Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Миссия в музыке или миссия посредством музыки

Поиск

 

В них обоих присутствовала порода – прямое следствие их мировосприятия, нечто незримое, но наделенное энергетической составляющей, формирующее изолированность от внешнего мира даже при близком соприкосновении. Вместе они старались достойно выполнять свою миссию, будто намереваясь благодаря искусству приуменьшить долю абсурдности в трагикомическом движении человеческого общества. Их насыщенная эмоциями совместная жизнь в искусстве являлась проявлением высочайшего сопереживания, реализацией идеи равного взаимодействия и взаимного дополнения. Вклад и функции каждого почти невозможно разделить. Хотя каждый старательно брал на себя выполнение традиционных функций пола, в их семье умели сообща преодолевать любые трудности, у них было сходное отношение к рационализму и утилитарным ценностям. И все же самой выразительной чертой союза, отчетливо проступающей на размытом фоне советских семей, был сплав самобытных, совершенно неординарных характеров каждого – то, благодаря чему их семья так выделялась в своей среде и так запомнилась их современникам. Мстислав Ростропович остро чувствовал и не мог не использовать политический момент, и так было на протяжении всей жизни. Он всегда словно проверял, можно ли бесконечно проводить пальцем по отточенному лезвию без опасных последствий: то сам организовал знакомство с замкнутым и нелюдимым Солженицыным, то пригласил опального, но набирающего силу писателя пожить у них на даче, то отправлял телеграммы Брежневу, то, наконец, бросив все, в возрасте шестидесяти четырех лет рванул в Россию – защищать осажденный Белый дом и демократические ценности. Эти действия носили общественно‑политический характер и придавали семье особый блеск, ибо они предполагали соучастие в жизни планеты; Ростропович, подобно дежурному врачу «скорой помощи», находился в постоянной готовности помочь окружающим.

И все‑таки, даже при бросающейся в глаза активности мужа, именно Галина Вишневская оставалась в семье тем основополагающим и формообразующим элементом, который отвечает за ее выживание и здоровье. Ярче всего эта проникающая суть ее уникального характера проявилась, когда семья очутилась в творческой блокаде. В то время, когда неуемный талант Ростроповича начал растворяться в невыразимых муках невостребованности, ее воля включилась в поиск оптимального решения, как вступает в действие система самонаведения ищущей цель ракеты. «Знаю, что случилось бы, останься мы тогда в Москве. Ростроповича не было бы вообще – это точно. Он бы либо спился, либо покончил с собой, и я потеряла бы мужа, семью», – утверждала певица через много лет после драматических событий изгнания. Именно она создала парадигму выживания семьи в меняющемся мире, почти навязав ее угнетенному действительностью мужу. К тому же она обладала еще одним феноменальным качеством, сформировавшимся в детстве как результат ответа искореженной психики на разрушительное воздействие со стороны близких людей. Она научилась решительно вытеснять из души все отравляющее радость бытия. Сначала она вытеснила родителей, которые бросили ее на произвол судьбы. Причем отца, черным вороном наблюдавшего за способностью дочери выживать, она «вычеркнула из своей жизни раз и навсегда». То же с первым и вторым мужьями, которые встали на ее пути самореализации. То же случилось с друзьями, оставшимися по другую сторону баррикад. То же стало и с родиной. «…У меня не было никакой тоски по березкам, матрешкам и резным оконцам. Никакой. Я знала, что никогда не увижу своей родины. И приняла это как данность, жесткую, несправедливую, но неизбежность». В этих словах певицы, относимых к любому враждебному пространству для своей личности и своей семьи, содержится точный рецепт стойкости и выживания, способности философски оценивать настоящее и уверенно двигаться в будущее.

Немаловажным представляется и признание супругов в том, что сперва вместе работать на сцене им было нелегко. Яркая индивидуальность каждого и внимание к собственному таланту, свойственные истинным артистам, приводили к тому, что в какие‑то моменты один заслонял другого. Но эти признания тем и ценны, что отражают подлинную природу их взаимоотношений, развитие стратегии в выстраиваемом браке. Жизнь семьи течет вместе или даже параллельно жизням каждого из ее архитекторов; семья – это организм, который может болеть или переживать очередной кризис, быть в поиске нового. То, что с течением времени они научились прекрасно работать вдвоем на сцене, говорит о понимании нового измерения семьи – точки приложения сил двоих с целью создать и во что бы то ни стало удержать в течение длительного времени состояние упоительной гармонии всего семейного организма. Что же касается непосредственно сцены, Ростропович и Вишневская очень скоро осознали, что ослепительная вспышка света, вдруг выхватывающая одного и создающая контрастную тень для другого, является не чем иным, как их устаревшим представлением о себе. Время сделало их единым существом, это был совершенный облик семьи, воспринимающийся аудиторией даже тогда, когда на сцене выступал только один из двоих. Они навечно склеили образы волшебным клеем своей любви, сделав общими метафизические переживания, превратив жизнь в удивительную, неповторимую сказку для двоих. «Я преклоняюсь перед успехами, перед гениальностью своего мужа. Он чтит меня как певицу. У нас разные жанры, поэтому и речи не может быть о какой‑то зависти друг к другу», – вот как изменились их ощущения друг друга после сосредоточенной внутрисемейной работы. Апогея это объединение душ достигло тогда, когда они начали выступать почти без репетиций, понимая друг друга с полуслова и полувзгляда, распознавая полутона и мимолетные жесты. «Интересно, существует ли еще такой ансамбль, когда партнеры никогда по‑настоящему не репетируют?» – спрашивала Галина Вишневская в воспоминаниях. «В сущности, наши концерты – это человеческое общение, которого мы были лишены в жизни, месяцами живя врозь, занимаясь каждый своим делом, и которого так недоставало мне», – признавалась женщина, подтверждая тем самым свой внутренний настрой на создание крепкой семьи. Но такая форма совместной жизни на первом этапе семейного союза принесла двойную пользу: создала прецедент постепенного, поступательного притирания (чего порой не хватает некоторым семьям) и поддержала остроту взаимоотношений, потому что после ожидания встреч муж и жена становились еще более желанны друг для друга.

Подобно многим другим знаменитым творческим союзам, семья Мстислава Ростроповича и Галины Вишневской, несмотря на кажущуюся открытость, была вещью в себе, замкнутой, автономно функционирующей системой. Даже когда однажды время возвестило о критической минуте во взаимоотношениях и из‑за мимолетного увлечения жены совершенно выбитый из колеи Ростропович просил совета у друзей, то было лишь внешнее проявление отчаяния. И разве может кто‑то в такой ситуации дать совет?! Ростропович знал это лучше других, поэтому решение принял сам, сумев подавить в себе отчаяние и пойти на мучительный компромисс. Ведь в нем жило убеждение: даже сформировать семью – это труд, но усилия, направленные на сохранение отношений, – гораздо более тонкие, порой на грани возможного, часто нелогичные и драматичные. И у Ростроповича, и у Вишневской в критические мгновения автоматически срабатывала позитивная установка на брак, устойчивое желание сохранить и развить то, что дается человеку слишком редко, – любовь и понимание другого ради спасения своей души. Он не ошибся, потому что по прошествии времени уже Вишневская не раз играла роль настоящей хранительницы очага, хотя никогда не позволяла себе грубо вмешиваться в действия порой чрезмерно общительного, динамичного и неосторожного Ростроповича. Круг людей, вхожих в эту семью, был строго ограничен; вероятно, супруги обладали каким‑то интуитивным, только им присущим чутьем относительно порядочности и надежности, не допуская внутрь семейной раковины никого чужого. Если общение с Дмитрием Шостаковичем, Александром Солженицыным или Андреем Сахаровым всегда было желанным, то отношения с такими людьми, как министр культуры Екатерина Фурцева или другие высокопоставленные партийные особы, носило полуофициальный, полудемонстративный характер. Это была хитроумная дань необходимости и возможность страховки от несчастных случаев периода советских потрясений. Закрытость семейного пространства для чужих стало основной причиной опасений Вишневской по поводу появления мужа в Большом театре в качестве дирижера, потому что когда Ростропович все же начал дирижировать (он проработал в Большом театре три года), их личные отношения, которые Вишневская «старательно прятала», «открылись для любопытствующих наблюдений и пересудов». Однако Ростропович сумел прийти к пониманию необходимости «задраить» люки семейного корабля и научился это делать так же мастерски, как и его жена. Со временем эта семья оказалась отделенной от всего мира неприступной прослойкой пустоты, окутывавшей ее естественным защитным слоем. К сожалению, некоторых людей, например Николая Булганина, было трудно, скорее даже невозможно заставить подчиниться этому правилу. Однако применение чиновником запрещенных приемов, типа вызова для правительственных посиделок с водкой, очень скоро сделали общение односторонним процессом.

Буфер между собой и остальным миром, за который не допускался никто, позволял Ростроповичу и Вишневской в самые ответственные и двусмысленные моменты сосредотачивать внимание друг на друге, принимая правильные решения для коррекции семейного курса. Конечно, ключевой момент их жизни связан с их травлей советской кликой. В этот момент главным в их жизни оказалось умение предугадать личностную катастрофу и с решимостью действовать, разрывая все связи и не считаясь ни с чем. Показательно, что решение выехать из страны касалось исключительно их семьи, включая детей, но исключая других родственников. Не менее важным нюансом является и то, что хотя разрушительные тенденции касались преимущественно Ростроповича, инициатива принятия спасительных решений принадлежала Вишневской. Тут, как ни в каком другом поступке, прослеживается их ответственность за судьбы друг друга и воля активно влиять на сценарий жизни семьи. Со стороны жена увидела то, что было недоступно взгляду непосвященного в интимные тайны, а увидев, со всей медицинской откровенностью сказала то, что не мог бы сказать никто из людей, менее близких мастеру.

В момент, когда преданные вассалы советских идолов начали блокировать выступления Ростроповича, случилось маленькое чудо: им не удалось сорвать его участие в концерте американского симфонического оркестра во главе с Сейджи Озавой. Но то, что оказалось вырванным из удручающего контекста гонений маленьким отрывком счастья для Ростроповича, стало тошнотворным прозрением для Вишневской: «По тому, какими благодарными глазами он [Ростропович] смотрел на Озаву, который был лишь в начале своей карьеры, как был признателен каждому артисту за то, что благодаря им он играет в великолепном зале, я вдруг с ужасом увидела, что у Ростроповича в самой глубине четко наметилась будущая губительная трещина, что он очень скоро может полететь вниз». Эти ощущения жены и подруги менее всего нуждаются в сопроводительных комментариях. Только такая отважная и бескомпромиссная женщина, какой была Галина Вишневская, могла стремительно ринуться на помощь дорогому человеку. Так бросаются спасать утопающего, не раздумывая, руководствуясь первым, самым сильным душевным порывом. Она не только сумела открыть глаза мужу («…ты теряешь свое качество великого артиста, который должен быть над толпой, а не с нею, ты теряешь высоту духа»), но и предложить триумфальное и, может быть, единственно возможное решение выхода из тупика.

Великая любовь всегда наделяет партнеров еще и колдовскими способностями к предвидению, нахождению таких божественных форм самореализации, которые способны очаровать мир, перевернуть его представление о способности человека, возвеличить его. Ростропович и Вишневская умудрились не только пробиться сквозь частокол застывших догм, но и прославить свой неординарный союз, сделать свою семью легендой самой противоречивой эпохи. Оказавшись в Лондоне без гроша, выдавленные, выплеснутые из советской емкости, как ненужные остатки жидкости из стакана, они не только не сломались, но продемонстрировали эффект работы плотно сжатой стальной пружины. Уже через год после вынужденной эмиграции Мстислав Ростропович возглавил Вашингтонский симфонический оркестр и превратил его в совершенный музыкальный организм, давая не менее двухсот сезонных концертов и поражая почитателей искусства своей поистине грандиозной работоспособностью.

Удивляла всех и Галина. «Мы были выброшены без копейки денег. У Славы виолончель, у меня голос… Надо было строить жизнь заново… Мне было сорок семь лет, за плечами тридцать лет карьеры. Мы свалились на Запад как снег на голову», – вспоминала Галина Вишневская. Но любовь и жизнь в семейной команде помогли преодолеть все трудности. Уже через три года после выезда из СССР она была признана лучшей певицей мира. Нельзя обойти вниманием и книгу Галины Вишневской, изданную как «история жизни» и посвященную мужу и дочерям. Как во всякой книге воспоминаний, ситуации и их развитие доработаны, «выровнены», гиперболизированы в нужных местах. Каждая книга о себе предназначается прежде всего для коррекции восприятия собственного образа, и в этом смысле вновь создаваемый, повторно воспроизводимый образ артистки и певицы оказался тщательно вписанным в другой образ, самозабвенно поддерживаемый в течение всей жизни, – в образ мужа, любимого мужчины, друга. Книга, несмотря на приземленные суждения о сути власти, вышла живым, эмоциональным и во многом неповторимым памятником не столько самой Галине, сколько славной семье, сумевшей пройти трудный, но изумительно красивый, с отблеском романтики и пышного цветения личности жизненный путь.

Муж для нее всегда значил больше, чем она сама, ибо искренняя славянская жертвенность присутствовала в ней от рождения, была развита бабушкой и подкреплена принятыми в ходе жизни строгими принципами. Но так же верно и то, что игра с традиционно распределенными ролями в ее жизни получилась лишь с адекватным ее уровню мужчиной, которого она распознала далеко не сразу. Несмотря на внешнюю мягкость, Мстислав Ростропович выявился достаточно сильным типом, непримиримым борцом с фальшью и фарсом. В этом его облик очень похож на наиболее ярких представителей активной интеллигенции советского периода: Андрея Сахарова и Иосифа Бродского. «Он всегда, казалось, держал экзамен перед вечностью», – так написало о нем одно из популярных изданий. И действительно, Мстислава Ростроповича отличала небывалая активность, его натура будто горела, жаждала действий. В музыке, в искусстве, в общественно‑политической жизни планеты. Он ко всему считал себя причастным, и это качество стало одним из важных факторов узнаваемости необычайной пары в мире. Но если он старался осуществить исторически значимые действия, то она, как ловкий фотограф, сумела запечатлеть эти поступки, довести их до понимания широкой аудитории.

Для стандартно мыслящего общества они, верно, казались индивидуалистами, эгоцентричной семьей, сосредоточенной на собственном благе. И вряд ли этой платформе противоречили общественно‑политические всплески, наподобие участия Мстислава Ростроповича в защите Белого дома в России или организации благотворительного концерта в помощь пострадавшим от землетрясения в Армении и множества других акций доброй воли, исполненных от души. Просто все в их жизни просматривалось сквозь плотную призму семьи, семья оставалась первой величиной, а все остальное измерялось как категории смежные, весомые, но не дотягивающие до ценности семьи. Потому семье, этой первой и последней священной реликвии, посвящались эпатажные трюки: золотая свадьба в «Метрополе», шумные празднества в честь замужества дочерей. Семья была нитью, связывающей их с миром, все остальное – обрамлением, декорацией, которые могут сменяться, листаться, как главы интересной книги, но нить всегда остается.

В их жизни было немало событий, вызывавших смятение, сковывавших движение, отравляющих пространство. Кажется, борись они каждый поодиночке, пущенные в них стрелы могли бы оказаться смертельными. Для двоих, объединенных в крепкий монолит, низменная, животная сущность недругов, верноподданных прислужников режима и просто завистников из препятствия превращалась в трамплин, основу для нового, еще более ошеломляющего взлета, для сокрушительной победы и утверждения в целом мире.

 

 

Марк и Белла Шагал

 

И я понял: это моя жена… Мои глаза, моя душа.

Долгие годы ее любовь освещала все, что я делал.

Марк Шагал

 

Ты закружил меня в вихре красок. И вдруг оторвал от земли и сам оттолкнулся ногой, как будто тебе стало тесно в маленькой комнатушке. Вытянулся, поднялся и поплыл под потолком. Вот запрокинул голову и повернул к себе мою. Вот коснулся губами моего уха и шепчешь…

Я слушаю музыку твоего голоса, густого и нежного. Она звучит и в твоем взоре, и вот мы оба, в унисон, медленно воспаряем в разукрашенной комнате, взлетаем вверх. Нам хочется на волю, сквозь оконные стекла.

Белла Шагал. «Горящие огни»

 

Судьба отмерила Марку Шагалу невероятно долгую и в целом счастливую жизнь. Может быть, потому что он родился практически бездыханным и с самых первых секунд своего пребывания в этом мире так настойчиво боролся за жизнь, что неожиданно приобрел совершенно немыслимый иммунитет к смерти, который и берег его почти столетие. А может быть, благодаря непостижимой сосредоточенности, отстраненности от всего мира при непрестанном поиске высшего смысла, большей красоты и идеальной содержательности. Он называл свое искусство «состоянием души», «психопластикой», искренне верил в него, убивая в себе злость за несправедливое отношение к своему творчеству, за неприятие его формы самовыражения. Семейная жизнь живописца стала проекцией никогда не покидающей его внутренней сосредоточенности, в большинстве случаев свойственной ищущим творческим натурам. Для Беллы жизнь с Шагалом стала сопровождением невероятно длинной цепи превращений, после которых, как после долгой химической реакции, из чудесной клубящейся дымки родился легендарный мастер. На ментальном уровне она стала тем непроницаемым кольцом энергии, которое обеспечило его душевную тишину для пробуждения и претворения в жизнь творческих решений. Она всегда стремилась не оставаться на месте, двигаться вместе со спутником. С этим связаны и ее писательские пробы, пробужденная жажда самореализации и движения – до последнего вздоха.

Марк Шагал прожил с Беллой двадцать девять лет – пожалуй, самых важных лет становления и тяжелого движения к признанию, окропленных потом, кровью и слезами, временем полного изменения внешней среды обитания, поломанной сначала большевиками, а затем фашистами. Это были годы отрешенного творчества и страстной любви, проникновенной, нерасторжимой и всепоглощающей любви, одновременно духовной и страстной, в которой хотелось тонуть им обоим. И они тонули… А потом Белла ушла в вечность, оставив на память написанные незадолго до смерти трогательные, как детский плач, «Горящие огни» – свидетельство ее тонкой, проникнутой религиозной духовностью и стремящейся к развитию души.

Прошло горькое время тоски и творческого бессилия, пролетел бесплодный год депрессии, наконец, вернувшись во Францию через восемь лет после смерти Беллы, он связал себя новыми брачными узами и прожил со своей второй избранницей Валентиной Бродской еще тридцать три года – с шестидесяти пяти до девяносто восьми, в течение которых вторая жена играла роль скорее заботливой матери, тихого, ненавязчивого собеседника и советчика. Это была уже не столько любовь, сколько крепкая дружба и тесная душевная привязанность. И это была уже другая жизнь, вернее, ее вторая серия, достойная и красивая старость, данная Шагалу в награду за роль вечного труженика, отринувшего внешние блага ради поиска духовных истин в художественном измерении. И следуя по стопам народной мудрости, утверждающей, что первая жена дана Богом, попробуем познать наиболее ценные штрихи к семейному портрету Марка и Беллы – двух трепещущих сердец, словно избранных Провидением для доказательства возможности великой и священной любви.

 

Исконно еврейский брак

 

Отношения Марка и Беллы Шагал во многом базируются на культурно‑религиозной традиции еврейского народа. Союзы у евреев вообще отличаются монолитностью и крепостью; если представить, что обычный брак напоминает связанные цементом твердые тела, то брак евреев уже сам по себе скреплен неразрывным клеем глубокой традиции, фантастической сцепкой, тайный состав которой замешан на незыблемых вековых правилах, коллективной установке народа. Конечно, в среде евреев далеко не все браки счастливы, но внешне успешны практически все. Хотя только наивному или неосведомленному человеку показался бы гармоничным союз, скажем, Зигмунда и Марты Фрейд, но даже такие семьи благочинны, наполнены пчелиным гулом потомства и осмысленного терпеливого служения своей изящной немеркнущей культуре. Даже крайне редко случающиеся разрывы, как в жизни двух выдающихся психоаналитиков Эриха Фромма и Карен Хорни, происходят без сопровождающей обычные разводы психической ломки и жестокого душевного стресса, основанного на осознанном причинении боли друг другу.

Действительно, принципы и духовные символы еврейского народа грозным частоколом ограждают от любых низменных порывов, глубоко укоренившаяся склонность к холодному расчету в большинстве случаев обуздывает нетерпение страсти, не позволяя грубо выпячивать стремление к удовлетворению тайных желаний. Часто из глубин еврейских традиций являются свету неординарные союзы – страстные, утопающие в безбрежной любви и нежном аромате, как цветник, залитый теплым летним ливнем; союзы, самодостаточные, обитающие в собственном закрытом от всех мире, питающиеся собственным соком сладострастия и безоговорочного уважения. К таким, кстати, относится совместная жизнь Марка и Беллы Шагал – несмотря на разные истоки, очень похожих по духовной содержательности, жизненным принципам и психологическим установкам.

Инго Вальтер и Райнер Метцгер, авторы короткого и очень живого описания жизни художника, окрестили его «экзотическим созданием», человеком, который самым естественным образом «играл роль аутсайдера и эксцентрика от живописи». Уже в этих многозначительных характеристиках угадывается нелегкий путь, долгий серпантин в обход принятых и утвержденных догм, сопровождающийся сложными перипетиями отнюдь не бескровной борьбы, столкновением с кознями законодателей культурного фундамента общества, а то и просто с непониманием и отторжением на каком‑то бессознательном, интуитивном уровне.

Рожденный вторым, но оказавшийся старшим (после смерти брата Давида в детском возрасте от туберкулеза) в почти нищей еврейской семье, Марк столкнулся с удручающей перспективой борьбы за существование, жизнью без намека на спокойствие и счастье, бытием ради куска хлеба. Больше всего из своего тревожного детства он запомнил мозолистые руки отца и его фатальную угрюмость. В обозначении Шагалом образа родителя трогательными словами «как и он, я был молчалив» кроется печальная неосознанная готовность втянуться в тяжелое ярмо, безропотно подставить свое неокрепшее плечо раздирающей его лямке, и так двигаться навстречу неотвратимой гостье – смерти. Но в этих словах и неприятие роли несчастного отца – грузчика, таскающего за гроши бочки с селедкой. Этот человек, который «за тридцать два года не пошел дальше рабочего», который всегда оставался «утомленным» и «озабоченным», стал главным эпицентром психического возбуждения подрастающего Марка. Ранняя психическая напряженность и физическая слабость (он так и не преодолел свою хилость после младенческой борьбы за выживание) вкупе с необычайной энергичностью матери сделали его задумчивым, мечтательно‑озабоченным и немного романтичным. «Я посмотрел на свои руки. Они были слишком нежными… Мне надо было найти себе такое занятие, которое бы не закрывало от меня небо и звезды и позволило бы мне понять смысл моей жизни». Таким образом, сын не принял жизненных рамок отца, которые отражали животную борьбу за выживание, оставаясь слишком тягостным бременем для его психики. Но частично принял его семейный уклад, потому что воочию убедился, какой великой силой обладает женственное и материнское, которое помогало нести несчастному отцу его судьбу‑крест. Пример родителей казался светлым лишь частично, потому что отец, давший жизнь девяти детям, для Марка являл собою пример тяглового вола, трудящегося с единственной целью – не дать умереть потомству. О собственной самореализации не могло быть и речи. По всей видимости, тут следует искать первопричину отказа Марка Шагала от традиционно большого потомства. В его подкорке навечно засели жгучие слезы детства, когда он со страхом и тоской думал о своем будущем.

Помог юноше изменить отношение к жизни не кто иной, как его дед. Именно благодаря деду, легко перешагивавшему через границы общепринятых норм, Шагал сумел освободиться от сковывавших его пут – системы условностей своего народа. Родовые связи у еврейского народа можно отнести к одной из форм управления подрастающим поколением. Поэтому местонахождение Шагала на координатной сетке между изнуренным, вызывающим жалость и скорбь отцом и легким на нестандартные решения, часто увиливающим от своей роли дедом кажется логичным и непротиворечивым. Но старик, который своим тунеядством загнал в гроб молодую жену («полжизни он провел на печке, четверть – в синагоге, а остальное – в мясной лавке»), показал путь, отличный от медленного самоубийства отца. И это тайное и скрытое стремление деда противоречить стандартам, действовать вопреки предопределенности открыли Шагалу путь к цепи собственных нарушений: безоговорочного отделения себя от семьи и ее прямолинейных традиций, ужалившего окружающих твердого решения заняться творчеством, наконец, отделения своего стиля в живописи от всех возможных направлений и школ. Лишь традицию семейных уз он принял без ропота и сомнений; она была внушена ему столь значительным числом людей, преподнесена с таким безусловным авторитетом, что он стремился повторить модель еврейского брака, защищая и отстаивая его в душе, как первую реликвию. Но и тут его особенно впечатлительная душа приняла идею семьи в сердце – совсем не так, как у многих преуспевающих прагматиков этого плодотворного народа. «Искусство – это прекрасно, – убеждал его как‑то хитроумный фотограф, – посмотри на меня – я отлично устроен: хорошая квартира, мебель, клиенты, жена, положение». Семья в традиционном представлении еврея‑обывателя была частью успешности, поэтому ею стоило дорожить. Для молодого же Шагала семья стала частью принципов, возможностью оставаться самим собой, вести откровенный разговор на любую тему. В этом коренное отличие его представлений от представлений большей части еврейского народа.

Нелюдимый, он мало общался со сверстниками, чаще проводя время в раздумьях над своим будущим. Суровая жизнь с мальчишеских лет сделала его тоскующим философом. В душе он был поэтом, долго сочинял стихи, ведя продолжительный ипохондрический поиск себя. Сложно предугадывать, куда завела бы его судьба, не будь у него столь ловкой и неунывающей матери. Именно она сумела устроить сынишку в городскую гимназию после окончания начальной еврейской школы. На подкуп учителя ушло пятьдесят рублей – сумма баснословная для бедной семьи рабочего из селедочной лавки. Материнская решительность вырвала мальчика из спячки, переместила на новую плоскость бытия и дала возможность соприкоснуться с другой, совершенно новой и пахнущей перспективами реальностью. Он понял, что может вырваться из своего затхлого мирка, убежать от вечной, уродливой нищеты и безнадежного существования ради куска хлеба. Учился он преимущественно плохо, но старался, памятуя об огромной жертве, которую принесла мать для него.

Каждый последующий шаг давался Марку с боем, причем нелегким. То, что его сверстникам доставалось без труда, казалось само собой разумеющимся, этот еврейский мальчик добывал в сражении. Но таким образом он закалялся. Он был крайне наблюдателен, ничто не ускользало от его взора, все могло пригодиться для выживания в мире, который, как он обнаружил, отвернулся от него. Окружающие просто жили, он же каждую минуту раздумывал, как вырваться из заколдованного и безжалостного круга, сдавливавшего грудь прессом зависимости от материального мира. Земное притяжение казалось ему слишком сильным и непомерно суровым. В истерзанной юношеской душе вызрело обостренное чувство свободы: Марк решил, что будет заниматься только тем, что наполнено воздухом свободы, дарит радостное ощущение бескрайности полей, необъятности космоса и безумное скольжение полета. С детства он научился жить между небом и землей, и его отношение к семейной жизни стало проекцией этого воздушного мироощущения, оно же передалось и его избраннице. Вернее, непостижимым образом совпало с ее лирическим и почти всегда одиноким пониманием окружающего мира. В этом не так уж много странного, тут присутствует отражение общей для двоих покорности традициям, перенесенной в плоскость индивидуального, личного, сугубо интимного. Но для нее – покорности женской, абсолютной; для него же, слишком много думавшего и страдавшего, – покорности как способа оттолкнуться и начать новый, уже собственный поиск.

Себе он казался одиноким деревцем на скале, растущим на вечном отшибе, терзаемым холодными грозами и порывами ураганного ветра. Сначала ранняя тоска выплескивалась настойчивой игрой на скрипке, терпеливым пением в синагоге и воинственными строфами стихов, наполненных, тем не менее, трогательными слезами юности и отражением сказочных, несбыточных желаний. Юный Шагал искал себя самозабвенно, не в пример своим сверстникам. В то время, когда для окружающих мальчиков жизнь еще была веселой беззаботной игрой, в его чувствительном до болезненности воображении уже маячил вопрос жизни и смерти. Наконец он обрел рисование, начав с копирования и постижения искусства точных линий. Но не зря ведь он изумлял всех невероятной наблюдательностью – плодом долгих раздумий. В конце концов в семнадцать лет благодаря исключительно собственной настойчивости он оказался в мастерской Иегуды Пэна, дружившего с Ильей Репиным и отменно знавшим живопись как академическое ремесло. К искусству Шагалу еще надо было подобраться. Марк Шагал признавался позже, что прямолинейный путь изначально претил ему; скорее всего, к моменту серьезных занятий живописью разрыв между воображением и действительностью был уже слишком велик. Его необычный до странности вкус и его особое миропонимание долго созревали, и это важно учесть, так как именно эти глубокие, как старческие морщины, штрихи в портрете Шагала сыграли главную роль и в его становлении как художника, и в построении здания семейной жизни. Он научился слушать собственный голос, звуки которого прорывались из глубин естества и нарастали, переходя в оглушительный, навязчивый гул, неумолимое требование двигаться дальше, чтобы «не зарасти мхом».

Двадцать семь рублей со снисходительной резкостью брошенные отцом под стол, чтобы он униженно собрал их (и так лучше осознал важность сделанного шага), стали кульминационной точкой взаимоотношений с семьей. Приняв этот первый и последний взнос отца в его становление, Марк окончательно оторвался от семьи, как оперившийся птенец, навсегда оставляющий свое гнездо. Но он взмыл над землей, ибо отсюда начинается его долгая и крепкая дружба с облаками, жизнь на небесах с редким посещением земной действительности. Бросив деньги под стол, как и прежде, когда давал на обучение, отец намеревался подчеркнуть свою значимость и уколоть сына‑отщепенца, научившегося смотреть сквозь действительность куда‑то вдаль. Марк простил это несчастному нереализованному родителю, еще больше укрепившись в мысли, что его путь будет совсем иным. Он ринулся в Петербург, намереваясь покорить могущественную столицу изящных искусств. Но земное притяжение неумолимо тянуло его в бездну принадлежности к бесхитростному и злому миру. Лишь свойственная еврейскому народу изворотливость и умение приспосабливаться позволили ему зацепиться в российской столице искусств. Сначала ученик в мастерской вывесок, зарабатывающий право на проживание в городе в качестве ремесленника, затем лакей в семье адвоката, наконец стипендиат в художественной школе Званцевой – тут двадцатилетний молодой человек демонстрировал удивительную целеустремленность, настойчивость и последовательность. Сзади стеной невидимых ощетинившихся копий его подпирала перспектива возврата в селедочную лавку, с тем чтобы таскать бочки, и погребения заживо в зловонных парах нищеты. Это навязчивое ощущение заставляло его бороться и искать другой путь, хотя часто его не жаловали там, куда он упорно пытался проникнуть. Знаменитый в то время Лев Бакст едко заметил юному Шагалу: «У вас есть талант, но вы небрежны и на неверной дороге». В интерпретации Юрия Безелянского «эстету Баксту трудно было принять провинциала Шагала, далекого от представителей “Мира искусства” с их маньеризмом и эстетизмом». Но сам‑то Шагал знал, что он на верном пути, хотя бы потому, что любая дорога, которая вела из селедочной лавки в другой мир, была правильной.

В то время формирующемуся Шагалу было мало дела до девушек, в автобиографии он признавал себя «в амурной практике полным невеждой». Нет, его, конечно, волновали формы взрослеющих девиц. Однажды, по собственному признанию, он предложил помощь девочке, если только она обнажит для него ножку. Но это не было похоже на страсть к противоположному полу, а главное, слишком отвлекающими, слишком могущественными были раздирающие его на части мысли о будущем: каждый день взросления он вспоминал, что если ничего не предпримет, его ждет тяжелая изнурительная работа. В позднем мужском созревании присутствовала своя особая прелесть: рисуя обнаженное женское тело (например, в этот период была написана «Сидящая красная обнаженная»), он переживал сублимацию, переход сексуальной энергии в ментальную силу, что отвращало его от грубых раздражителей. Себя он подает робким, едва решающимся ответить на поцелуй Анюты, первой в его жизни девушки. И хотя позже Марк «целовался напропалую», не лишен был и чисто мужских желаний, «непреодолимых, как прихоть беременной женщины», первый опыт не обжег его плотским цинизмом низменных побуждений. Он всегда оставался сначала тихим романтиком, поэтом, жаждущим душевных ощущений, а уж затем, во вторую очередь, влюбчивым пареньком с воображением светского донжуана. У одной из своих пассий Марк Шагал как‑то встретил главную любовь своей жизни…

Белла Розенфельд родилась в том же самом тихом белорусском Витебске, только на другом берегу Западной Двины, в семье состоятельного владельца ювелирных магазинов. Семейными канонами предопределялись скромность, целомудренность и следование жесткой системе незыблемых правил своего народа. Книги, романтическая поэзия и неукоснительная иерархия сопровождали ее безоблачное детство. Оно было безмятежно и спокойно, как застывшая гладь моря. В отличие от сурового уклада Марка, Белла, будучи почти самой младшей в семье, испытывала стабильные ощущения защищенности и предсказуемости. Тревоги касались разве что ее девичьих переживаний, через которые проходят все барышни из хороших семей. Покорная и смотревшая на мир преимущественно глазами книжных героев, она не только контролировала свои желания, но и доск<



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-26; просмотров: 216; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.142.245.44 (0.018 с.)