ТОП 10:

Художественное своеобразие лирики Мандельштама 1910-х годов



Осип Эмильевич Мандельштам

1891 – 1938

С акмеистическим течением связан творческий путь Мандельштама. На первых этапах своего творческого развития Мандельштам испытывает определенное влияние символизма. Пафос его стихов раннего периода – отречение от жизни с ее конфликтами, поэтизация камерной уединенности, безрадостной и болезненной, ощущение иллюзорности происходящего, стремление уйти в сферу изначальных представлений о мире («Только детские книги читать...»). Приход Мандельштама к акмеизму обусловлен требованием «прекрасной ясности» и «вечности» образов. В произведениях 1910-х годов, собранных в книге «Камень» (1913), поэт создает образ камня, из которого он «строит» здания, «архитектуру», форму своих стихов. Для Мандельштама образцы поэтического искусства – это «архитектурно обоснованное восхождение, соответственно ярусам готического собора».

В творчестве Мандельштама выразилось, хотя и в иных мировоззренческих и поэтических формах, чем у Гумилева, стремление уйти от трагических бурь времени во вневременное, в цивилизации прошлых веков. Поэт создает некий вторичный мир из воспринятой им истории культуры, мир, построенный на субъективных ассоциациях, через которые он пытается выразить свое отношение к современности, произвольно группируя факты истории, идеи, литературные образы («Домби и сын», «Я не слыхал рассказов Оссиана...»). Это была форма ухода от своего «века-властелина». От стихов «Камня» веет одиночеством.

Говоря об этом свойстве поэзии Мандельштама, Жирмунский писал: «Можно назвать его стихи не поэзией жизни, а «поэзией поэзии», т. е. поэзией, имеющей своим предметом не жизнь, непосредственно воспринятую самим поэтом, а чужое художественное восприятие жизни .Он пересказывает чужие сны, творческим синтезом воспроизводит чужое, художественно уже сложившееся восприятие жизни. Перед этим объективным миром, художественно воссозданным его воображением, поэт стоит неизменно как посторонний наблюдатель, из-за стекла смотрящий на занимательное зрелище. Для него вполне безразличны происхождение и относительная ценность воспроизводимых им художественных и поэтических культур» .

В акмеизме Мандельштам занимал особую позицию. Недаром Блок выделил из этой среды Ахматову и Мандельштама как мастеров подлинно драматической лирики. Защищая в 1910–1916 гг. эстетические «постановления» своего «Цеха», поэт уже тогда во многом расходился с Гумилевым и Городецким. Мандельштаму был чужд ницшеанский аристократизм Гумилева, программный рационализм его романтических произведений, подчиненных заданной пафосной патетике. Иным по сравнению с Гумилевым был и путь творческого развития Мандельштама. Гумилев, не сумев «преодолеть» символизм в своем творчестве, пришел в конце творческого пути к пессимистическому и чуть ли не к мистическому мировосприятию. Драматическая напряженность лирики Мандельштама выражала стремление поэта преодолеть пессимистические настроения, состояние внутренней борьбы с собой.

В годы первой мировой войны в поэзии Мандельштама звучат антивоенные и антицаристские мотивы («Дворцовая площадь», «Зверинец»). Поэта волнуют такие вопросы, как место его лирики революционной современности, пути обновления и перестройки языка поэзии. Обозначаются принципиальные расхождения Мандельштама с «Цехом», мир литературной элиты, продолжавшей отгораживаться от социальной действительности.

Октябрьскую революцию Мандельштам ощущает как грандиозный перелом, как исторически новую эпоху. Но характера новой жизни не принял. В его поздних стихах звучит и трагическая тема одиночества, и жизнелюбие, и стремление стать соучастником «шума времени» («Нет, никогда, ничей я не был современник...»). В области поэтики он шел от мнимой «материальности» «Камня» к поэтике сложных и абстрактных иносказаний.

Раннее творчество Мандельштама испытало явное воздействие поэтов-декадентов. Едва вступивший в жизнь юный автор заявлял о своем полном разочаровании в ней («Только детские книги читать…», 1908):

Связь с поэзией декаданса особо подчеркнута здесь перекличкой с заглавной строкой стихотворения Сологуба «Я люблю мою темную землю…». Вслед за Сологубом Мандельштам писал о замкнутости человека в самом себе, в своих вымыслах («Отчего душа так певуча…», 1911), об его неизбывной отчужденности.

В то же время юный автор был не чужд увлечению поэзией XIX в. О любви к Тютчеву говорит не только ряд родственных тем, но и переклички отдельных поэтических строк. Таково, например, «Silentium» (1910) Мандельштама, напоминающее об одноименном стихотворении Тютчева. Вскоре, однако, поэт обретает свою собственную проблематику и собственный поэтический голос. Это совпало с его приходом в «Цех поэтов». Тяготение Мандельштама к ясности и зримой предметности поэтических образов, а также все более крепнущее стремление к преодолению декадентского влияния нашло известную опору в декларативных выступлениях новой литературной группы.

Первая книга Мандельштама «Камень» (1913; в 1916 г. вышло новое издание сборника) показала, что в современную поэзию пришел своеобразный автор. Основное внимание Мандельштама сосредоточено на культурных ценностях человечества, воспринимаемых как выражение духовной энергии определенных исторических эпох. Заглавие первого сборника иносказательно. Поэта привлекает прежде всего зодчество, архитектура, именно в ней он видит воплощение духа истории, зримого выразителя ее потенциальных возможностей. Камень — свидетельство долгой жизни овеществленной идеи и вместе с тем послушный материал в руках художника-творца. Таким камнем для поэта было слово. Мандельштама влечет к себе готика, ей он посвящает ряд стихотворений.

В 1912–1913 гг. появляются «Notre Dame» и «Адмиралтейство», в которых судьбы человечества — древней Византии, средневековой Франции и императорской России предстают запечатленными в прекрасных строениях из камня.

Мандельштам подчеркивает сложность искусства, подчиняющего своей гармонии несоединимые, казалось бы, предметы и явления. Тяжесть и камень, а с другой стороны — тростинка, соломинка, птица, ласточка принадлежат к ключевым образам поэта. Архитектура приводит его к размышлениям о природе творчества и о победе одухотворенного художественного замысла над бездушным материалом.

Как поэта, склонного к философскому осмыслению истории, Мандельштама отличает умение в немногих словах передать или как бы сгустить важнейшие черты культуры того или иного исторического периода или отдельных художественных созданий. Протестантская рассудочность хоралов Баха, скорбная и мощная патетика трагедии Расина или напряженный психологический драматизм стихов и новелл Эдгара По воспринимаются Мандельштамом не как достояние прошлого, а как близкие, заново переживаемые ценности художественного мира («Бах», 1913; «Мы напряженного молчанья не выносим…», 1912).

Особое место в поэтическом мире Мандельштама занимает античность, источник многочисленных поэтических реминисценций, аналогий и вариаций. Античные мифы для него не символы высшего бытия или неких иррациональных душевных переживаний, а воплощение высокой человечности, — и в этом он ближе к Анненскому, поэзия которого оказала значительное воздействие на акмеистов. Греция и Рим входят в поэзию Мандельштама как неотъемлемая часть его сознания, его личного переживания («Бессонница. Гомер. Тугие паруса…», 1915).

Вместе с тем творческий кругозор поэта-акмеиста был явно ограничен. Его творчеству не хватало глубокого дыхания своего времени, связи с общественной мыслью, с философскими раздумьями о судьбах современной России. В 1910-е гг. в его поэзию входят чеканные стихи о Петербурге («Петербургские строфы», «Адмиралтейство» и др.). В «Петербургских строфах» сделана попытка «перекинуть» мостик от прошлого к сегодняшнему дню. Как и в пушкинские времена, «правовед опять садится в сани, Широким жестом запахнув шинель». На Сенатской площади «Дымок костра и холодок штыка» вызывают в памяти декабрьские события 1825 г. Есть в Петербурге нового века и свой Евгений, который «бедности стыдится, Бензин вдыхает и судьбу клянет!». Но это все та же излюбленная ассоциативность, поэт все так же полностью погружен в мир литературы и искусства. Если же говорить о личностном тоне поэзии Мандельштама, то он был лишен трагического напряжения, столь свойственного литературе тех лет, что особенно бросалось в глаза при сопоставлении с поэзией Блока. Приверженность к акмеизму с его отказом от общественно-демократических традиций русской поэзии сужала поле зрения поэта, воздействуя и на глубину его, в сущности, замкнутых в себе исторических и историко-философских параллелей.

Мандельштам выступал как мастер отточенного стиха. Большое внимание им уделялось «постройке», композиции произведения. Заглавие первого сборника «Камень» должно было свидетельствовать о гармоничной цельности, завершенности входящих в него произведений, для создания которых надобно было не только «вдохновение», но и упорная шлифовка неподатливого «камня», разум строителя.

В зримости, «вещности» изображения, к которым так стремились акмеисты, Мандельштам достиг высокого мастерства. Размышления и переживания поэта органично слиты в его стихах с конкретным воспроизведением предметного мира.

Исследователи не раз обращали внимание на то, что в поэзии Мандельштама нет образа человека как такового. Это соответствует действительности. Чуждый своей бурной эпохе, Мандельштам не создал образа современника; при ретроспективном же взгляде на мир культурных ценностей на первый план им был выдвинут не сам человек, а его деяния, свидетельства его творческой работы. И тем не менее нельзя забывать о том, что внутреннему миру художника был дорог именно этот не воссозданный в зримом облике образ творца, художника, ваятеля. При этом поэт отдавал должное и вдохновенному творцу, и рядовому воплотителю его замысла.

Книга «Tristia» (1922), включившая произведения 1916–1920 гг., обозначила новый этап в творческом развитии Мандельштама. Увлечение средневековьем,готикой сменилось более активным обращением к культуре Греции и Рима, более изобильным использованием понятий, связанных с античностью. В то же время в стихах на иные темы происходит усложнение поэтической манеры: усиливается отдаленная ассоциативность, тяга к реминисценциям, в стихах нередко возникает «тайный», зашифрованный смысл. Позднее Мандельштам снова вернется к поискам прозрачности и ясности.

Поэт камерного типа, Мандельштам все же не смог не откликнуться на большие события своего времени. В январе 1916 г. он пишет антивоенное стихотворение «Зверинец» (вначале оно было названо «Одой миру во время войны»), а в декабре 1917 г. создает в возбужденной атмосфере революционной России стихотворение «Декабрист» — исторический портрет человека героического характера, проступающий сквозь легкую дымку забвения.

«Только детские книги читать»


Только детские книги читать,

Только детские думы лелеять,

Все большое далеко развеять,

Из глубокой печали восстать.

Я от жизни смертельно устал,

Ничего от нее не приемлю,

Но люблю мою бедную землю,

Оттого, что иной не видал



«Notre-Dame» 1912


Где римский судия судил чужой народ,

Стоит базилика,- и, радостный и первый,

Как некогда Адам, распластывая нервы,

Играет мышцами крестовый легкий свод.

Но выдает себя снаружи тайный план:

Здесь позаботилась подпружных арок сила,

Чтоб масса грузная стены не сокрушила,

И свода дерзкого бездействует таран.

Стихийный лабиринт, непостижимый лес,

Души готической рассудочная пропасть,

Египетская мощь и христианства робость,

С тростинкой рядом - дуб, и всюду царь - отвес.

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,

Я изучал твои чудовищные ребра,

Тем чаще думал я: из тяжести недоброй

И я когда-нибудь прекрасное создам.


«Я ненавижу свет» 1912


Я ненавижу свет

Однообразных звезд.

Здравствуй, мой давний бред,-

Башни стрельчатый рост!

Кружевом, камень, будь

И паутиной стань,

Неба пустую грудь

Тонкой иглою рань!

Будет и мой черед -

Чую размах крыла.

Так - но куда уйдет

Мысли живой стрела?

Или свой путь и срок

Я, исчерпав, вернусь:

Там - я любить не мог,

Здесь - я любить боюсь…


«Нет, не луна, а светлый циферблат»


Нет, не луна, а светлый циферблат

Сияет мне, и чем я виноват,

Что слабых звезд я осязаю млечность?

И Батюшкова мне противна спесь:

"который час?" - Его спросили здесь,

А он ответил любопытным: "вечность".


«Царское село»


Поедем в Царское Село!

Там улыбаются мещанки,

Когда уланы после пьянки

Садятся в крепкое седло...

Поедем в Царское Село!

Казармы, парки и дворцы,

А на деревьях - клочья ваты,

И грянут «здравия» раскаты

На крик – «здорово, молодцы!»

Казармы, парки и дворцы...

Одноэтажные дома,

Где однодумы-генералы

Свой коротают век усталый,

Читая «Ниву» и Дюма...

Особняки - а не дома!

Свист паровоза... Едет князь.

В стеклянном павильоне свита!..

И, саблю волоча сердито,

Выходит офицер, кичась, -

Не сомневаюсь - это князь...

И возвращается домой -

Конечно, в царство этикета -

Внушая тайный страх, карета

С мощами фрейлины седой,

Что возвращается домой...


«Петербургские строфы» 1913 Н.Гумилеву


Над желтизной правительственных зданий

Кружилась долго мутная метель,

И правовед опять садится в сани,

Широким жестом запахнув шинель.

Зимуют пароходы. На припеке

Зажглось каюты толстое стекло.

Чудовищна, как броненосец в доке,-

Россия отдыхает тяжело.

А над Невой - посольства полумира,

Адмиралтейство, солнце, тишина!

И государства жесткая порфира,

Как власяница грубая, бедна.

Тяжка обуза северного сноба -

Онегина старинная тоска;

На площади Сената - вал сугроба,

Дымок костра и холодок штыка...

Черпали воду ялики, и чайки

Морские посещали склад пеньки,

Где, продавая сбитень или сайки,

Лишь оперные бродят мужики.

Летит в туман моторов вереница;

Самолюбивый, скромный пешеход -

Чудак Евгений - бедности стыдится,

Бензин вдыхает и судьбу клянет!


«Адмиралтейство»


В столице северной томится пыльный тополь,

Запутался в листве прозрачный циферблат,

И в тёмной зелени фрегат или акрополь

Сияет издали, воде и небу брат.

Ладья воздушная и мачта недотрога,

Служа линейкою преемникам Петра,

Он учит: красота - не прихоть полубога,

А хищный глазомер простого столяра.

Нам четырёх стихий приязненно господство,

Но создал пятую свободный человек.

Не отрицает ли пространства превосходство

Сей целомудренно построенный ковчег?

Сердито лепятся капризные медузы,

Как плуги брошены, ржавеют якоря;

И вот разорваны трёх измерений узы,

И открываются всемирные моря.


«Ахматова» 1914


В пол-оборота, о печаль,

На равнодушных поглядела.

Спадая с плеч, окаменела

Ложноклассическая шаль.

Зловещий голос - горький хмель -

Души расковывает недра:

Так - негодующая Федра -

Стояла некогда Рашель.


«Бессонница. Гомер. Тугие паруса»


Бессоница, Гомер, тугие паруса...

Я список кораблей прочел до середины...

Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,

Что над Элладою когда-то поднялся.

Как журавлиный клин в чужие рубежи

На головаx царей божественная пена...

Куда плывете вы? Когда бы не Элена,

Что Троя вам одна, аxейские мужи??

И море и Гомер все движимо любовью..

Куда же деться мне? И вот, Гомер молчит..

И море Черное витийствуя шумит

И с страшным гроxотом подxодит к изголовью...


«Декабрист»


"Тому свидетельство языческий сенат,-

Сии дела не умирают"

Он раскурил чубук и запахнул халат,

А рядом в шахматы играют.

Честолюбивый сон он променял на сруб

В глухом урочище Сибири,

И вычурный чубук у ядовитых губ,

Сказавших правду в скорбном мире.

Шумели в первый раз германские дубы,

Европа плакала в тенетах,

Квадриги черные вставали на дыбы

На триумфальных поворотах.

Бывало, голубой в стаканах пунш горит,

С широким шумом самовара

Подруга рейнская тихонько говорит,

Вольнолюбивая гитара.

Еще волнуются живые голоса

О сладкой вольности гражданства,

Но жертвы не хотят слепые небеса,

Вернее труд и постоянство.

Все перепуталось, и некому сказать,

Что, постепенно холодея,

Все перепуталось, и сладко повторять:

Россия, Лета, Лорелея.


«Кинематограф»


Кинематограф. Три скамейки.

Сентиментальная горячка.

Аристократка и богачка

В сетях соперницы-злодейки.

Не удержать любви полета:

Она ни в чем не виновата!

Самоотверженно, как брата,

Любила лейтенанта флота.

А он скитается в пустыне -

Седого графа сын побочный.

Так начинается лубочный

Роман красавицы-графини.

И в исступленьи, как гитана,

Она заламывает руки.

Разлука. Бешеные звуки

Затравленного фортепьяно.

В груди доверчивой и слабой

Еще достаточно отваги

Похитить важные бумаги

Для неприятельского штаба.

И по каштановой аллее

Чудовищный мотор несется,

Стрекочет лента, сердце бьется

Тревожнее и веселее.

В дорожном платье, с саквояжем,

В автомобиле и в вагоне,

Она боится лишь погони,

Сухим измучена миражем.

Какая горькая нелепость:

Цель не оправдывает средства!

Ему - отцовское наследство,

А ей - пожизненная крепость!


«В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа» 1917


В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа,

Нам пели Шуберта — родная колыбель.

Шумела мельница, и в песнях урагана

Смеялся музыки голубоглазый хмель.

Старинной песни мир — коричневый, зеленый,

Но только вечно молодой,

Где соловьиных лип рокочущие кроны

С безумной яростью качает царь лесной.

И сила страшная ночного возвращенья —

Та песня дикая, как черное вино:

Это двойник, пустое привиденье,

Бессмысленно глядит в холодное окно!


«Tristia» 1918


Я изучил науку расставанья

В простоволосых жалобах ночных.

Жуют волы, и длится ожиданье -

Последний час вигилий городских,

И чту обряд той петушиной ночи,

Когда, подняв дорожной скорби груз,

Глядели вдаль заплаканные очи

И женский плач мешался с пеньем муз.

Кто может знать при слове «расставанье»

Какая нам разлука предстоит,

Что нам сулит петушье восклицанье,

Когда огонь в акрополе горит,

И на заре какой-то новой жизни,

Когда в сенях лениво вол жуёт,

Зачем петух, глашатай новой жизни,

На городской стене крылами бьёт?

И я люблю обыкновенье пряжи:

Снуёт челнок, веретено жужжит.

Смотри, навстречу, словно пух лебяжий,

Уже босая Делия летит!

О, нашей жизни скудная основа,

Куда как беден радости язык!

Всё было встарь, всё повторится снова,

И сладок нам лишь узнаванья миг.

Да будет так: прозрачная фигурка

На чистом блюде глиняном лежит,

Как беличья распластанная шкурка,

Склонясь над воском, девушка глядит.

Не нам гадать о греческом Эребе,

Для женщин воск, что для мужчины медь.

Нам только в битвах выпадает жребий,

А им дано гадая умереть.



«Сестры – тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы»

Сестры - тяжесть и нежность - одинаковы ваши

приметы.

Медуницы и осы тяжелую розу сосут.

Человек умирает. Песок остывает согретый,

И вчерашнее солнце на черных носилках несут.

Ах, тяжелые соты и нежные сети,

Легче камень поднять, чем имя твое повторить!

У меня остается одна забота на свете:

Золотая забота, как времени бремя избыть.

Словно темную воду, я пью помутившийся воздух.

Время вспахано плугом, и роза землею была.

В медленном водовороте тяжелые нежные розы,

Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела!


«В разноголосице девического хора»

Все церкви нежные поют на голос свой,

И в дугах каменных Успенского собора

Мне брови чудятся, высокие, дугой.

И с укрепленного архангелами вала

 

Я город озирал на чудной высоте.

В стенах Акрополя печаль меня снедала,

По русском имени и русской красоте.

Не диво ль дивное, что вертоград нам снится,

Где реют голуби в горячей синеве,

Что православные крюки поет черница:

Успенье нежное - Флоренция в Москве.

И пятиглавные московские соборы

С их итальянскою и русскою душой

Напоминают мне - явление Авроры,

Но с русским именем и в шубке меховой.


«Я слово позабыл, что я хотел сказать»


Я слово позабыл, что я хотел сказать.

Слепая ласточка в чертог теней вернется,

На крыльях срезанных, с прозрачными играть.

B беспамятстве ночная песнь поется.

Не слышно птиц. Бессмертник не цветет.

Прозрачны гривы табуна ночного.

B сухой реке пустой челнок плывет.

Среди кузнечиков беспамятствует слово.

И медленно растет, как бы шатер иль храм,

То вдруг прикинется безумной Антигоной,

То мертвой ласточкой бросается к ногам,

С стигийской нежностью и веткою зеленой.

О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,

И выпуклую радость узнаванья.

Я так боюсь рыданья аонид,

Тумана, звона и зиянья!

А смертным власть дана любить и узнавать,

Для них и звук в персты прольется,

Но я забыл, что я хочу сказать, -

И мысль бесплотная в чертог теней вернется.

Bсе не о том прозрачная твердит,

Все ласточка, подружка, Антигона...

И на губах, как черный лед, горит

Стигийского воспоминанье звона.


«В Петербурге мы сойдемся снова»


В Петербурге мы сойдемся снова,

Словно солнце мы похоронили в нем,

И блаженное, бессмысленное слово

В первый раз произнесем.

В черном бархате советской ночи,

В бархате всемирной пустоты,

Все поют блаженных жен родные очи,

Все цветут бессмертные цветы.

Дикой кошкой горбится столица,

На мосту патруль стоит,

Только злой мотор во мгле промчится

И кукушкой прокричит.

Мне не надо пропуска ночного,

Часовых я не боюсь:

За блаженное, бессмысленное слово

Я в ночи советской помолюсь.

Слышу легкий театральный шорох

И девическое «ах» -

И бессмертных роз огромный ворох

У Киприды на руках.

У костра мы греемся от скуки,

Может быть, века пройдут,

И блаженных жен родные руки

Легкий пепел соберут.

Где-то грядки красные партера,

Пышно взбиты шифоньерки лож,

Заводная кукла офицера -

Не для черных душ и низменных святош...

Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи

В черном бархате всемирной пустоты.

Все поют блаженных жен крутые плечи,

А ночного солнца не заметишь ты.



Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,

За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда...

Как вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,

Чтобы в ней к рождеству отразилась семью плавниками звезда.

И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,

Я — непризнанный брат, отщепенец в народной семье —

Обещаю построить такие дремучие срубы,

Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.

Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи,

Как, нацелясь на смерть, городки зашибают в саду,—

Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе

И для казни петровской в лесах топорище найду.







Последнее изменение этой страницы: 2016-08-06; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 35.175.120.174 (0.057 с.)