Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Структура средневекового мышленияСодержание книги
Поиск на нашем сайте
В одном из своих «Разных вопросов» (Quodl. V, 2, 3) Фома задается вопросом о том, utrum Deus possit virginem reparare, то есть может ли Бог вернуть девственность женщине, которая ее утратила. Ответ Фомы однозначен. Он проводит различие между целостностью ума и тела и временными отношениями. Утрата девственности — это событие, в результате которого происходит нарушение как духовной, так и физической целостности. Что касается первого, то в данном случае Бог может простить прегрешение и затем вернуть девственницу к состоянию благодати. Что же касается второго, то здесь Бог может вернуть женщине ее телесную целостность посредством чуда. Но даже Бог не может сделать так, чтобы бывшее стало небывшим, потому что такое нарушение законов времени противно его собственной природе. Бог не может нарушить 179 логический принцип, который не допускает, чтобы утверждения «то-то случилось» и «то-то не случилось» были бы в одно и то же время истинными. Данный принцип не подвергался сомнению даже в красной нитью проходящем через всю схоластику споре о potentia absoluta Dei (об абсолютном могуществе Бога). Может ли абсолютно всемогущий Он создать (и создавал ли) миры, отличные от нашего? И может ли сделать так, чтобы какая-либо вещь существовала и не существовала в одно и то же время? Вплоть до Оккама ясный ответ на этот вопрос так и не был дан — этому препятствовал незыблемый принцип непротиворечивости, но даже Оккам не способен принять тезис о том, что, если кость уже брошена, Бог может сделать так, как будто ее никто не бросал (ср.: Beonio-Brocchieri e Ghisalberti 1986; Randi 1986). Схоластике свойственно линейное представление о времени. Думать о нем как о некоей линейной протяженности значит принимать линейный характер причинно-следственных отношений. Если А является причиной В (поскольку во времени оно предшествует В), В не может стать причиной А. Перед нами изысканно «латинский» принцип: ягненка, о котором рассказывает Федр (да и самого Федра), возмущает не то, что волк его пожирает (это в порядке вещей), а то, что этот самый волк хочет утвердить свое право не на силе, а на искажении причинно-следственных отношений: река не может течь с долины в гору. Если superius stabat lupus (если волк стоял выше), его вода связана с водой ягненка как причина и следствие, и не наоборот. Тот же принцип управляет и внутренней логикой латинского синтаксиса. Необратимая линейность времени, которая носит космологический характер, положена в основу логического соподчинения при согласовании времен (consecutio temporum). Мы видели, что со времен Августина латинская культура из всей библейской мысли усваивает формулу, которая в латинизированном виде выглядит так: Бог создал мир в соответствии с числом, весом и мерой (numerus, pondus et mensura). Из всех греческих математических понятий Средневековье (через прочтение Пифагора в музыковедческом ключе) в качестве основополагающего Метафизического принципа заимствует принцип пропорции (pro- 180 portio). Однако пропорции всегда сопутствуют ясность (claritas) и целостность (integritas). Данной вещью является та вещь, которая не может быть другой; индивидуальность, основанная на определении универсальной формы, осуществленной в материи (signata quantitate), должна проявиться ясным образом: эта универсальная внутренне обоснованная форма (а не другая) проливает свет на индивидуальность данной вещи (а не другой). Только так можно понять не только то, что данная вещь существует, но и что она единична, истинна и прекрасна. Принцип тождества, непротиворечия и исключенного третьего — вот урок, которому схоластика учится у греческой мысли. Однако греческие ученые разработали не только принцип тождества и исключенного третьего. Они также выдвинули идею непрестанного превращения, символом которого стал образ Гермеса. Гермес непостоянен и неоднозначен; он является покровителем всех искусств, но вместе с тем и богом воров; он и юноша и старец одновременно (iuvenis et senex). «Герметической» назовут философию метаморфоз и алхимии, и основополагающий принцип «Герметического корпуса» («Corpus Hermeticum») (открытие которого в эпоху Возрождения знаменует конец схоластической мысли и рождение нового неоплатонизма) — это принцип подобия и универсального соответствия. В схоластику данная проблема проникает благодаря «Асклепию» («Asclepius»), единственному герметическому тексту, переведенному на латынь; однако она пытается скрыть и отдалить от себя соблазн непрестанной метаморфозы. Средневековье познакомится с неоплатонизмом через христианизированную версию «Корпуса Дионисия» («Corpus Dionysiaпит»). Проблема же, которую рассматривал Псевдо-Дионисий, заключается в том, что, хотя божественное Единое непостижимо и предшествует всякому определению, ему все-таки приходится давать имена (то есть о Боге надо говорить, даже если Он ускользает от каждого произнесенного нами о нем слова). Христианский неоплатонизм Ареопагита — неоплатонизм «слабый» — в отличие от ренессансного неоплатонизма, который, как мы увидим далее, будет «сильным». Неоплатонизм Ареопагита хотя и признает всю сложность космической структуры, тем не менее совершенно не допускает, что Единое, являющееся ее истоком, 181 представляет собой противоречивое вместилище всевозможных определений. Напротив, будучи причиной и залогом самой разумности Космоса, Единое постигается без какой-либо двусмысленности. Смутно и противоречиво постигаем его только мы сами, поскольку в силу неадекватности нашего языка мы не знаем, как его именовать. Мы пытаемся назвать его то единством, то истиной, то красотой, но понимаем при этом, что все эти слова не соответствуют ему. С точки зрения Дионисия, говоря о Боге, мы можем использовать ряд понятий, но лишь в сверхсубстанциальном смысле. Иначе говоря, данные понятия обозначают в этом случае гораздо больше (или меньше, что то же самое) того, что они обычно обозначают. Следовательно, значение их в любом случае изменяется, и поэтому Бога позволительно с равным успехом назвать чудовищем, медведем или пантерой, ведь в таком случае мы сразу же заметим, что не говорим о нем истину, и поймем, что рассуждаем о нем только в символическом смысле. Легко догадаться, сколь опасна такая ситуация: любая, пусть даже самая уродливая частичка универсума, годится для того, чтобы говорить о Боге. Но как читать книгу мира, если в ней все обозначает все? Здесь-то и может пригодиться язык мистиков, во всей его необычности, со всеми его неконтролируемыми метафорами. Однако средневековый неоплатонизм не допускает того, что допускал неоплатонизм греческий, а именно мысли о том, что Бог изливает себя так в мир, что Универсум представляет собой, так сказать, иссечение самой сути Единого и что даже на самых низших своих уровнях он создан из той же Божественной материи. Христианской философии надо спасти абсолютную трансцендентность Бога, и она постепенно (такую работу над «Корпусом» проведут позднейшие богословы вплоть до св. Фомы) преобразует неоплатоническую идею эманации в христианскую идею причастности. Божественное Единое бесконечно удалено от нас, мы сотворены из чего-то совершенно отличного от него, оно создало нас, но между ним и нами огромная дистанция, зияние, между нами — разрыв, а не непрестанное излитие некоей магмы. Разумеется, при таком подходе, если даже допустить, что мир представляет собой Целый лес наделенных значением форм и что все они могут по-разному говорить о Боге, мы все равно стремимся ограничить полисе- 182 мию космоса. Необходимо или иначе научиться однозначно выражать ту однозначность и непротиворечивость, каковую Бог являет в себе самом. Речь идет о том, чтобы преобразовать череду аллюзий и смутных уподоблений в четкую причинно-следственную цепь, исходя из которой можно будет рассуждать однозначно. Томистский принцип аналогии основывается не на неуловимых и смутных подобиях, а на том методологическом критерии, который позволяет (в соответствии с предельно однозначными правилами) из следствий делать вывод о природе причины. Для того чтобы это стало возможным, надо твердо верить в принцип тождества и считать, что третьего действительно не дано (tertium non datur). Принципы греческой логики подкрепляют средневековую веру в то, что можно провести абсолютно четкую границу как между вещами, так и между идеями. Возможность существования противоречивых мнений не исключается, однако цель философии заключается в том, чтобы прийти к совершенно однозначному выводу. Как отмечает Шеню (Chenu 1950, 2) схоластическое рассуждение базируется на трех основных принципах: lectio (чтение), quaestio (исследование) и disputatio (обсуждение, диспут). Lectio предполагает наличие какого-нибудь текста, причем в сравнении, например, с Аристотелем или сентенциями Петра Ломбардского предпочтение отдается тексту par excellence, то есть Священному Писанию. Как воспринимает этот текст латинское христианство? Завороженный обилием хитроумных переходов, содержащихся в Священной книге, средневековый герменевт ощущает головокружение при мысли о бесконечности всего, что она может ему сказать. Но, в конечном счете, Писание (см. гл. 6) предстает как некий вулкан, причем извергающаяся из него лава никогда не пропадает втуне, но неизменно возвращается обратно и участвует в процессе обновления. Иными словами, книга должна иметь лишь один смысл, а именно тот, что имеет в виду божественный автор, и должна говорить о чем-то одном. Настойчивое стремление к отысканию авторского замысла (intentio auctoris), которое св. Фома распространяет и на светскую поэзию, отражает веру средневеко- 183 вых наследников латинской традиции в некую «вещь, предстоящую лингвистической оболочке текста. Таким образом, средневековая культура очарована смысловым лабиринтом Писания, но стремится изгнать оттуда призраков. Она усматривает в замысловатости Писания чисто внешнюю особенность; проблема заключается в том, чтобы обнаружить под этой поверхностью некие правила и выявить истинную ее интерпретацию и отбросить ложные. Если книга была написана digito Dei (перстом Божьим) и Бог является первоначалом тождественности, то она не может порождать противоречивых значений. Схоластическое quaestio, которое находит свое максимальное воплощение в томистском quaestio, признает разнообразие мнений и даже перечисляет, классифицирует и сравнивает их между собой. Но в тот момент, когда исследование сталкивается с наличием противоречивых мнений и начинает предполагать возможность сосуществования двух противоречащих друг другу истин, оно выступает как некий непогрешимый механизм, сводящий ad unum (к единому) крайности дилеммы. Ответ признает все многообразие предшествующих мнений, но призван показать, что они по существу не противоречили друг другу. Упорядочивание осуществляется за счет невероятно тонких и часто сугубо формальных рассуждений. Все направлено на то, чтобы решение проблемы не было двойственным или множественным. Диспут (disputatio) характеризуется публичностью, предполагает возможность публичного же поражения, так как учитель не имеет права сам резюмировать все противоречащие друг другу доводы: противники представляют их, так сказать, в свободном движении, во всей их красе. Disputatio — это ставшая практикой теория и в то же время турнир, дуэль, выверенный риск. И какою же славою облечется учитель, если ему удастся примирить противоположности и дать единственно верный ответ, несмотря на диалектическое искусство противников! Однако, как отмечает Мандоне (Mandonnet, 1928), диспут не ограничивается словопрением: он должен завершиться определением (determinatio), причем доверяют это определение учителю — именно на его долю выпадает окончательное и не подлежащее дальнейшему обсуждению решение проблемы. 184 Все эти приемы свидетельствуют о том, что схоластика страшится противоречия. Между тем именно принцип противоречия узаконят представители гуманизма и Возрождения, выступившие против схоластической мысли. Эстетика Николая Кузанского Не надо представлять переход от Средневековья к Возрождению как резкую утрату преемственности и полную смену парадигмы. Было бы неуклюжей банальностью усматривать в Средневековье эпоху некоего легковерия, а в Возрождении — эпоху, когда утверждается критическая рациональность человека Нового времени и светский дух. Напротив, в эпоху Возрождения средневековый рационализм сменяется различными формами куда более горячего фидеизма. Средневековая доверчивость вобрала в себя древнехристианскую традицию и в значительной мере еще непознанный мир природы; доверчивость Ренессанса вобрала в себя доклассическую традицию и отношения между небесным и подлунным мирами. В XV в. утверждаются формы «новой» филологии (достаточно вспомнить о критическом анализе «Константинова дара», предпринятом Лоренцо Валлой), но в то же время вновь обретенные тексты, например «Герметический корпус» («Corpus Hermeticum»), усваиваются с тем же отсутствием филологического критерия, с каким Средние века усваивали «Корпус Дионисия» («Corpus Dionisianum»). Тем не менее можно утверждать, что дух гуманизма прокладывает дорогу новому взгляду на отношение человек—Бог—мир. Если Средневековье было эпохой теоцентризма, то гуманизм, вне всякого сомнения, имеет антропоцентрический характер. Это не означает, что на смену Богу приходит человек; просто человек начинает восприниматься как активный центр, главное действующее лицо религиозной драмы, посредник между Богом и миром. Оформлению подобных представлений содействует возрождение платонизма. Представители флорентийского платонизма обнаруживают новые тексты Платона (Средневековье знало только «Тимея»), почти всегда воспринимают их в неоплатоническом духе 185 и усматривают в них перекличку с новым представлением о роли человека во вселенной. Платон и вообще греческие классики олицетворяют собой открытие заново неведомой Средним векам культуры. Нельзя сказать, что Возрождение полностью отвергает Аристотеля. Напротив, такие его представители, как Пико делла Мирандола, пытаются доказать, что Аристотель и Платон едины. С другой стороны, именно в эту эпоху возникают и процветают школы возрождения аристотелизма, одна из которых пойдет по стопам Александра Афродисийского, а другая — Аверроэса (одновременно в литературных кругах начнется активное изучение и комментирование «Поэтики» и «Риторики» Аристотеля). Отрицали только ту часть учения Аристотеля, которая стала предметом официального истолкования и канонизации в схоластическом богословии. На заре XV в. мы встречаем ортодоксального мыслителя, христианского философа, церковного деятеля, который наносит смертельный удар по схоластической мысли. Речь идет о Николае Кузанском, в мышлении которого проблема совпадения противоположностей (coincidentia oppositorum) начинает играть главную роль. Принцип противопоставления проявляется в конкретной механике ощущения (De beryllo 36) и в абстрактном универсуме математических сущностей: окружность максимального круга — это максимально прямая линия (De docta ignorantia 1, 13). Так происходит потому, что все находится во всем и любая существующая вещь есть не что иное, как стяжение божественной полноты: Бог присутствует в любой точке универсума и в любой вещи универсума происходит стяжение целостного универсума внутреннего. Кроме того, Кузанец первым очерчивает идею бесконечности мира, у которого центр находится везде, а окружность нигде, так как окружность и центр — это Бог, который пребывает везде и нигде (De docta ignorantia 2, 12). Лавджой (Lovejoy 1936) полагает, что главной революционной идеей Возрождения стало не открытие Коперника, а скорее идея множественности миров, которая брезжит в трудах Кузанца и затем утвердится в философии Джордано Бруно. 186 Метафизические взгляды Николая Кузанского оказывают непосредственное влияние и на его эстетику и потому вызывают у нас особый интерес (2). На первый взгляд может показаться, что Кузанец не вводит в свои произведения каких-либо эстетических идей, которые уже не находили бы широкого обсуждения у схоластиков. У него мы снова обнаруживаем определение красоты как сияния формы (splendor formae), как созвучия (consonantia), определение форм как первообразов в божественном разуме, определение искусства (ars) как подражания природе (imitatio naturae). Все основные эстетические проблемы — от неоплатонической эстетики света и до пифагорейской эстетики пропорции, а также вплоть до размышлений Альберта Великого и св. Фомы — присутствуют в философии Кузанца, не подвергаясь на первый взгляд никакому переосмыслению или развитию. Между тем свое видение мира Кузанец основывает на идее многомерности мира, его бесконечной перспективой, благодаря чему все сущее можно рассматривать в самых разных ракурсах, непрестанно отыскивая дополнительные аспекты. Такая установка основывается на метафизическом понятии стяжения. «Свертывание, развертывание и стяжение — самые частые термины у Кузанца; они объемлют собой всю его метафизику. Свертывающее бытие содержит в себе — на более высокой ступени — те нижестоящие виды бытия, которые становятся развертываниями [экспликациями], стянутыми этим свертывающим бытием. Характерным примером является Бог, который в своем бытии свертывает бытие всех вещей... Таким образом, в любой вещи активно проявляется присутствие целого, но... причастность бытию предполагает не дробление на части, а стяжение всего бытия: всякое бытие есть стяженное целое» (Santinello 1958, р. 23, 115). В этом смысле всякое сущее предстает в метафизике Николая Кузанского как своего рода обращенность к целому и наделено благодаря этому целому бесконечным множеством ликов (но на более низком уровне). Однако та же самая природа универсума сообщает каждому элементу бытия эстетическую структуру: любая часть космоса соотносится с целым через пропорцию и соответствие, то есть через гармонию и выражение света откровения. 187 Эта эстетика уже носит гуманистический характер и, будучи эстетикой выражения, противостоит классической эстетике (которая была эстетикой видения). Однако ощутимая дистанция отделяет Кузанца и от неоплатонической эстетики вдохновения (впрочем, Кузанец примыкает к этой традиции). Уже в рамках схоластики Альберт Великий отличается от Фомы более решительным платонизмом: там, где первый акцентирует внимание на сиянии формы (как первообраза), на материи, сформированной и сведенной в целостное единство (и, следовательно, в принятии аристотелевского гилеморфизма), второй заостряет внимание только на форме, поскольку она соположена в целостном единстве, то есть на органическом единстве как чем-то сформированном и субстанциальном. Что касается Николая Кузанского, то он связан с неоплатонизмом в целом и его эстетические корни надо искать у Альберта, а не у Фомы; при этом он отходит от своих предшественников в двух вполне определенных отношениях. Прежде всего, абсолютной конкретности Бога он противопоставляет — на уровне творения — конкретность и индивидуальность различных видов бытия; противопоставляет различные развертывания Единого, причем развертывания в смысле живого, конкретного процесса формообразования, которое не подлежит каталогизации по типам и архетипам. У Кузанца универсальные идеи предстают скорее как средство описания и понимания мира, которым наделен человеческий ум, а не как налагаемая на вещи печать, которую можно от них отделить. Кроме того, Альберт Великий акцентировал внимание на видении формы как уже сформированной, в своей объективности отъединенной от творческого акта, тогда как Кузанец (именно в силу живого переживания момента творчества, которое от абсолютной конкретности Бога переходит к конкретизированию вещей) делает акцент на самом процессе формообразования во всем его динамизме. «Таким образом, понятие Бога как формы форм (forma formarum) открывает путь динамическому представлению о Боге и мире. Формообразующий динамизм божественный формы порождает столько средоточий динамической и формообразующей жизни, сколько существует различных форм, по-разному наделяющих вещи божественным бытием» (Santinello 1958, р. 62). 188 Творческая потенция Бога — это не только абсолютная потенция, но и абсолютный акт; возможность совершать (posse facere) совпадает в ней с возможностью совершаться (posse fieri), с возможностью любого формотворческого процесса; при том, однако, условии, что процесс этот разворачивается под знаком трансцендирования Божественного, а не эманации (ibid., p. 91 ss.). Сформированные формы выражают, эксплицируют существование формообразующего начала, наделившего их бытием, в первую очередь через свою способность к последующему формообразованию. Сформированные формы становятся средоточиями формообразования; способность к прорастанию, характерная для растений, выражает, как и человеческое разумение, формообразующую мощь Творца. Таким образом, одной из особенностей форм как раз и является способность, которая породила их самих. Следовательно, в этом смысле форма представляет собой стяжение самого творца форм, о котором она и возвещает в тех же динамических связях. Именно поэтому Николай Кузанский проводит постоянные аналогии между человеческим искусством (ars) и божественным творением. В этой ярко выраженной ответственности человека-творца, в этом видении человека как продолжателя дела Божия по сотворению бесконечного мира, всегда открытого для дополнительных толкований, безусловно следует усматривать мощное гуманистическое начало (примечательно, что оно зародится именно в лоне метафизики, пропитанной средневековыми богословскими умонастроениями). «Творимое человеком искусство ограничено замыслом художника; он сам полагает этот предел, то есть осуществляет себя в произведении искусства, которое будучи органическим единством, наделенным внутри себя формальным совершенством, обретает законченность как итог творческого акта. Произведение совершенно в своих границах, так как его posse fieri (способность к формообразованию) обрело органичность сформированной и завершенной целостности, так как замысел художника и ограничивает и превосходит его; таким образом, в нем сохраняется какая-то доля posse fieri, так и не воплощенной в материале. Любому произведению в своих пределах изначально надлежит выражать художе- 189 ственный замысел, но оно никогда его не выражает в полной мере, и поэтому художник дробит свой творфеский акт, полагая ему предел во других своих произведениях» (Santinello 1958, р. 220). Хотя в своем комментарии к Аристотелю св. Фома и намекает на то, что в сформированной форме таится определенное влечение к другой форме, средневековая эстетика все-таки остается глухой к этой мысли; форма — это форма, то есть нечто такое, в чем покоится замкнутое в себе формообразующее усилие (nisus), жесткое добавление к однозначной непреложности универсума. В трудах Николая Кузанского прорастают зародыши новых идей, космос переливается бесчисленными гранями, а предназначение человека окрашено в тревожные тона, которые уже не покинут его никогда. Неоплатонический герметизм Взгляды Николая Кузанского созвучны новой культуре, которая распространяется в кругу флорентийских платоников в том же XV в.; надлежит отметить два аспекта этой культуры, имеющие отношение к нашему разговору. Прежде всего, имеется в виду представление о вселенной, исполненной противоречий, которые сочетаются между собой бесконечно разнообразными способами; во-вторых, новое понимание той функции, коей наделяется в подобном контексте искусство как возможность творческого и упорядочивающего вмешательства в жизнь природы. Эти идеи, вписываясь в более широкий контекст неоплатонической, герметической и каббалистической космологии, оказали воздействие на теорию красоты и искусства. В противовес селективному подходу схоластов, строго ограничивавших свод (corpus) классических авторов, итальянский гуманизм заново открывает всю античную мудрость, и обращается не только и не столько к комментированию Писания, сколько к наследию великих религиозных мыслителей Греции и Востока (будь то реальные исторические лица или же легендарные авторы, которым приписывались созданные позднее тексты). В 1492 г. Испания окончательно освобождается от арабов. Среди первых событий, имевших место после успешной Реконкисты, выделяется изгнание из нее евреев. В изгнании оказываются и 190 великие каббалисты Иберийского полуострова, рассеявшиеся по всей Европе и особенно по Италии. Согласно каббалистической традиции, не только Священное Писание, но и творение в целом следует трактовать исходя из определенного сочетания букв праалфавита; их комбинации (как при истолкования Писания, так и в ходе магического воздействия на само творение) неисчислимы. Между тем гуманисты получают возможность познакомиться с «Орфическими гимнами» и «Халдейскими прорицаниями», которые, правда, были созданы в эллинистический период, но заключали сочинения древних мудрецов: через эти своды происходит распространение различных восточных доктрин. Вместе с ними в западный мир входит «Герметический корпус», включавший в себя ряд сочинений, также написанных (по крайней мере в том виде, в котором мы их знаем) не раньше II в. н. э. Марсилио Фичино, который позднее перевел и откомментировал «Диалоги» Платона и «Эннеады» Плотина, по распоряжению Козимо Медичи приступает к переводу «Герметического корпуса». Осуществленный им — путь и неполный — перевод получил название «Поймандр». Фичино (а вместе с ним и все остальные гуманисты) полагал, что упомянутый «Корпус» содержит в себе древнюю, доегипетскую мудрость и, возможно, автором его был сам Моисей. Однако происхождение мира трактуется в первом из текстов «Корпуса» иначе, чем в Писании — здесь подчеркивается, что человек не только создан Богом, но и сам божественен. Его падение произошло не в результате совершенного им греха, а потому что он, влекомый любовью к Природе, покорился ей. Как и всякая компиляция, «Герметический корпус» содержит противоречащие одна другой идеи. Между тем вся традиция, к которой обращается гуманизм, является синкретической. Наконец, сами же гуманисты, и прежде всего Марсилио Фичино и Пико делла Мирандола, стремятся доказать принципиальную согласованность между собой традиционных видов знания, которые, несмотря на кажущиеся противоречия, якобы утверждают основополагающие истины христианства. Историографическое пристрастие к складированию противоречивых истин сочетается с начатками той метафизики противоречия, основы которой заложил Николай Кузанский. Сплав неоплатонизма, каббализма и герметизма побуждает 191 ученых новой эпохи усматривать в противоречиях лишь непрестанное струение божественной мудрости, самоосуществление Бога в универсуме. В сравнении со средневековым гуманистический неоплатонизм носит гораздо более последовательный характер и не связывает себя с необходимостью соблюдать принцип разумности и непротиворечивости божественного начала. Восстанавливая традицию позднеантичного неоплатонизма, — от Плотина до Прокла, — гуманисты формируют метафизику и онтологию, согласно которым на вершине иерархической лестницы различных видов бытия находится непостижимое, таинственное Единство. Оно не поддается никакому определению, и в то же время содержит в себе все возможные определения; таким образом, оно является плодотворнейшим вместилищем противоречия как такового. Но поскольку это Единое не трансцендентно по отношению к миру, а, напротив, отождествляется с ним в непрестанном творческом движении, то любой элемент убранства этого мира оказывается причастным исходному великолепию. В самой глубине сотворенной реальности постоянно и всегда по-новому осуществляется совпадение противоположностей (3). В центре платонизма Марсилио Фичино — живая связь между религией и философией. Эта проблема сама по себе не отличалась новизной. Новым был способ ее решения: возродить древнюю мудрость, которая сохраняла это единство нетронутым. Понятно, что подобная позиция заставляет гуманистов перечитывать все откровения, заново изучать все эпохи и страны, чтобы отыскать в них основу естественной древнейшей по происхождению религии. Отсюда и та горячность, которую испытывали как ученые, так и их покровители по отношению к открытию греческих рукописей. Именно в философии платонизма слияние метафизического мышления с религиозным приобретает наиболее последовательный вид; однако, влекомые энтузиазмом открытий, гуманисты ставят акцент на одном аспекте платонизма — на учении о любви и на его возможных импликациях в том, что касается переосмысления роли человека в мире. Согласно Фичино, цель философской религии — обновление человека. Искупление — это обновление, в результате которого благодаря человеку сотворенная природа возвращается к 192 Богу. Человеческая душа является истинной скрепой мира, ибо она, с одной стороны, обращена к божественному, а с другой, пребывает в теле и повелевает природой. Человек причастен провидению, которое управляет наделенными душой существами, причастен судьбе, которая управляет неодушевленными существами, и природе, которая управляет телами. Однако, будучи причастным всем трем ступеням мира, он не определяется ни одной из них. Он деятельно в них участвует. Душа исполняет свою посредническую функцию через любовь: Бог любит мир и творит его, а человек любит Бога. Благодаря узам любви, которые взаимно связуют человека и Бога, человек представляет собой живое единство бытия. Он обожествляется в процессе развития своей разумной природы, в ходе бесконечного очищения и совершенствования. Подводя итог, мы можем сказать, что платонизм Марсилио Фичино основан на представлении о любви как осознании недостающего блага и необходимости поиска его; осознании интеллектуального откровения, в ходе которого приоткрывается тайная, облаченная в сакральные одежды истина, так что философ становится священником. Теперь посмотрим, каким образом подобная позиция сказывается на эстетическом видении Фичино и приводит его к размежеванию со схоластической эстетикой. В следующем отрывке (взятом из его трактата «О любви», представляющего собой комментарий на 2—4 стихи Платонова «Пира») Фичино заново обозревает все классические темы средневековой эстетики, но только для того, чтобы оспорить их. «Впрочем, есть такие, которые считают, что красота заключается в таком расположении всех членов или, поскольку мы пользуемся их словами, в соразмерности и пропорциональности вместе с некой приятностью цвета. Мы не соглашаемся с их мнением потому, что коль скоро такое расположение частей существует лишь в сложных вещах, ничто не может быть изящным. Между тем мы называем красивыми и чистые цвета, источники света, один-единственный звук, блеск золота и сияние серебра, науки и душу, а все это — простые вещи; они доставляют нам наслаждение как подлинно прекрасные вещи. Добавим к этому, что пропорция эта 193 включает все члены, составляющие тело, и не существует в каждом из них в отдельности, а во всех вместе. Следовательно, один член сам по себе не может быть красивым. Но из отдельных частей рождается пропорция всего согласия. Отсюда следует нечто в высшей степени абсурдное: вещи, по своей природе неизящные, рождают красоту... ...Тот же самый довод побуждает нас не признавать и того, что красота заключена в приятности цвета. Ибо часто цвет ярче в старике, красоты больше в молодом. Среди людей равных по возрасту часто случается, что тот, кто превосходит другого по цвету, уступает другому в грации и красоте. И пусть никто не осмеливается утверждать, что красота есть некое сочетание формы и цвета. Ведь тогда было бы нельзя считать достойным любви ни науки, ни звуки, лишенные цвета и формы, ни цвета и источники света, которые не имеют никакой определенной формы... ...Божественная сила, все превосходящая, породив из себя ангелов и души, тотчас же милосердно вливает в них, как в свое, сияние свое, в котором заключается плодоносная сила всего создаваемого. В них, как наиболее к себе близких, она начертала гораздо более тщательно, чем в мире материи, строй и порядок всего мира. По этой причине картина мира, которую мы видим, в ангелах и душах сверкает с большей силой. Ведь в них форма каждой сферы, Солнца, Луны и прочих светил, стихий, камней, деревьев, каждого из животных. Картины этого рода называются у платоников в ангелах прообразами и идеями, в душах — логосами и понятиями, в материальном мире — формами и образами. Ясные в материальном мире, они более ясны в душе, и наиболее ясны в уме ангела. Таким образом, один лик Божий сияет в трех по порядку расположенных зеркалах: в ангеле, в душе, в теле мира. Мы видим образ какой-либо сферы, Солнца, Луны и звезд, стихий, камней, деревьев и животных. Эти картины в ангелах называются первообразами и идеями, в душах — соображениями и сообщениями, в материи — образами и формами. Эти картины ясны в мире, еще яснее в духе и преизобилуют ясностью в ангеле. Следовательно, один и тот же Божий лик отражается в трех зеркалах, расположенных по порядку — в ангеле, духе и теле мира: 194 В ангеле, как наиболее близком ему, лик Божий отражается наиболее ясно; в душе, более удаленной, более темно; в теле, как наиболее отдаленном по сравнению с прочими, наиболее темно. ...Мы не сомневаемся, что красота эта повсюду бестелесна. Ведь никто не усомнится, что в ангеле и в душе она не есть некое тело. Но что она бестелесна также и в телах, это мы и выше показали и теперь выводим в особенности из того, что глаз видит не что иное, как свет солнца, ибо фигуры и краски тела воспринимаются, только когда они освещены светом. Они не проникают в глаза со своей материей. Представляется, однако же, необходимым, чтобы они находились в глазах, чтобы были видимы глазом. Итак, глазам открывается один только свет, изукрашенный фигурами и красками всех освещенных им тел. Наполненный таким образом свет глаза воспринимают с помощью некоего свойственного им луча, а восприняв, видят и его, и все, что находится в нем. Вот почему весь порядок мира воспринимается не таким, каков он в материи тел, но таким, как он различается в свете, воспринятом глазами. И так как в этом свете он отделен от материи, он неизбежно чужд телу. Это еще более очевидно явствует из того, что сам свет не может быть телом, раз он в одно мгновение заполняет весь мир от востока до запада и без всякого сопротивления проникает тело воздуха и воды и не загрязняется, даже будучи смешан с нечистыми вещами» (Фичино М. Комментарий на «Пир» Платона. О любви // Эстетика Ренессанса. Т. 1. М., 1981. С. 177-179 / Пер. А. Горфункеля, В. Мажуги, И. Черняка). Ясно, что Фичино не интересует произведение искусства (или вообще какая-либо прекрасная вещь) как материальный предмет, которым мы наслаждаемся в силу гармонического соответствия материи божественной идее или замыслу художника, воплощенного в ней. Его интересует переживание красоты как способа непосредственного соприкосновения с красотой сверхъестественной. Интересно отметить, что в Средние века — эпоху, которой иногда приписывают умозрительное представление о красоте — имели место (как мы видели) размышления о материальной конкретности созерцаемого объекта, в то время как на заре Нового времени вкус к материи как будто утрачивается. Воздержимся, однако, от по- 195 спешных обобщений. Эпоха Возрождения также породила рефлексию касательно рукотворных аспектов деятельности художника, обрабатывающего и исследующего материю. Несомненно, однако, и то, что в эту эпоху дает о себе знать и представление об искусстве
|
||||
Последнее изменение этой страницы: 2019-12-14; просмотров: 216; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.138.135.4 (0.014 с.) |