уже расходиться по домам. Я что-то замедлил в алтаре, дожидаясь выхода священника... Вдруг в алтарь вбегает мальчик и прерывающимся от волнения голосом, забыв святость места, кричит:

— Батюшка, Андрей с сыном утопли!

— Какой Андрей? Что ты говоришь?

— Да пастух Андрей! На нашем на лугу, под кручей!.. Оба как есть утопли! Их качали- качали, да не откачали. Мальчишка наш там с ними был на лугу и все видел: и как бык брухнул, и как утопли.

— Какой бык? Да расскажи ж ты толком! Но от взволнованного и перепуганного мальчишки большого толку добиться было трудно. Вот что потом узнали.

Рано поутру, после набега Андреева мальчишки на часовенку, выгнал Андрей со своим сынишкой деревенское стадо и погнал его на луг, на то место, где под кручей было в речке единственное глубокое место. Когда солнышко поднялось уже высоко и стало пригревать по-настоящему, по-июльскому, мальчишка Андрея прилег отдохнуть на бережку, над самой кручей, да, видно, как рано бегал за неправедной добычей, не выспался и заснул. Андрей в это время один пас стадо. Коровы поулеглись, разморившись от зноя; только овцы да свиньи лениво еще бродили вокруг улегшегося стада, да похаживал бык, переходя от одной коровы к другой и схватывая по дороге тощую траву отавы. В это-то время и пришел к стаду тот мальчик, которому суждено было стать единственным очевидцем кары Божией над святотатцами. И вот на его глазах бык ни с того ни с сего подошел к обрыву, где спал Андреев сынишка, обнюхал его да как подмахнет ему под бок рогами! Глазом не успел мигнуть, как мальчишка с визгом уже барахтался в воде под кручей. Увидал это Андрей и бросился за сыном в воду — да попал на то же самое глубокое место, а плавать не умел. Так оба и захлебнулись в яме шириною в сажень, как в кадушке...

Так и умерли Андрей с сыном под острою секирой праведного Божьего гнева...

Много развелось теперь на Руси святой святотатцев: только и слышишь, что там ограбили церковь, там убили церковного сторожа, а то и нескольких вместе; осквернили место святое не только кражей и убийством, а еще и невероятным по сатанинской злобе кощунством... Волос становится дыбом, как послушаешь или прочтешь, что творят теперь злые люди, озверевшие, утратившие в себе образ и подобие Божие!.. И пишут в газетах, и передают из уст в уста, что стынет след злодейский, и нет над ними кары человеческой: ловко помогают злодеям бесы укрываться от суда человеческого!..

Пусть так. Не всегда тяготеющая десница Всевидящего падает с такой быстротой и явной силой, как в рассказанном мною событии: Бог все видит, да иногда не скоро скажет. Терпит Господь: злодей пусть злодействует, тать пусть приходит, крадет и убивает... Но, чем дольше терпит Господь, тем сильнее бьет, тем страшнее наказывает: до седьмого колена воровского семени тяготеет над ним карающая рука Божия. И если бы можно было проследить жизнь тех отверженных, кто, по-видимому, оставлен без наказания за свое преступление, то — ей! Увидали бы мы, что еще и при жизни их до них достигла десница Вышнего. И только тех разве, кто в злодеяниях своих достиг меры злобы сатанинской, кто уготован огню вечному, тот только оставляется без видимого наказания до страшного часа смертного, до Страшного Суда Божьего.

Господи, помилуй!..

V. Еще о том же

Рассказать ли тебе еще, дорогой мой читатель, что вслед за горьким примером смерти Андрея Марина с сыном просится под перо мое и что тоже произошло некогда на моих глазах, на глазах сотни свидетелей, больших и малых, в виду и в памяти того же родного моего села Золотарева? Боюсь утомить внимание твое, но аде больше боюсь скрыть дело Божие, совершившееся, чувствуется мне, не без участия великого заступника вдов и сирот, Святителя и Чудотворца Николая. Потрудись же, выслушай!

В том же, стало быть, родном моем селе и в то же приблизительно время, когда произошло рассказанное событие с пастухом Мариным и его сыном, в двух крестьянских семьях — Павлочевых и Стефановых — совершилось нечто не менее знаменательное, а пожалуй, и еще более грозное.

Село Золотарево Орловской губернии Мценского уезда, в котором я жил и работал в течение восемнадцати лет и где я провел наездами свое раннее детство, юность и безвыездно часть зрелого возраста, — село это делится на две по­ловины — на 1-е и 2-е Золотаревские общества. Так стали называться эти половины со времени эмансипации, а прежде, по-старинному, они звались по фамилиям помещиков, одна — Нилусовской, а другая — Пурьевской. В деревенском обиходе, по-уличному, эти названия сохранялись еще до самого последнего времени, когда Богу было угодно вызвать меня на иное Делание: крепко еще держалась в русском крестьянине привычка к старому патриархальному быту, и плохо мирилась она с казенной безжизненной нумерацией.

Теперь все стало не то: ко всему, видно, привыкать нужно...

Так вот, в Нилусовской половине, в 1893-м или в 1894 году, точно не упомню, дошел черед умирать одному домохозяину. Звали этого раба Божия Максимом Косткиным. Был он еще человек не старый, годам так к 43, был полон сил и здоровья, но страдал одной слабостью — любил не ко времени выпить. И вот, опозднившись раз в кабаке, шел он ночью домой да вместо того, чтобы попасть ко двору, попал в какую-то лужу, в ней заночевал, а домой приплелся только под самое утро. С этого утра захворал Максим; стал болеть, чахнуть да, проболевши так с полгода, и помер. За болезнь Максима и без того неисправное его хозяйство дошло до окончательного упадка, так что его семейным пришлось пойти под окошко побираться. Горя великого и муки мученической хлебнула тогда семья Максима, что называется, полной чашей; а была та семья ко дню смерти Максима немаленькая: сам больной хозяин, да баба-хозяйка, да семь девок мал-мала меньше; старшей, Таньке, шел в то время пятнадцатый год, по ней второй, Аксютке, — двенадцатый, а за ними шли все погодки — кому 9, кому 8, а младшей только два года. Максимова баба, звали ее Ульяной, с больным мужем да со старшей дочерью и тремя малолетками останется, бывало, дома, а Аксютка с двумя сестренками, что постарше, и пойдут себе "в кусочки55 стучать под окошки христолюбцев:

— Подайте, милостивцы, Христа ради!

И зиму-зимскую ходили побираться, бедняжки. Что горя-то приняли они, разутые, раздетые, голодные, в эту памятную для них зиму! Ангелы их Хранители, видно, сберегли их, оттого и живы остались...

Наступал конец Великого поста того года, когда умер Максим Косткин (он скончался летом, во время самой рабочей поры); приблизилась Седмица Страстей Господних. И говорит мне мой староста, Данила Матвеевич:

— Дозвольте доложить вам, сударь! Вы ведь изволите знать Ульяну Косткину, что к нам на поденную ходит? Так не прикажете ли нам помочь ей чем да нибудь? Совсем извелась баба.

И он мне рассказал всю историю горемычной семьи Косткиных. Вошла она мне и моим домашним в сердце, и в утро Светлого дня Пасхи, возвращаясь домой от обедни, я зашел проведать горемык, навестить больного и, кстати, убедиться, так ли велика их нужда, как о том мне сказывал мой Данила Матвеевич... И с этого великого дня порешили мои домашние дать помощь этой несчастной семье и если не поднять ее на ноги, то по крайней мере не дать ей умереть с голоду!..

Так-то вот печется Господь о людях!

Когда умер Максим, а через два месяца после его смерти вдова его, Ульяна, родила сына, восьмого ребенка, вся косткинская семья была принята под покровительство моих домашних и поступила на иждивение экономии, на месчину[231]. И надо отдать справедливость Ульяне: недаром она с семьей своей ела харчи и, чем могла, тем и работала, отрабатывая экономии за великую милость Господню, явленную ее сиротской доле. Глядя на это, мои семейные полюбили Ульяну, а полюбив, взяли ее с семьей на полное свое попечение: завалится двор — двор поправят; там печка не исправна — печку прикажут новую сделать; то с подельной землей распорядятся отдать ее под обработку надежному человеку — дома у Ульяны работать-то мужиковскую работу было некому; там, глядишь подати спрашивают — оплатят и подати: взялись, словом, за Ульяну, как за дочь родную.

И позавидовал враг человеческого рода Ульяне, и пошли по селу суды да пересуды кто во что горазд: совсем, было, извели несчастную бабу, так что хоть вовсе отказывайся от помощи и опять ступай побираться по миру, если бы не была так велика нужда с такой-то семейкой — сама девятая. Пришлось смиряться да отмалчиваться, а когда тайком и горько поплакать. Этим-то путем смирения и победила Ульяна все вражьи наветы: унялась сплетня, порешив на том, что Ульяна — колдунья и "слово такое знает". Порешила сплетня, да на том и успокоилась.

Но не унялась бесовская сила и всю свою злобу и зависть перенесла в сердца ближайших к Ульяне соседей — двух родных братьев, Ильи и Сидора Павлочевых. Эти уже просто, что называется, остервенились на Ульяну. И почтительна она к ним была, даже заискивала — так нет же, видеть ее равнодушно не могли и, кажется, разорвать были бы ее готовы, если бы не знали, что за ее сиротством стоят ее покровители и не дадут ее в обиду. Но чем более им приходилось сдерживать свою злобу, тем сильнее и яростнее жгла она их сердца, прорываясь на каждом шагу соседских отношений. Чего-чего только там не было!.. Кто знает, как и в чем может проявляться мелочная злоба в деревне между соседями, тот и без слов поймет, какую муку терпела Ульяна от братьев Павлочевых. Доходило иногда до того, что в припадках бессильной ярости, истощив над Ульяной весь запас ругательств, отколотив ни за что ни про что то ту, то другую из девочек, переломив спину дворовой собаке, искалечив поросенка, курицу — словом, понатворив то или другое неистовство, они за глаза грозились мне, грозились меня поджечь, убить... Мало ли еще чего сулили мне, чтобы запугать и без того наполусмерть перепуганную Ульяну.

— Ты, такая-сякая, на своих благодетелей надеешься! — кричали они Ульяне. — Так мы и им, и тебе покажем: мы вам зададим! Мы по-трохи-то из вас выпустим!

И ярилась, и плевалась, и злобствовала бессильная ярость осатаневшего сердца, но дальше угроз переступить не могла: свои пути у Господа, и грань их не нарушить всей силе бесовского ополчения!..

С год или немногим больше продолжалась эта ненависть, горевшая в сердцах братьев Павлочевых, не потухая, а все более разгораясь; и кто знает, чем бы все это кончилось, если бы не грянул над ними гром кары Божьего суда и гнева. В год с небольшим и следа не осталось от обоих человеконенавистников. Началось с Сидора. Шел он из кабака домой, а дело было поздней ночью. Было темно; путь ему лежал через речку, а в то время через речку перестраивали мост и перестилали мостовую настилку. Был устроен рядом временный мост, по которому и ходили все трезвые люди: ну, а у пьяного человека всякая бывает фантазия, и отправься сильно подвыпивший Сидор по тому мосту, который перестилался. На мосту с одной стороны доски были уже положены, но еще не были пришиты гвоздями, а с другой только и было положено, что нужно было для перехода плотникам; в промежутке же зияла четырехсаженная пропасть в самую речку. Как уж это вышло, одному Богу известно, но только рано поутру, когда вышли плотники на работу, то, к великому своему ужасу, увидели Сидора уже мертвым: висит, несчастный, вниз головою над пропастью, а ноги застряли между двумя досками мостовой настилки. Так и кончил жизнь Сидор — медленной, мучительной, страшной смертью.

Не прошло, кажется, и году со дня несчастной смерти Сидора Павлочева, как грозный суд Божий постиг и другого брата, Илью. К этому времени Илья остался жить бобылем: была у него жена — умерла; сын ушел на шахты и не давал о себе известий; была еще дочь-вековуша, девушка хорошей, благочестивой жизни, — та с отцом не жила, а может быть, тоже умерла — этого я не упомню; но знаю только, что Илья в то время жил одиноким, старым, сердито-хмурым стариком, не входившим в общение ни с кем, кроме Ульяны Косткиной, своей ближайшей соседки, которую он продолжал ненавидеть по-прежнему. И вот накануне вешнего Николы нашли Илью Павлочева в его избе с раскроенным надвое черепом...

В местности нашей, когда произошло это событие, преступления, подобные тому, которое совершено было над Ильей Павлочевым, были крайне редки: все наше село было потрясено событием, а становой, так тот заклялся, кажется, ни пить, ни есть, пока не разыщет убийцы. Но дело это оказалось не под силу нашему становому: убийца как сквозь землю провалился, не оставив по себе и следа, хотя много перетаскали народу и в становую квартиру, и к следователю, да все понапрасну — на убийцу так-таки и не напали.

И решено было властями предать это дело воле Божией...

Убили Илью Павлочева 5-го или 6 мая. Труп его был найден накануне Николиного дня, а убит-то Илья был двумя-тремя днями раньше, как определил доктор, производивший вскрытие. Шел Рождественский пост. В начале декабря или в самом конце ноября, тоже, стало быть, близ Николы, то, что было не по плечу властям земным, легче легкого разрешилось властью небесной; и разрешилось так, что мы все, бывшие очевидцами, только руками развели да ахнули. А было с чего ахнуть! В тот год сильно затянулась у нас осень: в начале декабря о снеге не было и помину. Выпадал, правда, снежок, да тут же и таял; затем землю схватило морозцем, разъяснилось небо, морозы усилились и комками сковали дорожную грязь. Много боялись тогда, что повымерзнут озими, не прикрытые от стужи зимним покровом... На нашу железнодорожную станцию, к дорожному мастеру, в такую-то погоду и дорогу. заехал повидаться старичок-приказчик из соседнего с моим имения. Не успел он по приезде задать своей лошади корму, как она зашаталась в оглоблях, рухнула на землю и вмиг издохла. Старичок-приказчик, человек бывалый и опытный, сразу распознал, что лошадь пала от сибирской язвы, и тотчас послал на село привести кого-нибудь из мужиков, чтобы закопать ее вместе со шкурой. Пришли два бра­та Стефановых, договорились за работу получить целковый, привели в хомуте свою лошадь, связали падаль за ноги, закрепили ее веревкой за гужи и сволокли в овраг, в укромное местечко, а свою лошадь — поскорее домой, чтобы не заразилась от издохшей. Вернулись Стефановы в овраг, чтобы закопать падаль, и тут вспомнили, ведь шкура-то тоже денег стоит: рубль- то рублем, а от шкуры-то и четырьмя можно попользоваться; кто там узнает, что она с падали? Вздумано — сделано: содрали они шкуру, падаль кое-как закопали в мерзлую глину оврага, а шкуру потащили к себе домой. Дело было уже поздно вечером, и уже настолько стемнело, что можно было смело тащить добычу — никто не увидит... Вот тут-то и совершилась над Стефановыми тайна воздаяния за грех их нераскаянный, от людей скрытый, а Богу ведомый. Несли они шкуру вдвоем да в темноте наступивших сумерек, не разглядев под ногами обледеневшего комка грязи, наткнулись на него и слетели с ног. Один из них лоб себе до крови рассек, а другой тоже до крови поцарапал руку. Поначалу-то дело было небольшое: обтерли себе кто — руку, кто-либо и пошли себе дальше, волоча шкуру с дохлой скотины; ну, а потом дело-то вышло великим. Не успели они дойти до дому да припрятать шкуру, как оба стали кончаться: проникла в их кровь зараза с падали от рук, которыми они сдирали шкуру, а потом свою кровь обтирали, и, как громом, поразила их сибирская язва. Пока сбегали за священником, один брат уже успел кончиться, а другой хоть и был еще жив, но находился в таком исступлении, что священнику со Св. Дарами к нему нельзя было и подступиться. Так и этот брат умер без покаяния. И так была страшна смерть его, такими она сопровождалась проявлениями нечеловеческой злобы и ненависти ко всему святому, что трепетало от ужаса сердце всех, начиная со священника, кто лицом к лицу стоял перед этой леденящей душу смертью явно Богом отверженного человека.

И не успели остыть эти два трупа, как голос народный указал на покойников как на убийц Ильи Павлочева. Все это знали, но все молчали из страха пред убийцами: это были люди, способные на всякое зло, чтобы отомстить каждому, кто бы осмелился их выдать человеческому правосудию. Ну, а против правосудия Божьего кто станет? Под "вешнего Николу" убили Стефановы Павлочева, а под "зимнего" сами лежали в гробу, сраженные гневом Божиим, отверженные, страшные в своей нераскаянной злобе, бессильные принести достойные плоды покаяния...

Дописываю эти строки и слышу: в открытые окна, прорезывая сгустившийся сумрак тихой летней ночи, из монастырской больницы Оптиной пустыни несутся в мою комнату отчаянные вопли, крики и стоны нечеловеческих страданий. И так не день, не два, а скоро уже третья неделя, как, то затихая, то с новой, удвоенной силой возрастая, вырываются из человеческой груди эти нечеловеческие вопли... Это терзается и мучается умирающее тело человека, лакея соседнего с Оптиной помещика. Что за страдания, что за мука!.. И эта мука, и эти страдания сопровождаются еще такими страшными видениями, что этот несчастный, полусгоревший человек находит в себе от ужаса силы подняться и бежать от своего страдальческого ложа...







Последнее изменение этой страницы: 2016-04-19; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.205.60.226 (0.022 с.)