ТОП 10:

Демоны, которых одолевают бесы



Для русского слуха 1840-х годов “демон ” — это прежде всего литературная формула. Это пушкинский и лермонтовский герой — страдающий и отрицающий дух. (“И ничего на целом свете благословить он не хотел ”.) Указанный “термин” не имеет у Достоевского сугубо отрицательной коннотации. “Нашими демонами” назовет он Лермонтова и Гоголя. “Были у нас и демоны, настоящие демоны (подчеркнуто нами. — И. В.); их было два, и как мы любили их, как до сих пор мы их любим и ценим! ” Заметим, “настоящие демоны”, а вовсе не их домашние подражатели — скажем, те же чиновники, которые “вдруг все начали корчить Мефистофелей, только что выйдут, бывало, из департамента ”. У “настоящих” демонов тоже могут иметься пародийные двойники.

Те, кто причисляет Ставрогина к весьма заслуженной в глазах Достоевского категории, поддаются аберрации, характерной для иноязычных переводчиков знаменитого романа. Практически на всех европейских языках “Бесы” звучит как “Демоны ”. Именно под таким названием роман известен на Западе да, пожалуй, и во всем мире. Однако все это не извиняет отечественных интерпретаторов, для которых язык Достоевского является родным. Ибо “демоны” и “бесы” имеют в русской литературной традиции неодинаковую семантическую окраску и неодинаковый эмоциональный подтекст. Одно дело “Печальный демон, дух изгнанья...”, “Как демоны глухонемые...” и т. д., другое — “Закружились бесы разны, словно листья в ноябре...” или: “Бес под кобылу подлез... ”. Русский демон не идентичен русскому бесу: в них заключен разный иерархический (и, мы бы даже сказали, нравственный) смысл.

Названием “Бесы” обнимается в романе не только компания, предводительствуемая Петрушей Верховенским. Под эту формулу подпадает и состояние общей жизненной атмосферы, благоприятствующей наглому торжеству бесовства. С этой точки зрения Николай Ставрогин, при всем своем аристократизме и некотором отдалении от “основного состава”, все же один из участников “мерзостной игры ”.

Едва ли не все его “странные” поступки носят скорее бесовский, нежели демонический характер. Даже сравнительно невинный случай с Гагановым, которого герой буквально проводит за нос, — это в чистом виде бесовский трюк, непристойная материализация метафоры. Так мелко демоны не шутят с людьми. Но зато так действуют бесы: это их почерк, их глумливый стилек25.

При всем своем видимом демонизме сам Ставрогин нередко оказывается смешон. Недаром столь задевает его замечание Тихона, что он, Ставрогин, готовый предъявить людям свою, казалось бы, сверхоткровенную исповедь, не выдержит “их смеху ”. Не выдерживает он, добавим, и авторской иронии. Ибо автор знает, чем изгоняются бесы.

Напротив, “природный” демон редко становится объектом насмешек. Скажем, в императоре Николае тоже можно усмотреть демонические черты. Хотя бы силу той мистической ауры, которой обладает верховная власть и которую император не без успеха поддерживает. (Для Пушкина, например, в его сложных отношениях со двором, Николай нередко был демоном искушающим.) Что же касается Спешнева, на его демонизме стоит остановиться особо.

Достоевский не зря говорит, что у него с некоторых пор “есть свой Мефистофель ”.

Пятьсот рублей, даденные взаймы автору “Бедных людей”, конечно, не равноценны вечной молодости, дарованной Мефистофелем Фаусту. Хотя и в том, и в другом случае обратно подарок не принимается. Но дело еще и в том, что взаимные отношения двух гетевских героев касаются вечности и несводимы к проблеме возвращения долга.

Во второй книжке “Отечественных записок” за 1845 год Иван Сергеевич Тургенев напечатал статью о новейшем русском переводе знаменитой трагедии. “Мы позволяем себе, — пишет будущий автор “Гамлета Щигровского уезда ”,— заметить г. переводчику, что борьба демона с человеком годится только в оперы г. Скриба и комп.; что, допустив подобное толкование трагедии Гете, мы никогда не поймем, почему слова Мефистофеля возбуждают такое сочувствие в душе Фауста; изъяснять же это сочувствие одним магическим влиянием беса на человека (неслучайное в этом контексте вербальное понижение дьявола в чине. — И. В.) значит превращать великую трагедию в довольно пошлую мелодраму ”.

“Оперы г. Скриба... ” Этой оперой — “Роберт Дьявол ” Дж. Мейербера на либретто Скриба и Ж. Делароша — восхищается наивный мечтатель в “Белых ночах ”: “шествие чертей ”, “серой пахнет ”. Трактуя единоборство Достоевского с “демонами” исключительно как борьбу с внешними искушениями, мы склоняемся к мнению, которое вполне устроило бы поклонников оперного искусства, но вызвало резкое неприятие еще не знакомого с Достоевским молодого Тургенева.

“... Фауст, — продолжает автор статьи, — есть тот же Мефистофель, или, говоря точнее, Мефистофель есть отвлеченный, олицетворяющий элемент целого человека Фауста... ” Тургенев настаивает на неразрывной связи двух персонажей вечной мировой драмы, на том, что оба они в трагедии Гете — проявление личности их творца, и что тоска Фауста так же близка Гете, “как и безжалостная насмешка, холодная ирония Мефистофеля”.

Вспомним: Черт Ивана Карамазова — эманация собственного “подполья ” Ивана. Мучитель уже заключен в том, кто мучается : “Это я (кричит Иван своему “черному человеку ”), я сам говорю, а не ты! ” Другая сторона тургеневской мысли — о демонической, мефистофельской подкладке творческого сознания — прямо перекликается с Достоевским: только на месте Гете у Достоевского — Лермонтов и Гоголь.

Пусть так: Спешнев — “Мефистофель ” Достоевского; Достоевский “с ним и его ”. Но это не мелодраматическая борьба человека с чертом и еще меньше — с оперными (хотелось бы даже сказать — опереточными) искушениями. Спешнев в какой–то степени воплощение самого Достоевского, его тяги к тайне и риску26, к справедливости и социальной утопии, его религиозных сомнений, его интеллектуального бунтарства. Единоборство со Спешневым — это единоборство с самим собой.

И еще одно тайное стремление властно толкает Достоевского к своему — теперь уже можно сказать — антиподу–двойнику. Это — “тоска самоубийства ”.

Литература как суицидный синдром

28 мая 1849 года Петрашевский пишет в своих показаниях: “Относительно г. Спешнева сказать имею, что на него имела, как кажется , большое влияние за несколько лет случившаяся смерть женщины, которую он любил страстно, почему у него и остался некоторого рода dОpit de lа vie27 и что самый проект, относящийся к составлению Русского тайного общества, есть одна из форм, придуманных им для самоубийства, — что весьма удовлетворяло его самолюбию ”.

Отсюда можно вывести два заключения.

Во–первых, история Спешнева, как мы и предполагали, известна участникам кружка. И, во–вторых, самоубийство входит в их жизненные расчеты.

“Несчастный слепой самоубийца... ” — так позднее назовет Достоевский Дмитрия Карамазова. Он мог бы приложить это определение к себе и своим друзьям.

Согласимся : “заговорщицкое поведение” автора “Белых ночей” в период его знакомства со Спешневым с логической точки зрения совершенно необъяснимо. Не желая сближаться с “сильным барином” или зависеть от него, он занимает у Спешнева известную сумму. При этом как бы нарочито документирует их отношения, излагая просьбу письменно и формально. Он вступает в типографскую “семерку”, хотя, как уже сказано, не может не понимать полную обреченность затеи. Ибо не существовало буквально ни одного шанса, что действующая в столице империи типография не будет раскрыта. (Это напоминает пушкинские вызовы на дуэль незадолго до смертельной развязки: отчаянная игра с опасностью, с Роком.) Не демоны искушают будущего автора “Бесов ” — он сам искушает судьбу. Главное, что его мучит, — как жить, зачем жить и стоит ли жить вообще. Это не что иное, как подсознательное стремление к смерти28. Или по меньшей мере — к перелому судьбы, к гибели и воскресению одновременно.

“Если зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода ”.

Но зачем надобен ему такой катаклизм?

Жизнь его как бы остановилась. К исходу десятилетия им овладевает глубокое недовольство собой. Он по–прежнему беден, нелюбим женщинами, одинок. За исключением пригородов он никуда не выезжает из Петербурга. Он постоянно чувствует себя не очень здоровым и действительно страдает от различного рода душевных и телесных расстройств. Он не сделал служебной карьеры. Правда, к двадцати семи годам он составил себе некоторое литературное имя, однако не в тех размерах, о которых мечтал. Его положение в литературе остается двусмысленным и неопределенным. Он отторгнут от круга нового “Современника” и уже давно не считается “там” восходящей звездой (“Надулись же мы, друг мой, с Достоевским гением ”,— в сердцах отпишет Белинский приятелю в феврале 1848-го: сказанное “у двери гроба” обретет статус завещания–приговора).

Пик его литературной славы был позади. Новые его произведения как бы подпитывались энергией первоначального успеха. По сравнению с первой повестью они проходили почти незамеченными и, уж во всяком случае, не почитались событием в литературе. Он не мог не ощущать некой инерционности своего существования и, главное, своего труда.

В кружке Белинского от него ждали бытописательства — с непременным оттенком социальной иронии, “физиологических очерков”, верности “натуральной школе” как таковой. Он, однако, уклонился в “психологическое развитие ”. “Двойник” не удовлетворил никого. Загадочная “Хозяйка” вызвала раздраженное недоумение того же Белинского, обозвавшего ее приватно “нервической ....... ”29. Меж тем его влечет к трагедии сильных страстей. Он как бы желает вернуться к своим (не дошедшим до нас) историческим драмам — таким, как “Мария Стюарт ”. Те глубинные вопросы (в том числе социального и религиозного порядка), которые занимают его, не могут получить воплощения в послушных ему повествовательных формах. Его писательство не удовлетворяет его — не по малости отпущенного ему воображения или таланта и тем паче не по скудости души. Ему не хватает внутренних сил для решительного творческого рывка (и того, что может быть — не без существенных оговорок — названо духовным переворотом). Ему необходим внешний толчок. Ему потребен новый художественный опыт, который может быть привнесен только извне. Он ждет перемены всех жизненных обстоятельств, хотя, возможно, не смеет признаться в этом самому себе.

Если это и не суицидный синдром, тогда — некое шестое чувство, влекущее художника в единственно нужном ему направлении. И в этом смысле роль Мефистофеля (который, как известно, вечно хочет одного, а совершает другое) сыграна Спешневым в полном соответствии с тайными пожеланиями клиента30. Втягивая его в “семерку” (куда, впрочем, Достоевский стремится и сам), Спешнев тоже действует как орудие Провидения. И в этом смысле он тоже схож с императором Николаем.

 


Глава 18. POST-SCRIPTUM КАК ЖАНР
(К судьбе генерала)

Доходное место

Предчувствия не обманули Липранди.

Вспомним его уверения о нежелании ввязываться в политическое дело: перед лицом взыскательного потомства он хотел бы отклонить от себя эту честь. Итоги процесса не стяжали ему особенных лавров. Главный изобличитель злоумышленного сообщества, он не добился ни повышений по службе, ни каких–либо иных высочайших наград. У него имелись все основания почесть себя обойденным.

Как только дело было закончено, недоброжелатели генерала вновь оживились. Его — теперь уже открыто — обвинили в мздоимстве. При этом коварно указывалось на несоответствие его официальных доходов тем тратам, которые он якобы позволял себе в своем частном быту. Учитывая отсутствие у него недвижимости — земли, каких–либо промыслов, доходных домов и т. д., а также движимости — в виде крепостных душ, это был довольно убедительный ход.

Приверженный письменным занятиям и всегда веровавший в силу искусно составленных деловых бумаг, Липранди и на сей раз прибегает к испытанному оружию. Итогом его усилий становится докладная записка, помеченная 12 января 1852 года и адресованная, судя по всему, министру внутренних дел, все тому же графу Л. А. Перовскому. Надо ли говорить, что записка имеет излюбленный автором гриф: “Конфиденциально ”.

Записка Липранди до сих пор не была известна в печати. Озаглавлена она весьма необычно: “Изложение средств моих к жизни, ее образ и повод к распространению клеветы ”. Уже в самом заголовке различимо негодование: слово “клевета ” ясно дает понять, что автор намерен всячески противодействовать оной.

Податель записки озабочен прежде всего тем, чтобы отвести от себя подозрение в непомерных доходах. Он догадывается, что именно такого рода инсинуации могут стоить ему карьеры. “Главное основание всем этим слухам, — пишет Липранди, — давали гадательные предположения о роскошном будто бы и не по средствам образе жизни моей! ” ( ОР РГБ, ф. 203, оп. 222, ед. хр. 4, л. 1. ОИДР.) От избытка чувств он ставит восклицательный знак, довольно редко употребляемый им в деловых оборотах.

Липранди жаждет отвергнуть наветы и восстановить справедливость. Поэтому со свойственной ему скрупулезностью он исчисляет свои доходы — начиная с памятного дня своего вступления в Министерство внутренних дел.

Он напоминает министру, что поначалу оклад жалованья был у него не столь велик: не более 1000 рублей серебром в год. Но уже вскоре на него были возложены такие важные поручения, исполнение которых потребовало 600 рублей серебром подъемных, “независимо от квартирных, столовых, разъездных и т. п. ”. Засим в 1841 году “я удостоился получить Высочайшую награду в 2000 р. сер. и бриллиантовый перстень с вензелевым изображением в 600 р. сер. ”. ( Честнейший Липранди включает в свои доходы даже эти вещественные знаки монаршей милости, которыми, кстати, были отмечены не полицейские, а скорее историко–прикладные его заслуги: “составление Географическо–Топографического, Военного и Статистического Описания Театра Войны к сочинению Генерал–Лейтенанта Михайловского–Данилевского о Турецкой войне 1806 — 1812 годов ”.)

“С 1843 по 1848 год круг моих занятий постоянно увеличивался...” — со скромной гордостью повествует Липранди. В связи с чем жалованье было удвоено — до 2000 рублей серебром в год. Сумма не Бог весть какая, однако ж достаточная для ведения жизни приличной. При этом, добавляет автор записки, “ежегодно получал я пособие из сумм Министерства, а иногда и прямо из рук Вашего Сиятельства, по 1000, 1500 р. с<еребром> в год, а иногда и более ”. ( Не из этого ли славного бюрократического обычая проистекает человеколюбивая практика номенклатурных добавок? То есть введение спустя столетие “кремлевским горцем” так называемых “синих пакетов”, чье название свидетельствует, в частности, о поэтическом расположении духа изобретателя этой затеи.)

1848 год принес Липранди еще более ощутимые блага. В начале года (подчеркивается, что именно в начале, то есть до возникновения известного дела) он получил “за Московскую командировку, для выписки из секретных Государственных архивов 2200 р. с<еребром>” (к сожалению, не уточняется, какого рода были эти бумаги), а затем — 2200 рублей “за окончание скопческих дел ”. ( Сами скопцы, разумеется, могли бы заплатить больше, но в настоящем случае Липранди уклоняется от обсуждения этой возможности.) Тогда же “за успешное окончание контроля Полицейским суммам” им было обретено еще 5000 рублей серебром.

Итак, Липранди не отрицает, что выдаваемо ему было в год до 10 000 рублей, а в памятных для него 1848 и 1849 годах он получил “несравненно более ”.

Исчислив свои доходы и намекнув, что у него не было необходимости прибегать для их умножения к каким–либо действиям, не одобряемым взыскательной властью, Липранди переходит к внешним, так сказать, формам своего домашнего бытия.

Прежде всего он говорит о своих еженедельных приемах. Он уверяет, что круг его посетителей ограничивался только старыми сослуживцами. Среди которых, добавим, Пушкин, останься он жив, был бы вполне уместен. Ибо Липранди — и это трудно оспорить — не совершил пока ничего такого, что, скажем, выглядело бы недостойно в глазах его бессарабского друга. Тем более что эти посещения приходились на день, “который я избрал еще с 1820 года ”.

День этот — пятница.

Спектакль с переодеваниями
(К вариациям “Двойника”)

Странные все–таки шутки шутит судьба. Тот, чьей главной заботой на протяжении года было наблюдение за “пятницами” в Коломне, назначает для соблюдения светских обязанностей тот же день, какой выбран “известным лицом” для исполнения обязанностей не вполне светских. Конечно, Липранди устанавливает свои “пятницы” на четверть века раньше, да и вообще из семи дней недели выбирать особенно не приходится. И мы не стали бы задерживаться на этом, в сущности, пустом обстоятельстве, если бы не настораживающее число подобных перекличек и совпадений, заставляющих внимательнее вглядеться в причудливые узоры, которые так любит плести неведомо кто.

... Однажды Антонелли небрежно сообщит своему поднадзорному, что бывает в доме генерала Липранди, сыну которого он, Антонелли, некогда давал уроки. Правда, с самим генералом ему не часто случается предаваться удовольствиям приятной беседы, потому что тот “всегда сидит в своем кабинете в занятиях ” ( Антонелли мог бы добавить, что одним из этих занятий — и едва ли не самым любимым — является чтение его донесений). Петрашевский выкажет к словам своего нового знакомца явный и несомненный интерес. Он, как выяснится, почитает “г. Липранди за очень умного человека ”. Он настоятельно рекомендует Антонелли держать с генералом ухо востро, однако ни под каким видом не прерывать знакомства.

Это, конечно, комедия ошибок, водевиль с переодеваниями, рассчитанный на грубую публику трагифарс. Лицу, внедряемому в среду злоумышленников, их главарь советует внедриться в дом того, кто его внедряет, с целями очень похожими. Агенту правительства предлагают стать агентом противоправительственного сообщества — с тем чтобы доносить на правительство. Липранди, наверно, очень смеялся, читая бодрые рапорты Антонелли.

“Как Вашему сиятельству известно, — продолжает Липранди свою записку 1852 года, — я должен был тщательно скрывать занятия мои этим делом, для того, что Петрашевский назначил одного из своих сообщников, Толля , познакомиться со мною, бывать у меня, и проникнуть предмет настоящих моих занятий ”.

Действительно, 25-летний преподаватель русской словесности Феликс Толль (он преподавал в Главном инженерном училище, где некогда получил образование Достоевский) за несколько дней до ареста посетил генерала — дабы предложить себя в качестве домашнего учителя для генеральских детей. То есть занять то место, на котором некогда подвизался Антонелли. Осведомленный хозяин дома сумел в деликатной форме отклонить этот педагогический порыв. В бумагах Петрашевского были найдены две записки к нему Феликса Толля, где последний, извещая о своем визите, находит в генерале “человека, соответствующего их образу мыслей и — свободно говорящего и пр. ”. Уж не надеялся ли Толль приобщить своего собеседника к славным собраниям в Коломне?

Обремененность делами, наиважнейшим из которых было то, что находилось в поле зрения двух министров и самого государя, вынуждала Липранди по своим пятницам нередко оставлять посетителей “и удаляться для занятий в особую комнату ” ( Антонелли, как видим, сообщал на сей счет Петрашевскому сущую правду). Автор с видимым удовлетворением отмечает, что никто “в продолжении 14 месяцев не мог постигнуть, чтобы я, независимо от официальных поручений, занимался еще столь важным делом, требовавшим обширного письма, известного Вашему Сиятельству ”. Все это заставило усерднейшего из генералов “не различать даже дня от ночи ”. Любительские попытки Петрашевского заслать в стан врага “собственного Антонелли” (или, если угодно, анти–Антонелли) были обречены на неуспех.







Последнее изменение этой страницы: 2016-06-29; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 34.204.191.31 (0.014 с.)