Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Поэма Венедикта Ерофеева «Москва-Петушки» в контексте русской литературы. Проблема метода, интерпретации произведения в критике и науке.

Поиск

 

Венедикт Ерофеев (1938 - 1990), писавший поэму "Москва - Петушки" на кабельных работах в Шереметьево - Лобне в 1969 году (окончательная редакция относится к 1970-му), был в то время всего лишь бывшим студентом московских и провинциальных вузов, изгнанным отовсюду за чрезмерное увлечение алкоголем, несовместимое с академической успеваемостью. Его прозаическая поэма впоследствии была опубликована во многих странах мира и долгие годы ходила в российском самиздате (первая публикация на родине по иронии судьбы произошла в 1988 году в журнале "Трезвость и культура" во время горбачевской кампании по борьбе с алкоголизмом), став главным художественным и философским манифестом русского постмодернизма 1970 - 1990-х годов.

Близость поэмы Ерофеева к "карнавально-праздничной традиции" (Бахтин), с ее пиршественными образами и кощунственными травести, мезальянсами сакральных образов и мотивов "телесного низа", с "серьезно-смеховыми" спорами по последним вопросам бытия и т. д., и т. п. - буквально бросается в глаза. Однако показательно, что все критики, писавшие о ерофеевскойкарнавализации, вынуждены были оговариваться насчет специфической, нетрадиционной, семантики этих традиционных форм в "Москве - Петушках". Так, Светлана Гайсер-Шнитман, указывая на связь поэмы с "памятью жанра" мениппеи, вместе с тем отмечает, что не меньшую роль в поэтике поэмы играют семантические структуры далеко не карнавальных жанров типа духовных странствий, стихотворений в прозе, баллад, мистерий. Андрей Зорин, ссылаясь на неприятие Бахтиным финала восхитившей его поэмы Ерофеева (в нем, финале, ученый "видел "энтропию""), утверждает, что в "Москве -

Петушках" "стихия народного смеха в конце концов обманывает и исторгает героя. А Михаил Эпштейн доказывает, что "у Вени ценности, раньше карнавально перевернутые, стали опять медленно переворачиваться.

Поэтику поэмы отличают гротескные сближения высоких и низких

стилистических и семантических пластов, при которых происходит подлинная встреча абсолютно несовместных смыслов.

Иначе говоря, высокое и низкое в стиле Ерофеева не разрушают, не отменяют друг друга, а образуют амбивалентное смысловое единство. Собственно, на таком диалогическом пересечении высоких

и низких смыслов построены все наиболее яркие в стилевом отношении моменты поэмы: от знаменитых слов о плевках на каждую ступеньку общественной лестницы до главы о коктейлях, от описаний "белобрысой дьяволицы" до исследования икоты.

Этот же принцип определяет и логику построения образа культуры в поэме Ерофеева. Так, например, И. А. Паперно и Б. М. Гаспаров, первыми проанализировавшие роль ассоциаций с Евангелием в структуре ерофеевской поэмы, отмечают: "Каждое событие существует одновременно в двух планах. Похмелье интерпретируется как казнь, смерть, распятие. Опохмеление - воскресение. После воскресения начинается жизнь - постепенное опьянение, приводящее в конце концов к новой казни. Герой прямо говорит об этом в конце повести: "Ибо жизнь человеческая не есть ли минутное окосение души?" Однако такая

трактовка бытовых событий в свою очередь оказывает обратное воздействие на евангельские мотивы в повести. Последние нередко обретают оттенок пародии, шутки, каламбура: высокое и трагическое неразрывно сплетается с комическим и непристойным. Кроме того, такое наложение сообщает евангельскому тексту циклический характер: одна и та же цепь событий повторяется снова и снова. Обратный, по сравнению с евангельским, порядок событий указывает на замкнутый круг, по которому они движутся".

Важно отметить, что одни параллели с Новым Заветом предстают нарочито смещенными. Так, например, не Веничка-Иисус воскрешает Лазаря, а, напротив, самого Веничку воскрешает блудница - "плохая баба", а упоминание о звезде Вифлеема возникает только непосредственно перед последним распятием.

В данном случае можно говорить о сознательном комбинировании принципов цитатной точности и цитатного смещения. Образ культуры, создаваемый таким путем, сам попадает в описанную Бахтиным зону "неготового контакта" с текущей, "низовой", реальностью: он оказывается одновременно каноническим и все еще незавершенным. Образ культуры лишается ореола эпического предания и становится объектом радикальной романизации. У Ерофеева это, с одной стороны, приводит к релятивизации образа культуры, он лишается абсолютного значения, проблематизируется. Но оригинальность "Москвы - Петушков" видится в том, что здесь есть и другая сторона того же процесса: сам "низовой", полностью "внекультурный" контекст оказывается местом непредсказуемого свершения вечных культурных сюжетов. Забегая вперед, отметим, что непредсказуемость реализации евангельской линии проявляется прежде всего в том, что последнее распятие нового Иисуса не сопровождается воскресением: "... и с тех пор я не приходил в сознание и никогда не приду". Вот почему не только высокое и торжественное

обязательно резко снижается Ерофеевым, но и наоборот: травестия неизбежно выводит к трагической серьезности.

Стержневым воплощением этого художественного принципа становится центральная фигура поэмы - сам Веничка Ерофеев, одновременно и протагонист, и повествователь, и двойник автора-творца. Последнее обстоятельство подчеркнуто полным тождеством имени писателя с именем персонажа, а также множеством автобиографических сигналов типа указания места, где была написана поэма ("На кабельных работах в Шереметьево - Лобне") в прямом соседстве с описанием этих самых кабельных работ в истории недолгого бригадирства Венички (главы "Кусково - Новогиреево", "Новогиреево - Реутово").

Это удивительно цельный характер. Но это внутренне оксюморонная

цельность - в ее основе лежит культурный архетип юродства. С этой точки зрения раскрываются многие загадки ерофеевской поэмы. Так, например, проясняется художественный смысл пьянства главного героя. Питие Венички, описанное с таким тщанием и такими подробностями, - это типичный символический рост "мудрейшего юродства", призванного обновить вечные истины с помощью кричащих парадоксов поведения. Это присущее юродивому "самоизвольное мученичество" - вроде бы и не нужное но желанное, как упоминаемые в поэме "стигматы святой Терезы".

В то же время в пьянстве Венички проступают черты "священного безумия" юродивого, безумия, позволяющего напрямую и фамильярно беседовать с ангелами и даже обращаться к Господу с приглашением на выпивку ("Раздели со мной трапезу, Господи!"). Именно в силу этих причин пьянство с таким постоянством описывается Ерофеевым в терминах религиозных, "божественных". "Что мне выпить во Имя Твое?" - вопрошает Веничка. Примечательно, кстати, что обретенная "одухотворенность" сродни гиперболизированной кротости юродивого. Характерно также, что, по наблюдениям А. М. Панченко, тяготы и страдания древнерусского юродивого содержат в себе непрямое напоминание о муках Спасителя, что объясняет, почему так настойчивы параллели между Веничкиным путешествием и Евангелием.

"Отзвуки идеи тождества царя и изгоя есть и в древнерусском юродстве",

- пишет А. М. Панченко. Это также один из ведущих мотивов поэмы. Он опять-таки отражен в соответствиях между запойным персонажем и всевластным, "надтекстовым", автором-творцом. Но не только. Веничка, вспоминая свое бригадирство, говорит о себе как о "маленьком принце"; собутыльники, возмущенные Веничкиным "безграничным расширением сферы интимного", то есть его отказом публично отправляться до ветру, говорят: "Брось считать, что ты выше других... что мы мелкая сошка, а ты Каин и Манфред... ". Это, казалось бы, типичные формы наоборотного, карнавального возвеличивания. Но рядом - постоянно звучат интонации, исполненные подлинно царского достоинства: "О эфемерность! О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа... ", "... все вы, рассеянные по моей земле" "Мне нравится, что у народа моей страны глаза такие пустые и выпуклые... Мне нравится мой народ".

Еще отчетливей ответственность Венички за свой народ (мы еще вернемся к другим коннотациям этого постоянно звучащего оборота) звучит в его постоянных проповедях и пророчествах. Общий смысл этих проповедей - глубоко диалогический. Так, ненависть к идее подвига и героизма вполне понятна именно в диалогическом контексте: праведник всецело завершен и закончен; он самодостаточен и поэтому абсолютно закрыт для диалогических отношений. Между тем греховность и малодушие, слабость и растерянность - это, как ни странно, залог открытости для понимания и жалости, первый признак незавершенности и готовности изменяться.

Средневековое юродство, как и античныйкинизм, были для своих эпох

чем-то вроде постмодернизма. "Жизнь юродивого, как жизнь киника, - это сознательное отрицание красоты, опровержение общепринятого идеала прекрасного, точнее, перестановка его с ног на голову... " - обобщает А.М. Панченко.

Герой поэмы Ерофеева проходит по нескольким "кругам" хаоса. Во-первых, это круг "народной жизни" - а именно мотивы дна, пьянки, образы попутчиков Венички и т. д.

Другой круг хаоса - социально-политический - образован стереоотипами

советского официоза и советской ментальность в целом. И опять-таки эти

стереотипы не только пародийно снижаются Веничкой. Он использует этот безобразный язык для собственных импровизаций о путешествиях по белу свету.

Но в поэме реализован и еще один, самый важный уровень воплощения мирообраза Хаоса - метафизический. Он представлен прежде всего хронотопической структурой, обнажающей сам принцип мироустройства. Наиболее зримо формула мироздания "Петушков" воплощена в траектории пьяных блужданий Венички: как известно, направляясь к Кремлю, он неизменно оказывается на Курском вокзале, откуда уходит поезд в Петушки; однако реальная дорога в Петушки приводит Веничку к Кремлю, где он и находит свою страшную погибель.

Это логика зазеркалья, это пространство заколдованного, порочного круга.

Недаром на обратном, скорбном, пути из Петушков в Москву окончательно исчезает пространство, его заменяет абсолютный мрак за окном электрички; исчезает и время.

Стратегия как героя, так и автора поэмы не сводится ни к упоению

хаосом, ни к отшатыванию от него. Ерофеев пытается вступить в философский диалог с хаосом, стремится упорядочить абсурд и безумие изнутри, пропустив их через себя. Показательно стремление Венички систематизировать, рационально упорядочить сам процесс выпивки. Прямое порождение этой стратегии - "пресловутые "индивидуальные графики"", которые Веничка вел, будучи бригадиром, или уже упомянутые рецепты коктейлей, комически сочетающие математическую точность и фантастичность ингредиентов.

Иными словами, символ хаоса приобретает значение недоступной человеку высшей, Божьей, логики. И это примиряет с хаосом. Больше того, вера в то, что внутри хаоса запрятан Высший смысл, придает Веничке силы и становится источником его личной эпифании - мистического прозрения.

 

«Пушкинский дом» А. Битова как постмодернисткий роман.

 

Сейчас уже трудно понять, почему "Пушкинский дом" Андрея Битова (р.

1937) - роман интеллектуальный и культурологический, а совсем не

политический - был запрещен к публикации в СССР в течение без малого 20 лет, почему изданный в американском издательстве "Ардис", он

распространялся в самиздате и квалифицировался "компетентными органами" как антисоветское произведение. Опубликованный в "Новом мире" в конце 1980-х, наряду с другими "возвращенными" произведениями, он был воспринят в сугубо политическом контексте (вызвав при этом разочарование). Традиционалист Юрий Карабчиевский при общей позитивной оценке упрекал Битова за приверженность "игре" в ущерб жизни, а постмодернист Виктор Ерофеев, наоборот, обозвал роман "памятником прошедшему времени" за традиционность и авторитарность стиля.

Герои "Пушкинского дома" - литературоведы, причем в текст романа

включены целые статьи, их проекты и фрагменты, анализирующие сам процесс литературного творчества и культурного развития. Рефлексии на литературоведческие темы постоянно предается и автор-повествователь (например, в приложении "Ахиллес и черепаха (Отношения между автором и героем)"). Автор-творец находит своего двойника в повествователе-романисте, постоянно сетующем на неудачи романостроительства, на ходу изменяющем планы дальнейшего повествования, а в конце даже встречающемся со своим героем и

задающем ему провокационные вопросы (ответы на которые он как романист, естественно, знает). Возникающая благодаря такой поэтике пространственно-временная свобода с легкостью позволяет разворачивать версии и варианты одних и тех же событий, воскрешать, когда надо, умерших героев, ссылаться в начале на конец романа и максимально размывать фабульные связи всякого рода приложениями и комментариями. Кроме того, большую роль в романе играют полупародийные отсылки к русской классической литературе - в названиях глав, эпиграфах и т. п. Роман Битова пытается посредством цитатности восстановить разрушенную тоталитарной культурой связь с модернистской традицией: и переклички "Пушкинского дома" с

классиками русского модернизма заданы автором, даже если и возникают случайно.

В романе герои, сохранившие органическую связь именно с традициями культуры, погребенной советской цивилизацией, выглядят единственно настоящими, и в этом смысле они, по Битову, аристократичны. Это дед главного героя Левушки Одоевцева, Модест Платонович Одоевцев, и дядя Диккенс, друг семьи и для Левы "заместитель" отца. Их объединяет способность к неготовому пониманию в противовес готовым, симулирующим реальность, представлениям. Свобода Модеста Платоновича и дяди Диккенса носит отчетливо модернистский характер: равенство личности самой себе выражается в создании собственной, незавершенной и независимой от господствующих стереотипов интеллектуальной реальности. По-видимому, таков и авторский идеал свободы. По крайней мере - в начале романа, где и предложены портреты деда и дяди Диккенса.

Что же противоположно свободе? Не насилие, а симуляция реальности – ее подмена представлениями, системой условных знаков, "копий без оригиналов", если воспользоваться выражением Жана Бодрийяра, создателя теории симулякра и симуляции. Именно симуляция в "Пушкинском доме" понимается как важнейший духовный механизм всей советской эпохи. Символическую роль в этом плане приобретает эпизод смерти Сталина, вообще символичный для многих, если не всех "шестидесятников" (нетрудно вспомнить аналогичные сцены у Трифонова, Аксенова, Бондарева, Евтушенко и многих других). Однако специфика битовского восприятия состоит в том, что смерть Сталина написана им не как момент освобождения от гнета тирана, но как апофеоз симуляции. В данном случае - симуляции всеобщей скорби.

Послесталинская, "оттепельная" эпоха, по убеждению автора романа, не

только не устранила симуляцию как основополагающее свойство советской реальности, но и усовершенствовало ее - симуляция приобрела более органический и потому менее очевидный характер. Как порождение этой, по-новому органичной степени симуляции предстает в романе "миф о Митишатьеве". Митишатьев не просто снижающий двойник главного героя - нет, это чистый образец новой человеческой породы, выведенной в результате тотальной симуляции. В этом смысле он действительно мифологичен, ибо зримо осуществляет советский миф о "новом человеке", восходящий в свою очередь к ницшеанской, также мифологичной, концепции сверхчеловека. "Сверхчеловечность" Митишатьева в том, что он истинный гений симуляции, ни к каким другим формам существования просто не способный.

Более сложно драма симулятивного существования воплощена в

психологическом мире главного героя - Левы Одоевцева. Существуют различные критические оценки этого персонажа, но его своеобразие именно в том и заключается, что он не поддается однозначной оценке, ускользает от нее. Лева, в отличие от других персонажей романа, принадлежащих к тому же, что и он поколению, видит симулятивную природу действительности и понимает, сколь опасно проявление своего и подлинного на фоне всеобщей симуляции: ""Самое неприличное, самое гибельное и безнадежное - стать видимым, дать возможность истолкования. открыться... Только не обнаружить себя, свое - вот принцип выживания", - так думал Лева... Невидимость!".

На первый взгляд, Лева не оправдывает возложенных на него ожиданий: симулятивность въелась в его рефлексы, она не навязана, а абсолютно органична. Мотивы вторичности, неподвижности, подражания подражаниям постоянно присутствуют в мельчайших элементах повествования, имеющего отношение к Леве. Ими пронизано все - от подробностей поведения персонажа до синтаксиса авторских ремарок. Вместе с тем в системе характеров романа существует четкая поляризация, заданная, с одной стороны, образом Модеста

Платоновича (сила личности, укорененной в прошлом, воплощение подлинности, пафос модернистских ценностей) а с другой - образом Митишатьева (сила безличности, укорененность в текущем мгновении, апофеоз симуляции, пародийная "сверхчеловечность"). Все остальные герои группируются "попарно" в соответствии с этой полярностью: дядя Диккенс - отец Левы, Альбина - Фаина, Бланк - Готтих. Лева же как раз находится в "середине контраста": с точки зрения деда он представляет симулятивную реальность, с точки зрения Митишатьева он вызывающе аристократичен своей причастностью к подлинной реальности культуры. В этой двойной кодировке секрет образа Певы. Стремясь раствориться в потоке симуляции, он все-таки до конца не может этого сделать - мешает подлинное, выпирает свое.

В "Пушкинском доме" существует еще один, пожалуй, самый интересный и самый демонстративный уровень симуляции. Драма Левы как бы дублируется, разыгрываясь в параллельном варианте и на ином уровне, в том, как складываются отношения между автором и романной формой. Битов строит свой роман как систему попыток подражания классическому русскому роману. Отсюда и эпиграфы, и цитатные названия глав, и родословная героя, и перифразы классических мотивов. С другой стороны, и сам повествователь постоянно фиксирует неудачу этих попыток. Не удается заново "написать знаменитую трилогию "Детство. Отрочество. Юность"", "неосторожно обещанный" второй вариант семьи Левы не излагается ("нам, короче, не хочется излагать"); сюжет не сдвигается с мертвой точки - его то и дело "сносит вспять к началу

повествования", вторая часть не продолжает, а повторяет, с иной точки

зрения, первую. Сам поток авторефлексии по поводу неудач

романостроительства вносит явный оттенок пародийности в битовскую

ориентацию на классические образцы. В финале же эта пародийность

перерастает в откровеннуютравестию, что видно уже по названиям глав:

"Медные люди", "Бедный всадник". Развязка же, демонстративно пришитая белыми нитками, "обнажает" авторскую неудачу как сознательный "прием".

Точно так же, как Лева, не мыслящий себя вне погружения в мир

литературы, участвует в разгроме литературного музея - так и автор,

казалось бы, следующий традициям русского романа XIX века, не менее

сознательно обращает в руины форму своего "романа-музея". А ведь в данном случае романная форма - его важнейший канал связи между симулятивной реальностью и подлинностью культурной памяти и традиции.

И здесь же в качестве обобщающего диагноза произносится формула:

"Нереальность - условие жизни".

Значение этой формулы очевидно: она устанавливает связь между

симулятивным бытием героя, его "ненастоящим временем" и культурным бытием русской классики. Сами рассуждения М. П. Одоевцева задают амбивалентные координаты образу русской культуры: здесь смерть оборачивается сохранением, обрыв связей придает классическую завершенность, величие предопределено несуществованием... Однако в целом культура в этой концепции обретает черты закрытости, бессмысленности (именно в силу невозможности проникновения вовнутрь); ее контекст - тотальное разрушение реальности, ее эффект - немота либо непонимание.

Естественно, что и контакт, в который вступают с классикой и Лева, и

автор, тоже парадоксален. Уже отмеченное выше демонстративное разрушение нарочитой традиционности романной формы как раз и воплощает эту внутренне противоречивую связь. И в поведении героя, и в романе в целом присутствует момент сознательного повторения, реализованный не только через систему заглавий, эпиграфов и т. п., но и через постоянные, акцентированные, сопряжения героев романа с устойчивыми художественно-поведенческими моделями: "лишним человеком", "бедным Евгением", "героем нашего времени", "мелким бесом" и "бесами", романтической любовью и ситуацией "дуэли"... Однако в результате повторения неизменно выявляются глубочайшие

расхождения, деформации, стирающие предыдущий смысл: этот эффект связан с тем, что все, что было подлинным внутри классического контекста, в "современности" неизбежно оборачивается симуляцией. Вместе с тем здесь же возникает и глубинное совпадение: жизнь, которою живет Лева и в которую погружен автор-повествователь, так же симулятивна, как и отгороженный забвением, воспринятый извне корпус русской классики, актуальный именно в силу своего небытия. Различие здесь превращается в различение - парадоксальную форму связи/отталкивания, воспроизведения/стирания, философски описанную Жаком Деррида, чья теория деконструкции стала одной из центральных стратегий постмодернистской мысли (Битов не мог знать о

Деррида, когда писал "Пушкинский дом", но тем важнее совпадение).

Эта повторяемость не предполагает одной-единственной интерпретации. С одной стороны, напрашивается мысль о том, что Лева привносит в реальность культуры свои смыслы, свои сюжеты, добивается личной причастности ценой превращения подлинного в симулятивное.

Важнейшее открытие Битова видится в том, что он выявил симулятивный характер советской ментальности, симулятивность советской культуры, то есть доминирование фантомных конструкций, образов без реальных соответствий, копий без оригиналов. Ни о каком постмодернизме и постмодернистской ситуации не может быть речи, пока нет осознания симулятивной природы культурного и исторического контекста. В сущности, именно в "Пушкинском доме" впервые происходит - или, вернее, фиксируется - этот радикальнейший переворот мировосприятия - пожалуй, важнейшее из последствий "оттепели". Отсюда начинается отсчет постмодернистского времени в России.

 

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-06-23; просмотров: 927; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.136.23.132 (0.012 с.)