ТОП 10:

Роман с соседкой: вымысел или быль?



Легко догадаться: и те, кто собирались у Дурова, и те, кто предпочитали общество Петрашевского, не ограничивались скупыми радостями мужских (пусть даже с идейной подкладкой) дружб. У них, очевидно, были и другие привязанности.

“...Я никогда не слыхал от него,— говорит Яновский об авторе “Белых ночей”,— чтоб он был в кого-нибудь влюблен или даже просто любил какую-нибудь женщину страстно...” Впрочем, домашнего доктора вовсе не обязательно посвящать в проблемы не вполне медицинского свойства...

Но вот свидетельство той, кого трудно заподозрить в некомпетентности: “Я расспрашивала Федора Михайловича о его увлечениях, и мне показалось странным, что, судя по его воспоминаниям, у него в молодости не было серьезной горячей любви к какой-нибудь женщине”. Вряд ли у Достоевского имелись причины скрывать от второй жены суровую правду.

“Объясняю это тем,— продолжает Анна Григорьевна,— что он слишком рано начал жить умственной жизнью. Творчество всецело поглотило его, а потому личная жизнь отошла на второй план. Затем он всеми помыслами ушел в политическую историю, за которую так жестоко поплатился”.

“Творчество”, с одной стороны, и “политическая история” — с другой, трактуются как серьезные альтернативы (что ж, употребим это слово во множественном числе) жизни сердечной. Жаль, однако, что, скажем, к Гоголю нельзя приложить вторую из них. А Пушкина, например, вряд ли смутили б обе.

“Мой отец,— говорит дочь Достоевского Любовь Федоровна,— был неловок, робок, нелюдим и скорее некрасив; он говорил мало и больше прислушивался”.

Доктор Яновский, в свою очередь, утверждает, что его пациент объяснял отсутствие интереса к женскому полу особенностями своей черепной коробки. “Череп же Федора Михайловича сформирован был действительно великолепно” и походил, добавляет Яновский, на сократовский. Польщенный указанным сходством, Достоевский говорил своему врачевателю так: “А что нет шишек на затылке, это хорошо, значит, не юпошник; верно, даже очень верно, так как я, батенька, люблю не юпку, а, знаете ли, чепчик люблю, чепчик вот такой, какой носит Евгения Петровна (мать Аполлона Николаевича и других Майковых, которую Федор Михайлович, да и все мы глубоко почитали и любили), больше ничего; ну и значит верно”.

“Это можно объяснить исключительно аномалией в его физическом развитии”,— замечает строгая дочь.

В 1845 году возникнет, правда, имя Авдотьи Панаевой — утаенная от всех (в том числе и от самого предмета) сильная страсть — возникнет, чтобы вскоре исчезнуть навсегда. Прочие женские имена будут произноситься лишь во множественном числе (“Минушки и Кларушки”) и в соответствии с темой носить по преимуществу собирательный характер. Весной 1846-го, во время первого (и, очевидно, единственного) выхода своего в свет, он переживет величайший конфуз: упадет в обморок перед красавицей Сенявиной. Что и будет запечатлено в бессмертных стихах, немедленно сочиненных по сему поводу его насмешливыми литературными друзьями.

Как трагически недвижно

Ты смотрел на сей предмет

И чуть-чуть скоропостижно

Не погиб во цвете лет.

Дочь Достоевского уверяет, что до сорока лет (то есть получается, что и после первой женитьбы, едва ли не до встречи с Аполлинарией Сусловой) ее отец жил “как святой” (wie ein Heiliger). Впрочем, имеются утверждения совершенно противоположного свойства.

“Да, для меня совершенно ясно,— приводятся в одной работе слова, якобы принадлежащие К. И. Чуковскому,— что как Некрасов, так и Достоевский недели не могли прожить без женщины”.

Не будем тревожить Некрасова, но что касается Достоевского, тема гадательна. “Период страстей у отца начинается только после каторги,— настаивает Любовь Федоровна,— и тогда уже в обмороки он не падает”.

Интимная жизнь Достоевского — ввиду полной неопределенности ее очертаний — раздолье для наших эротических следопытов. Это — волнующий лес гипотез, в который, по правде сказать, нам не хотелось бы углубляться.

Но, может быть, кое о чем поведал сам Достоевский? И, как водится, не прямо, а “косвенно” — в своих художественных текстах?

Один сквозной сюжет проходит через всю его раннюю прозу. Он присутствует уже в первом его повествовательном опыте. Мы имеем в виду историю одной (вернее, одной и той же) любви: постояльца — к соседке, их обреченный на неудачу роман. И герой, и героиня — чисты, бедны и несчастны. Их сердца опалены изнуряющим жаром платонических чувств. Они, увы, никогда не соединятся.

В “Бедных людях” — это Варенька и студент Покровский. В “Белых ночах” — Настенька и Мечтатель. В “Хозяйке” (в несколько фантастическом виде) — Ордынов и Катерина.

Оппозиция “бедный герой” и “молодая соседка” — архетипична для раннего Достоевского. В позднейших романах (правда, в значительно приглушенном виде) тоже будут возникать подобные отголоски. Эта удивительная устойчивость заставляет предположить, что здесь, возможно, не просто литературный прием. По каким-то причинам тема сильно занимает рассказчика. И первое, что приходит на ум,— ее автобиографичность.

В 1861 году Достоевский пишет журнальный фельетон “Петербургские сновидения в стихах и прозе”. Повествование ведется от первого лица. Это — мечтатель, старый герой Достоевского, как будто забредший в эту послекаторжную прозу из его старых повестей.

“Я до того замечтался,— говорит рассказчик,— что проглядел всю мою молодость...” Но не “проглядел ли” ее и сам автор — разумеется, с той практической стороны, которая по преимуществу обращена к восприятию жизненных удовольствий и служит основанием для совершения дальнейших карьер?

“...Когда судьба вдруг толкнула меня в чиновники,— продолжает герой,— я... я... служил примерно, но только что кончу, бывало, служебные часы, бегу к себе на чердак, надеваю свой дырявый халат, развертываю Шиллера, и мечтаю, и упиваюсь, и страдаю такими болями, которые слаще всех наслаждений в мире, и люблю, и люблю... и в Швейцарию хочу бежать, и в Италию, и воображаю перед собой Елисавету, Луизу, Амалию”. Эти бесплотные, но в высшей степени благородные персонажи как бы компенсируют нравственную ущербность других героинь, помянутых Достоевским, как сказано, во множественном числе. С другой стороны, чувственные “Кларушки и Минушки”, может быть, и мелькнут в его переписке только для того, чтобы рассчитаться со старыми романтическими долгами.

“В Италию” хочет бежать не 16-летний юноша (в каковом намерении, относящемся именно к этому возрасту, не без усмешки (“я знал одного такого”) признавался автор “Бедных людей”), а бедный петербургский чиновник. Но почему об этом же не может мечтать просвещенный (и тоже бедный) молодой офицер?

Инженер-подпоручик Достоевский состоял на государственной службе недолго: с 12 августа 1843 года по 19 октября 1844 года. (Указ об его отставке пришелся на лицейскую годовщину: вряд ли тогда он заметил сей ободрительный знак.)

Вообще-то роман с соседкой — это мировой сюжет. Для его воплощения совершенно не обязателен личный опыт. (Не исключено, что “соседка” как раз знаменует отсутствие такового.) Можно привести столько же доводов в пользу того, что сам автор пережил описанное им приключение, сколько и соображений противных. Разрешение волнующего вопроса, был ли Достоевский влюблен в некую гипотетическую “Амалию” или же она “всего лишь” художественный конструкт, мало чего добавило бы к достоинствам его сочинений.

У Достоевского, однако, всегда соблюдены собственные условия игры. Любовь к соседке (в “Бедных людях”, если иметь в виду не только “связку” Варенька — Макар Девушкин, но и другую — Варенька — студент Покровский, это еще и любовь к соседу) — всегда обреченная, несчастная любовь. Для героинь, как правило, все заканчивается браком с нелюбимым (или только кажущимся любимым) человеком. Герой остается с растерзанным сердцем.

Автор “Белых ночей” как бы уберегает своих персонажей от тех разочарований, которые непременно ожидали бы их в случае счастливой развязки. То есть — в случае выхода из романтического пространства.

Между тем “сентиментальный роман” пишется в 1848 году: в Европе гремят революционные пушки. Сам автор романа посещает Коломну. Любопытнее же всего, что мечтатели наличествуют и здесь.

Виновник знакомства

“Много ли нас, русских,— спросит Достоевский в одном из своих анонимных фельетонов, которые будут публиковаться в “С.-Петербургских ведомостях” летом 1847 года,— имеют средств делать свое дело с любовью, как следует...” Россия — такая страна: реальное дело уходит, ускользает, выпадает из рук. “Тогда в характерах, жадных деятельности, но слабых, женственных, нежных, мало-помалу зарождается то, что называют мечтательностью, и человек делается, наконец, не человеком, а каким-то странным “существом среднего рода — мечтателем”.

Русский человек обречен на мечтательство: в том числе социального толка. У Петрашевского иногда дебатировались химеры. Однако расплачиваться за них придется головой.

“Не было минут в моей жизни полнее, святее и чище”,— признается Мечтатель. Через много лет Достоевский заметит, что никто из стоявших с ним на эшафоте не раскаивался в содеянном.

В декабрьском номере “Отечественных записок” за 1848 год, где напечатаны “Белые ночи”, стоит посвящение: А. Н. Плещееву. Через три месяца, в мартовском номере того же журнала Плещеев “ответит” “Дружескими советами”. (Эта повесть, своеобразный “аналог” “Белых ночей”. Обе вещи писались почти одновременно.) Неудивительны их посвящения друг другу: оба принадлежат к числу посвященных.

“Что вас побудило познакомиться с Петрашевским?” — спросит автора “Бедных людей” высочайше учрежденная Комиссия. “Знакомство наше было случайное,— ответит он.— Я был, если не ошибаюсь, вместе с Плещеевым, в кондитерской у Полицейского моста и читал газеты. Я видел, что Плещеев остановился говорить с Петрашевским, но я не разглядел лица Петрашевского. Минут через пять я вышел. Не доходя Большой Морской, Петрашевский поровнялся со мною и вдруг спросил меня: “Какая идея вашей будущей повести, позвольте спросить?”

Эта сцена, о которой уже поминалось выше, вполне натуральна. Петрашевский мог учудить что-то подобное. Но обратим внимание на неопределенность свидетельства: “если не ошибаюсь, вместе с Плещеевым”. Достоевский в те годы не отличался забывчивостью. Впрочем, он не старается конспирировать. Во-первых, в этом не было особой нужды. (Сам факт знакомства не есть криминал.) Во-вторых, он понимает, что и Плещеев, и Петрашевский в своих показаниях могли упомянуть об обстоятельствах этой встречи. Следователям дается понять, что знакомство было вполне случайным и его инициатором выступил отнюдь не Плещеев. (Он лишь подошел к ним после того, как Петрашевский задал свой литературный вопрос.) Между тем тот же Плещеев мог ввести своего друга на “пятницы” в Коломне.

Плещеев также вполне мог быть восьмым членом “семерки”. (Об этом еще будет сказано ниже.) А. Майков не называет его имени, видимо, потому, что в то время (то есть в восьмидесятые годы) Плещеев еще жив.

Тот, кому будут посвящены “Белые ночи”,— на четыре года моложе Достоевского. Он посещал Школу гвардейских прапорщиков и Петербургский университет, но не закончил ни военного, ни гражданского образования из-за болезни глаз. По делу он будет проходить как “неслужащий дворянин”.

Он дебютирует в один год с Достоевским — в 1846-м. Успех первых опытов 21-летнего поэта, конечно, не столь оглушителен, как появление “Бедных людей”. Однако его заметят. Он предпошлет своей изящно изданной книжке под скромным названием “Стихотворения” (хотя ей больше пошло бы другое, уже бывшее в употреблении,— “Мечты и звуки”) звучный латинский эпиграф: “Homo sum, et nihil humani a me alienum puto” (“Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо”). Что вызовет желчное замечание еще одного “недоконченного студента” — Виссариона Белинского: “Некоторые маленькие таланты... стали на заглавных листах своих книжек ставить эпиграфы во свидетельство, что их поэзия отличается современным направлением”.

О направлении автор заботится неустанно.

Одно из его стихотворений обретет популярность чрезвычайную:

Вперед! Без страха и сомненья

На подвиг доблестный, друзья!

Зарю святого искупленья

Уж в небесах завидел я!

“После Пушкина и Лермонтова трудно быть не только замечательным, но и каким-нибудь поэтом”,— скажет Белинский: с ним в настоящем случае не поспоришь.

Увы: в России далеко не всегда поэтические достоинства определяют успех. Куда важнее “великое подразумеваемое”: благодаря тем или иным нехитрым подстановкам стихотворная строка наполняется скрытым гражданским смыслом. “Подвиг доблестный”, равно как и “заря святого искупленья” могут означать все, что душа пожелает. Никто не волен помешать либеральной (или, положим, какой угодно) общественности приложить к этим универсальным намекам собственную идейную расшифровку8.

Смелей! Дадим друг другу руки

И вместе двинемся вперед,

И пусть под знаменем науки

Союз наш крепнет и растет.

Эта радостная подача рук — не просто демонстрация взаимной приязни. Это тоже сугубо символический жест, ибо рукопожатия совершаются не ради пустой проформы, а — “под знаменем науки”. “Возьмемся за руки, друзья...” — откликнется грядущий век: о науке при этом не будет сказано ни слова. Цель на сей раз гораздо скромнее: “...Чтоб не пропасть поодиночке...”

На поэтическом безрыбье середины 40-х годов стихи Плещеева могли бы сойти за гениальные. Во всяком случае, многие знали их наизусть.

“Помните ли вы время, когда Плещеев был нашим первым поэтом?” — не без некоторого изумления спросит Страхов Достоевского в 1870 году.

Время это Достоевский помнил прекрасно.







Последнее изменение этой страницы: 2016-06-29; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.91.106.44 (0.008 с.)