Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Из круга вон выходящее (l'exorbitant). Проблема метода

Поиск

От ослепления к восполнению

А теперь на основе этой проблемной схемы нам предстоит помыс­лить вместе и опыт Руссо, и его теорию письма, то согласие и то раз­ногласие, которые письменно соотносят Жан-Жака с Руссо, обра­зуя единство этого имени собственного и одновременно расщепляя его. Обращаясь к опыту Руссо, мы рассмотрим литературу как спо­соб вновь овладеть наличием, т. е. природой; обращаясь к его тео­рии, мы рассмотрим обвинения в адрес письма как свидетельства вы­рождения культуры и разрушения человеческой общности.

Если поискать в созвездии понятий те, что лучше согласуются с этим необычным единством двух различных жестов, то слово "вос­полнение" (supplément) окажется, видимо, самым подходящим.


[295]

Ведь в обоих случаях Руссо рассматривает письмо как опасное средство, одновременно и помощь, и угрозу, как страшный ответ на ситуацию бедствия. Когда доступ к природе как самодовлению (pro­ximité à soi) запрещается или прекращается, когда речь перестает быть защитницей наличия, тогда возникает потребность в письме. Его долг - срочно стать добавлением (s'ajouter) к сказанному слову. Предвосхищая дальнейшее, мы уже упоминали об одной из таких до­бавок (addition): речь - это естественное явление или по крайней мере естественное выражение мысли, некая установленная форма обо­значения мысли, наиболее естественная условность, а письмо — это добавка (s'y ajoute, s'y adjoint) к речи, которая выступает как ее об­раз, представление. И в этом смысле письмо неестественно. Непо­средственное самоналичие мысли в речи переводится на письме в представление, в образ. Обращение к письму оказывается не толь­ко "странным", но и опасным. Дело идет о техническом приеме, об искусственной и достаточно изощренной уловке, вынуждающей речь наличествовать там, где она на самом деле отсутствует. Это насилие над естественной судьбой языка:

"Языки созданы для того, чтобы на них говорили, а письмо — это лишь вос­полнение (supplément) речи... Речь изображает мысль посредством условных знаков, а письмо, в свою очередь, изображает речь. Таким образом, искусст­во письма есть лишь опосредованное изображение мысли".

Письмо опасно потому, что в нем изображение прикидывается на­личием, а знак - самой вещью. В этом есть некая роковая необхо­димость, вписанная в само функционирование знака: письмо выда­ет себя за всю полноту слова, тогда как на деле оно лишь восполняет его слабость и недостаточность. Ведь само понятие восполнения (оно определяет здесь образ как представление) содержит в себе два значения, сосуществование которых столь же непривычно, сколь и необходимо. Восполнение есть то, что добавляется (s'ajoute), это из­быток, полнота, которая обогащает другую полноту, наполняет ее наличностью (le comble de la présence). Оно копит и накапливает на­личность. И тем самым искусство, techne, образ, представление, ус­ловность и проч. выступают как восполнения природы и щедро вы­полняют эту накопительскую функцию. Эта восполнительность так или иначе определяет все те концептуальные оппозиции, в которые Руссо вписывает понятие природы, которое должно было бы быть са-модостаточным.

Но восполнение восполняет (supplément supplée), т. е. добавляет­ся лишь как замена. Оно вторгается, занимая чужое место; если оно


[296]

и наполняет нечто, то это нечто — пустота. Оно способно представ­лять или изображать нечто лишь потому, что наличие изначально от­сутствует. Будучи подменой (suppléant), восполнение оказывается за­местителем, подчиненным, местоблюстителем (qui tient lieu). Будучи заменой (substitut), оно не может просто добавиться к чему-то пози­тивно наличному как выпуклый отпечаток на поверхности: его мес­то в структуре отмечено знаком пустоты. Ничто и нигде не может са­монаполниться: самоосуществление требует знака, передачи полномочий. Знак всегда выступает как восполнение самой вещи.

Это второе значение восполнения связано с первым. В текстах Рус­со они действуют сообща, и мы постоянно будем убеждаться в этом. Однако акценты при этом меняются. Эти два значения по очереди стираются или подспудно стушевываются друг перед другом. Одна­ко при этом они выполняют одну и ту же роль: идет ли речь о добав­ке или подмене - в любом случае восполнение есть нечто внешнее по отношению к той позитивности, к которой оно добавляется, оно остается чуждым тому, что - уступая ему место - должно от него от­личаться. В словарях (см. словарь Робера) указывается, что, в отли­чие от complément, supplément означает "добавление извне".

Негативность зла всегда выступает для Руссо в форме восполни-тельности. Зло находится вне природы, вне того, что по природе своей предстает как невинное и благое. Зло врывается в природу из­вне - как подмена того, что должно было бы быть самодостаточным и не испытывать никаких нехваток.

Итак, наличие, которое всегда есть нечто природное, т. е. мате­ринское (у Руссо этот последний момент представлен более явно, чем у кого-либо другого), должно было бы быть полностью самодостаточ -ным. Его сущность - иное название наличия - можно прочитать лишь через решетку форм этого условного наклонения. Как и при­рода, "материнская забота невосполнима", говорится в "Эмиле"2. Она невосполнима (ne se supplée), да и не должна восполняться, она достаточна и самодостаточна, ничто не может занять ее место, а все, что притязало бы на такую подмену, не могло бы сравняться с нею, оставаясь лишь посредственным паллиативом. Все это означает, на­конец, что природа невосполнима (ne se supplée), a то, что ее воспол­няет, не ею порождается: оно не только ниже природы, но и в прин­ципе отлично от нее.

2 Editions Gamier, p. 17. Наши ссылки относятся к "Œuvres Complètes" (Editions de la Pléiade) лишь в тех случаях, если цитируемые тексты вошли в один из трех уже опубликованных томов. Все другие работы цитируются по изданию Гарнье. Что касается "Опыта о происхождении языков", то мы ссылаемся на издание Бе­лена (Belin, 1817), указывая для удобства номера глав.


[297]

И однако воспитание - этот краеугольный камень руссоистской мысли - описывается или предписывается именно как система за­мен, призванных восстановить в наиболее естественном виде все здание природы. В первой главе "Эмиля" речь идет о роли такой пе­дагогики. Хотя материнская забота и невосполнима, "лучше, чтобы младенец питался молоком здоровой кормилицы, нежели избалован­ной матери, в случае, если кровное родство могло бы принести но­вую беду" (ibid.). Именно культура призвана восполнять недостат­ки природы, которые, по определению, могли возникнуть лишь случайно, в результате отклонения природы от самой себя (un écart de la nature). Культура здесь — это привычка: она необходима, но не достаточна, поскольку замена матерей затрагивает "не только физи­ческую сторону дела":

"Другие женщины и даже самки животных могли бы обеспечить его моло­ком, которого не дает ему мать, однако материнская забота невосполнима. Женщина, которая кормит не своего, а чужого ребенка, — плохая мать; как же она может быть хорошей кормилицей? Она могла бы стать ей, но не сра­зу: нужно, чтобы привычка изменила естество... " (там же).

Здесь проблемы естественного права, отношений между приро­дой и обществом, понятия отчуждения, инаковости, изменения сти­хийно согласуются с педагогической проблемой подмены матерей и детей:

"Из этого преимущества возникает неудобство, которого вполне достаточ­но, чтобы благоразумная женщина не решилась отдать своего ребенка кор­милице, разделив с ней или передав ей свои материнские права, — чтобы по­том увидеть, что ее ребенок любит другую женщину так же, или даже больше, чем собственную мать..." (там же).

Итак, уже имея в виду тему письма, мы начинаем с замены ма­терей; и все это потому, что, как говорит Руссо, "из этого вытекает гораздо больше следствий, нежели обычно думают":

"Я не стал бы так на этом настаивать, если бы не приходил в отчаяние от бес­полезного обсуждения столь важных тем. Из этого вытекает гораздо больше следствий, нежели обычно думают. Вы хотите заставить каждого выполнять свой первейший долг? Так начните с матерей, и вы достигнете удивительных изменений. Все дальнейшее проистекает из этого первичного извращения: моральный порядок колеблется, естество угасает в человеческих сердцах..." (с. 18).


[298]

Детство — это самое первое проявление недостаточности, кото­рая в природе взывает к восполнению. Педагогика наиболее четко проясняет парадоксы такой восполнительности. Как возможна при­родная, естественная слабость? Как может природа требовать сил, ко­торых сама она не дает? Как вообще возможен ребенок?

"У ребенка нет лишних сил — ему и своих не хватает, чтобы справиться с тем, чего требует от него природа; а значит, нужно дать ему возможность пользо­ваться, причем на благо, всеми теми силами, которыми он располагает. Это первая максима. Ребенку нужно помочь, добавив (suppléer) то, чего ему не хватает - либо ума, либо силы, если речь идет от физических потребностях. Это вторая максима" (с. 50).

Вся организация воспитательного процесса направляется этим не­обходимым злом, требующим "восполнить недостатки", подменить природу. Однако прибегать к восполнениям следует как можно мень­ше и как можно позже. "Одно из лучших правил подлинной культу­ры заключается в том, чтобы замедлять все, насколько возможно" (с. 274). "Предоставьте природе возможность действовать как мож­но дольше, прежде чем вы начнете вмешиваться в ее дела и действо­вать вместо нее" (с. 102. Курсив наш).

Если бы не было детства, восполнение никогда не возникло бы в природе. Иначе говоря, восполнение для человечества — это одно­временно и счастливая возможность, и начало его упадка. Благо для человечества заключается вот в чем:

"Растения взращиваются земледелием, люди - воспитанием. Когда человек рождается высоким и сильным, его рост и сила могут стать ему полезными лишь после того, как он научится ими пользоваться; более того, ему даже не­выгодно быть высоким и сильным, так как из-за этого люди не замечают, что ему нужна помощь; оставшись в одиночестве, он умер бы в нищете, не успев даже осознать собственные потребности. Мы недовольны детством и не по­нимаем, что род человеческий был бы обречен на погибель, если бы человек поначалу не был ребенком" (с. 67).

А вот в чем угроза упадка:

"Давая детям способность к действию, Творец природы позаботился о том, чтобы причинить им как можно меньше вреда, и потому ограничил их силы. Как только дети замечают, что окружающие их люди - это своего рода ору­дия, которыми они могут пользоваться, они начинают делать это, чтобы угождать своим склонностям и восполнять свои недостатки. Именно так они


[299]

становятся невыносимыми, деспотичными, докучливыми, злыми, необуз­данными; и дело тут вовсе не в естественном духе господства, но в том, что им его прививают; ведь не нужно много времени, чтобы почувствовать, как приятно, когда за тебя работают другие, а тебе достаточно лишь пошевелить языком, чтобы привести в движение всю вселенную" (с. 49. Курсив наш).

Восполнение всегда предполагает это — пошевелить языком или заставить других работать на себя. В нем сосредоточены и прогресс как возможность упадка, и регресс в сторону зла, который вовсе не является естественным, но связан с властью замены, позволяющей нам, отсутствуя, действовать, передавая полномочия другим, дейст­вовать чужими руками. Действовать посредством письма. Эта под­мена неизменно принимает знаковую форму. Знак, образ, представ­ляющее становятся силами, "приводящими в движение всю вселенную", - вот в чем парадокс (le scandale).

Ущерб от этого парадокса подчас оказывается непоправимым, и тог­да вся вселенная начинает вращаться в обратную сторону (далее мы уви­дим, что может значит для Руссо подобная катастрофа): природа тог­да оказывается обратной заменой (supplément) искусства и общества. Именно в этот момент зло кажется уже неизлечимым: "Раз ребенок не умеет излечиться, пусть хотя бы умеет болеть: одно искусство заменяет другое и часто приносит лучшие результаты — ведь это искусство самой природы (с. 31). Это как раз тот момент, когда природу-мать уже не лю­бят так, как должны были бы ее любить - за то, какова она есть в своей непосредственной близости ("О природа! О мать моя! Вот я, твой един­ственный страж, нет на свете такого человека, сколь угодно ловкого и лукавого, который бы нас разъединил!" ("Исповедь", кн. XII), когда природа становится подменой другой любви и другой привязанности:

"Созерцание природы всегда влечет его сердце; этим он заменяет другие привязанности, в которых он нуждается; правда, если бы у него был выбор, он предпочел бы самое вещь, а не ее замену; он начинает беседовать с расте­ниями лишь после того, как его попытки беседовать с людьми оказываются тщетными" ("Диалоги", с. 794).

То, что ботаника становится такой подменой общества, это не просто катастрофа, но катастрофа в катастрофе, поскольку в приро­де растение - это сама естественность, сама жизнь. Минералы от­личны от растений: это мертвая полезная природа, угодная челове­ческой предприимчивости. Когда человек теряет смысл и вкус к подлинным богатствам природы — растениям, — он начинает рыть­ся в чреве своей матери, подвергая опасности свое здоровье:


[300]

"Царство минералов не содержит в себе ничего приятного и притягательно­го; богатства земных недр словно скрыты от взглядов человека, дабы не рас­палять его жадности. Там они как бы отложены про запас, чтобы когда-ни­будь послужить восполнением тех подлинных богатств, которые более но-. ступны человеку, но наскучивают его развращенному вкусу. Он развивает промышленность и трудится в поте лица своего, чтобы спасти себя от нище­ты; он роется в недрах земли, рискуя жизнью и здоровьем, ради воображае­мых благ — вместо тех действительных благ, которые она сама ему предостав­ляла, пока он умел ими пользоваться. Он избегает солнца и дня, которых боль­ше недостоин"3.

Таким образом, человек сам выкалывает себе глаза, ослепляет се­бя желанием рыться в недрах матери-природы. А вот страшная ка­ра за эту ошибку, за эту, казалось бы, нехитрую подмену:

"Он погребает себя заживо — и правильно поступает, так как не достоин больше жить при свете дня. Там каменоломни, кузницы, печи, целый набор наковален, молотов, дым и огонь приходят на смену милым образам поле­вых работ. Бледные лица несчастных, томящихся среди вредоносных паров в копях, черные кузнецы, безобразные циклопы — вот зрелище, которое мир копей в недрах земли ставит на место зелени и цветов, лазурного неба, влюб­ленных пастухов и могучих земледельцев на ее поверхности"4.

Это - парадокс (le scandale), это катастрофа. Такого восполнения не допускает ни природа, ни разум. Ни природа, "наша общая мать" ("Прогулки", с. 1066), ни мыслящий и даже резонерский разум ("О со­стоянии природы", с. 478). Разве не делали они все возможное, что­бы избежать этой катастрофы, защититься от насилия, уберечь нас от роковой ошибки? Так, насчет шахт и копей во" Втором рассужде­нии" говорится: "...природа, можно сказать, приняла все меры пре­досторожности, чтобы скрыть от нас эту роковую тайну" (с. 172). Не забудем, что насилие над земными недрами и самый момент ослеп-

3 "Rêveries. Septième promenade" ("Pléiade", t. 1, p. 1066-1067. Курсив наш). На это можно было бы возразить, что в животном жизнь природы протекает еще интенсивнее, чем в растении, однако изучать его можно лишь неживым. "Иссле­дование животных без анатомии - ничто" (р. 1068).

4 Ibid. He пытаясь возводить это в принцип чтения, укажем в качестве любопыт­ного примера на рассуждения Карла Абрахама о циклопе, о страхе перед слепо­той, о глазе, солнце, мастурбации и т. д. ("Œuvres Complètes", trad. Usa Barandë. T. II, p. 18 sq.). Напомним, что в египетской мифологии Сет с помощью Тота (бо­га письма, считавшегося братом Озириса) хитростью убивает Озириса (cf. Vaudier, op. cit., p. 46). Письмо — это помощник, слуга, который разом убивает и отца, и [солнечный] свет (Cf., supra, p. 101).


[301]

ления в руднике, т. е. металлургия, - это (перво)начало общества. Ведь по Руссо (мы будем в этом неоднократно убеждаться), земледе­лие как признак цивилизованного общества уже предполагает начат­ки металлургии. Это ослепление порождает нечто появляющееся на свет вместе с обществом: а именно языки, упорядоченную замену (substitution) вещей знаками, сам порядок восполнения. Таким обра­зом, мы движемся от ослепления к восполнению. Правда, слепой из­начально не может видеть того, что он сам создает для восполнения этой нехватки зрения. Неспособность видеть восполнение есть закон. И прежде всего — это слепота к самому понятию восполнения. Впро­чем, уловить механизм его использования недостаточно, чтобы уви­деть его смысл. Восполнение не имеет смысла и не улавливается ни­какой интуицией. Мы и не пытаемся здесь извлечь его из этой диковинной полутьмы. Мы лишь говорим, что там нечто скрыто.

Разум неспособен осмыслить это двойное вторжение в природу: то, что в природе есть какая-то нехватка, и то, что тем самым нечто добавляется к ней. Впрочем, нельзя сказать, будто разум не в силах это помыслить, поскольку именно это бессилие и конституирует ра­зум. Разум — это принцип тождества, это мысль о самотождествен­ности природного бытия. Разум не может даже определить воспол­нение как свое собственное другое, как нечто иррациональное или не-рациональное, поскольку это восполнение естественным образом подменяет природу. Восполнение - это образ, представление при­роды. Иначе говоря, образ не находится ни внутри природы, ни вне ее. Тем самым восполнение опасно и для разума, для его природно­го здоровья.

"Опасное восполнение". Это слова Руссо из "Исповеди". Он поль­зуется ими в контексте, ином лишь по видимости, пытаясь объяснить как раз "состояние, почти непостижимое для разума": "Словом, меж­ду мною и самым пылким любовником было лишь одно-единствен­ное, но весьма существенное различие, которое и делает мое состо­яние почти непостижимым для разума" ("Pléiade", I, p. 108-109).

Считая следующий за этим текст Руссо своего рода образцом, мы даем ему лишь предварительную оценку, не предвосхищая всего то­го, что сможет открыть в нем будущее чтение как строгая дисцип­лина. Никакой способ чтения, видимо, не годится для этого текста, который мы хотели бы прочитать именно как текст, а не как доку­мент. Прочитать со всей возможной полнотой и строгостью, причем уже по ту сторону всего того, что в нем удобочитаемо и понятно — даже более понятно, чем ранее казалось. Единственная наша цель — обнаружить значение, без которого не могло бы обойтись то чтение, к которому мы призываем: речь идет об "экономии" письменного тек-


[302]

ста, вращающегося среди других текстов и непрестанно к ним отсы­лающего, текста, соотнесенного как со стихией языка, так и с его упо­рядоченным функционированием. К примеру, связь слова "воспол­нение" с соответствующим понятием вовсе не была изобретением Руссо, не сумевшего вполне овладеть ее самобытным функциониро­ванием. Однако она не была просто задана историей и языком, ис­торией языка. Говорить о письме Руссо — значит стремиться понять то, что не улавливается категориями пассивности и активности, ос­лепления и ответственности. Отвлечься от письменного текста и ус­тремиться навстречу тому, что должен был бы означать (voudrait dire) этот текст, в данном случае тем более трудно, что означаемое здесь — само письмо. У нас очень мало шансов найти истину, обозначенную этими текстами (истину метафизическую или истину психологиче­скую — т. е. жизнь Жан-Жака за его творениями): ведь если заинте­ресовавшие нас тексты что-то и означают (veulent dire), то они гово­рят нам лишь о вовлеченности, о взаимной принадлежности жизни и письма единой ткани, единому тексту. Именно это мы и называ­ем здесь восполнением, или, иначе, различАнием.

Вот оно - вторжение опасного восполнения в природу, расщепле­ние им природы, внедрение его между естественной невинностью как непорочностью (virginité) и естественной невинностью как девственно­стью (pucelage): "Одним словом, между мною и самым пылким любов­ником есть лишь одно-единственное, но весьма существенное разли­чие, которое и делает мое состояние почти непостижимым для разума". Хотя следующий абзац начинается с красной строки, именно в нем со­держится объяснение этого "единственного различия", равно как и "состояния, почти непостижимого для разума". Руссо продолжает:

"Я вернулся из Италии не совсем таким, каким отправился туда, но какимв моем возрасте никто оттуда, может быть, не возвращался. Я принес оттуда не непорочность, а девственность. Я возмужал, мой беспокойный темпера­мент наконец пробудился, и первый порыв его, совершенно невольный, по­верг меня в тревогу о моем здоровье, и это лучше, чем что-либо другое, ри­сует невинность, в какой я пребывал до сих пор. Вскоре, успокоившись, я познал это опасное восполнение - обман природы, который спасает моло­дых людей моего склада от настоящего распутства за счет их здоровья, силы, а иногда и жизни" ("Pléiade", I, p. 108-109).

В "Эмиле" (кн. IV) мы читаем: "Тот погиб, кто хотя бы единож­ды познал это опасное восполнение, эту подмену". В той же книге ставится вопрос о том, "как осуществить восполнение, обгоняя опыт" (с. 437), о "духе", который "восполняет телесные силы" (с. 183).


[303]

Автоэротическому опыту сопутствует тревога. Мастурбация спо­собна успокоить ("вскоре, успокоившись"), лишь порождая чувст­во вины, обычно связанное с этой практикой: дети чувствуют вину и интериоризируют сопровождающую ее угрозу кастрации. И пото­му наслаждение переживается как невосполнимая потеря жизнен­ной субстанции, как незащищенность перед безумием и смертью. На­слаждение достигается "за счет их здоровья, сил, а иногда и жизни". Подобно этому в "Прогулках" говорится о человеке, который "ро­ется в недрах земли, рискуя жизнью и здоровьем, он стремится най­ти в центре ее воображаемые блага вместо тех действительных, ко­торые она сама предоставляла ему, пока он умел ими пользоваться".

Речь здесь идет о воображаемом. Восполнение как "обман мате­ри-природы" действует подобно письму и оказывается столь же опас­ным для жизни, причем опасность эту порождает образ. Подобно тому, как письмо обнажает кризис живой речи, ее деградацию в "об­разе", рисунке или представлении, так онанизм возвещает разруше­ние жизненных сил в соблазнах воображения:

"Этот порок, столь удобный стыдливым и робким, имеет особую привлека­тельность для людей с живым воображением, давая им, так сказать, возмож­ность распоряжаться всем женским полом по своему усмотрению и застав­лять служить себе прельстившую красавицу, не имея нужды добиваться ее согласия".

Эта опасное восполнение, которое Руссо называет также "пагуб­ным преимуществом", есть соблазн: оно уводит желание с прямой до­роги, заставляет его блуждать вдали от путей, проложенных самой природой, приводит к потере себя, к падению и потому оказывает­ся чем-то ошибочным, греховным (skandalon). Тем самым оно раз­рушает природу. Однако греховность разума заключается в том, что подобное разрушение природы кажется ему более чем естествен­ным. Ведь это я сам стремлюсь избавиться от силы, данной мне при­родой: "Соблазненный этим пагубным преимуществом, я стал раз­рушать дарованный мне природой крепкий организм, который к этому времени вполне развился". Известно, какое большое значение придается в "Эмиле" времени, медленному созреванию природных сил. Все педагогическое искусство строится на терпеливом расчете, дающем природе время, необходимое для ее работы и свершений, ува­жающем ее ритм и последовательность ее развития. Иначе говоря, это опасное восполнение стремительно разрушает те силы, которые природа медленно создавала и накапливала. "Опережая" естествен­ный опыт, оно перескакивает через этапы развития и безвозвратно


[304]

поглощает энергию. Подобно знаку (мы убедимся в этом позже), оно позволяет обойтись без наличной вещи и непрерывно длящего­ся бытия.

Это опасное восполнение порывает с природой. Всякое описа­ние такого отдаления от природы театрализовано. В мизансценах "Исповеди" речь об опасном восполнении заходит в те моменты, когда нужно воочию показать отдаление или нечто такое, что не есть ни то же самое, ни другое; природа отклоняется от самой себя одно­временно с матерью, или, скорее, с "маменькой", что уже заведомо означает исчезновение настоящей матери и ее весьма двусмыслен­ную замену. Речь идет, таким образом, о дистанции между «мамень­кой» и тем, кого она называет "маленьким"5. Как говорится в "Эми­ле", все зло происходит из того, что "женщины перестали быть матерями; они больше не будут матерями, они не хотят ими быть" (с. 18). Это как бы отсутствие как бы матери. Этот опыт нужен, что­бы стушевать (réduire) это отсутствие и одновременно сохранить его. Это тайный опыт - опыт вора, которому приходится стать невидим­кой: ему нужно, чтобы мать была невидима и сама при этом не мог­ла видеть. Нередко приводят следующие строки:

"Я никогда не кончил бы моего рассказа, если б стал подробно описывать те безумства, какие заставляла меня проделывать мысль о моей дорогой ма­меньке, когда я не был у нее на глазах. Сколько раз целовал я свою постель, при мысли о том, что она спала на ней, занавески, всю мебель в моей ком­нате - при мысли о том, что они принадлежали ей и ее прекрасная рука ка­салась их, даже пол, на котором я простирался, - при мысли, что она по не­му ступала. Иногда в ее присутствии мне случалось выкидывать нелепые проделки, которые могли быть внушены, кажется, только самой пылкой лю-

5 ""Маленький" стало моим, "маменька" - ее именем, и мы навсегда остались друг для друга "маленьким" и "маменькой", даже когда время почти стерло раз­ницу в наших летах. Я нахожу, что эти два имени отлично передают весь харак­тер наших отношений, простоту нашего обращения друг с другом и особенно связь наших сердец. Она была для меня самой нежной матерью, никогда не думавшей о собственном удовольствии, а всегда о моем благе; и если чувственность вошла в мою привязанность к ней, она не изменила сущности этой привязанности, а только сделала ее более восхитительной, опьянила меня очарованием иметь та­кую молодую и красивую маму, которую мне приятно было ласкать; я говорю "ла­скать" в буквальном смысле, потому что ей никогда не приходило в голову от­казывать мне в поцелуях и в самых нежных материнских ласках и никогда в ее сердце не входило желание злоупотреблять ими. Скажут, что в конце концов у нас все-таки возникли отношения другого рода; признаюсь в этом; но надо по­дождать, я не могу рассказать все сразу" (р. 106). Приведем здесь и фразу из Ж. Батая: "Я сам "маленький", мне нет места, мне остается только прятаться" ("Le petit").


[305]

бовью. Однажды за столом, в тот момент, когда она положила кусок в рот, я крикнул, что на нем волос; она выбросила кусок на тарелку; я жадно схватил его и проглотил...6 Одним словом, между мною и самым пылким любовни-

6 Этот фрагмент часто упоминали, но вряд ли глубоко исследовали. Издатели "Исповеди" ("Pléiade") Б. Ганьебен и М. Реймон имеют все основания для упор­ного недоверия "психиатрии" (см. примеч. на с. 1281. В этом же примечании да­ется весьма полезный перечень всех текстов, где Руссо упоминает о своих "бе­зумствах" и "проделках"). Однако, как нам кажется, такое настороженное отношение оправдано лишь применительно к злоупотреблениям психоанализом (а вовсе не к любому его использованию), а также к тем случаям, когда от нас вновь требуют комментария, вырождающегося в бессвязное повторение общеизвестных трактовок. Следовало бы провести различие между слишком краткими и риско­ванными, хотя подчас и полезными, работами доктора Рене Лафорга (R. Laforgue, "Etude sur J.-J. Rousseau", в "Revue française de psychanalyse", t. I. 1927, p. 370 sq. et "Psychopathologie de l'échec", p. 114 sq., 1944), который, впрочем, даже не упо­минает об интересующих нас здесь текстах, и теми серьезными исследованиями, которые, хотя бы в принципе, способны осмыслить психоаналитическое учение. Такова направленность прекрасных, глубоких исследований Ж.Старобинского. Так, в его "L'œil vivant" заинтересовавший нас здесь отрывок из Руссо приводит­ся в ряду других аналогичных примеров, взятых большей частью из "Новой Элоизы". Среди них и отрывок об "эротических фетишах": "То тут, то там разброса­ны твои одежды, и моему пылкому воображению чудится, будто они утаили от взоров тебя. Вот воздушный чепчик — как украшают его твои белокурые волосы, которые он пытается прикрывать. А вот счастливая косынка, один-единственный раз я не буду роптать на нее. Вот прелестное, простенькое утреннее платье во вкусе той, которая его носит; крошечные туфельки - в них легко проскальзыва­ют твои изящные ножки. А вот расшнурованный корсет, он прикасается, он об­нимает... дивный стан... две нежные округлости груди... упоительная мечта... ки­товый ус сохраняет оттиск... восхитительные отпечатки, осыпаю вас поцелуями!" (р. 115-116).

Обратил ли исследователь внимание на необычность этих замен, на узлы (ar­ticulations) этих смещений? Не слишком ли доверился Старобинский в борьбе с редуктивным, каузалистским, диссоциативным психоанализом психоанализу то­талитарному в духе феноменологии и экзистенциализма? Такой психоанализ, растворяя сексуальность в поведении как целом, может и не заметить расщепле­ния, различия, смещения, фиксации, посредством которых структурируется по­ведение в целом. Не исчезает ли совсем место или же места проявления сексу­альности в том анализе целостного поведения, который предлагает Старобинский? Ср.: "Эротическое поведение не дано нам в отдельных деталях, это проявление целостного индивида, и именно таким его нужно изучать. Нельзя ограничивать, скажем, эксгибиционизм сексуальной "сферой" (неважно, ради чего это может делаться - чтобы потом им пренебречь или, напротив, сделать его привилегиро­ванным объектом изучения): в нем проявляется вся человеческая личность с ее фундаментальными "экзистенциальными предпочтениями" ("Transparence et l'obstacle", p. 210—211. Примечание отсылает нас к "Phénoménologie de la percep­tion" Мерло-Понти). Не возникает ли тогда опасность трактовать патологию на классический манер - т. е. как некий "излишек", осмысляемый в "экзистенци­альных" категориях: "С точки зрения глобального анализа окажется, что неко­торые первичные данные сознания составляют разом и источник спекулятивно­го мышления Руссо, и источник его безумия. Однако эти исходные данные сами по себе вовсе не свидетельствуют о болезни. Болезнь начинается и развивается лишь вследствие особой силы переживания этого исходного материала... Разви­тие болезни с очевидностью, хотя и в карикатурной форме, выявляет тот фунда­ментальный "экзистенциальный" вопрос, с которым сознание не смогло спра­виться" (р. 253).


[306]

ком есть лишь одно-единственное, но весьма существенное различие, кото­рое и делает мое состояние почти непостижимым для разума..." Несколько выше говорится: "Я чувствовал всю силу моей привязанности к ней лишь тогда, когда я ее не видел" (с. 107).

Цепочка восполнений

Открытие опасного восполнения, следовательно, упоминается наря­ду с другими "безумствами", однако в нем есть особое преимущест­во, и потому Руссо говорит о нем в последнюю очередь и видит в нем объяснение состояния, непостижимого для разума. Ибо дело здесь не в переносе наслаждения на какой-то отдельный предмет-замес­титель, но скорее в переживании этого наслаждения, в его разыгры­вании — непосредственно и во всей его целостности. Дело ведь не в том, чтобы целовать постель, пол, занавески, мебель и т. д. или же "про­глатывать" "кусок, который она положила в рот", но в том, чтобы "располагать по своему усмотрению всем женским полом".

Можно было бы сказать, что вся эта "театральная сцена" пред­полагает не только декорацию в общепринятом смысле, т. е. сово­купность второстепенных деталей: важна и пространственная лока­лизация опыта. Жан-Жак находится в доме г-жи де Варане: достаточно близко от "маменьки", чтобы видеть ее, питая этим свое воображение, но вместе с тем имея возможность уединиться. Заме­на (suppléance) становится возможной и необходимой именно в тот момент, когда мать исчезает. Эта игра наличия и отсутствия мате­ри, это чередование непосредственного восприятия и воображения требуют соответствующей организации пространства. Руссо про­должает так:

"Пусть прибавят к этой склонности обстановку, в которой я тогда находил­ся, живя у красивой женщины, лелея ее образ в глубине своего сердца, по­стоянно встречаясь с ней днем, окруженный по вечерам предметами, напо­минающими мне о ней, засыпая в постели, в которой, я знал, она спала раньше! Сколько возбудителей! Иной читатель, представив их себе, уже ви­дит меня полумертвым. Совсем напротив, именно то, что должно было бы погубить меня, послужило к моему спасению, по крайней мере на время. Опьяненный счастьем жить подле нее, пламенным желаньем провести с ней все мои дни, я всегда видел в ней, отсутствующей или присутствующей, нежную мать, дорогую сестру, очаровательную подругу и ничего больше... она была для меня единственной женщиной на свете, и необычная нежность чувств, которую она мне внушала, не оставляя моей чувственности времени


[307]

пробудиться по отношению к другим, предохраняла меня как от нее самой, так и от всех представительниц ее пола".

Итак, этот опыт не был событием, оставившим свою мету в са­мый ранний или подростковый период. Он не только создал и укре­пил — как некая скрытая основа — все здание значений. Он остался действенным навязчивым переживанием, в котором "наличное" по­стоянно возобновляется и вновь строится - и так до самого конца "жизни" и "текста" Жан-Жака Руссо. Чуть позже, чуть дальше в тек­сте "Исповеди" (кн. IV)7 Руссо говорит нам о "некоем случае, о ко­тором нелегко рассказать": он встретил человека "с тем же поро­ком". Жан-Жак в ужасе обращается в бегство, "весь дрожа", как будто он только что "совершил преступление". "Такое воспомина­ние надолго меня от этого излечило".

Надолго ли? К онанизму, который позволяет самовозбуждаться, предоставляя в распоряжение отсутствующих красавиц, Руссо при­бегал всегда и всегда укорял себя за это. В его глазах онанизм остал­ся воплощением порока и извращения. Возбуждение, которое мы испытываем от самого наличия другого человека, изменяет и нас са­мих. Руссо не хочет и не может понять, что это изменение не врыва­ется извне, но изнутри порождает человеческое Я. Он видит в этом случайное зло, которое, вторгаясь извне, нарушает неприкосновен­ную целостность субъекта. Но он не может отказаться от того, что позволяет ему непосредственно наслаждаться желанным наличием другого, равно как он не может отказаться и от языка. Вот почему и в этом смысле, так же, как говорится в "Диалогах" (с. 800), "до кон­ца дней своих, уже в старости, он все еще оставался ребенком".

Восстановление наличия посредством языка одновременно и символично, и непосредственно. Над этим противоречием стоит по­думать. Речь идет об опыте непосредственного восстановления — опыте, который, будучи опытом и вместе с тем - сознанием, может обойтись и без мира. Самоприкосновение, самовозбуждение притво­ряется вполне самодостаточным. Коль скоро якобы наличное есть лишь символическая подмена другого наличия, можно возжелать наличия лишь тогда, когда ему уже предшествует ранее начавшаяся игра замещений и символический опыт самовозбуждения. Сама вещь не может появиться вне символической системы, существование ко­торой предполагает возможность самовозбуждения. Таков и опыт непосредственного восстановления: он не допускает промедления. Он

7 Р. 165.


[308]

требует удовлетворения сразу и на месте. А если и возникает промед­ление, то вовсе не потому, что приходится дожидаться другого. При этом наслаждение как бы и не отсрочивается. "К чему столько му­чений в отдаленной надежде на столь малый и столь сомнительный успех, если можно прямо тут же, на месте..." ("Диалоги").

Однако то, что более не отсрочивается, отсрочивается в абсолют­ном смысле. То наличие, которое дается нам в настоящем, оказыва­ется химерой. Самовозбуждение - это чистая спекуляция. Знак, об­раз, представление, которые восполняли отсутствующее наличие, суть иллюзии, обман. Чувство вины, страх смерти и кастрации до­полняют, сливаясь с ними, опыт фрустрации. Обман (donner le change): при любом понимании этого выражения оно требует обращения к восполнению. Чтобы объяснить нам свое отвращение к "сношению с проститутками", Руссо рассказывает, что "склонность, которая из­менила все [его] страсти" ("Исповедь", с. 41 )8, не исчезла и в Вене­ции, когда ему был уже 31 год: "Я не потерял печальной привычки обманывать мои потребности" (с. 316).

Таким образом, наслаждение самой вещью — и само это действие, и его сущность — пронизано фрустрацией. Стало быть, нельзя ска­зать, будто наслаждение имеет сущность или же является действи­ем (eidos, ousia, energeia и т. д.). Брезжит, скрываясь, дается, смеща­ясь, нечто такое, что, строго говоря, нельзя назвать наличием. Таково бремя восполнения, такова выходящая за рамки языка метафизики структура, "почти непостижимая для разума". Почти непостижи­мая: если бы нечто было просто иррациональным, прямо противо­положным разуму, оно бы меньше раздражало и сбивало с пути клас­сическую логику. Восполнение сводит с ума, поскольку, не будучи ни наличием, ни отсутствием, оно починает и наше наслаждение, и на-

8 На этих знаменитых страницах кн. I "Исповеди" Руссо сближает первоначаль­ную практику чтения ("чтение тайком") со своими первыми подходами к авто­эротизму. И это вовсе не означает поощрения "грязных и непристойных" книг. Напротив, "случай так благоприятствовал моему стыдливому характеру, что до трид­цатилетнего возраста я ни разу не заглянул ни в одну из тех опасных книг, в ко­торых прекрасная светская дама видит лишь то неудобство, что их можно читать только тайком" (р. 40). Однако и без этих "опасных книг" Жан-Жак подвергает себя другим опасностям. А вот конец абзаца: "А пока лишь отметим источник и первую причину той склонности, что изменила все мои страсти, побудив меня к самовоздержанию: недостаток действий обусловливался излишней пылкостью желаний" (р. 41). Содержание и стиль этого отрывка напоминают другое место из "Исповеди" (р. 444, ср. примеч. издателей), а также нижеследующие строки: "Ибо читать за едой было моей прихотью, при невозможности трапезы вдвоем и наедине. Мне не хватало в качестве восполнения как раз общества. Я поглощал одно за другим то страницу, то кусок, и казалось, будто моя книжка обедает вме­сте со мной" (р. 269).


[309]

ше целомудрие: " ...воздержание и наслаждение, удовольствие и му­дрость - всего этого я был лишен" ("Исповедь", с. 12).

Как все это и в самом деле запутанно! Символическое дается не­посредственно, наличное отсутствует, немедленно осуществленное оказывается отсроченным, а наслаждение несет в себе угрозу смер-ти; Однако эту систему, эту нелепую "экономию" восполнения нуж­но дополнить еще одним знаком. Отчасти его уже можно прочесть. Будучи страшной угрозой, восполнение оказывается также первой и самой надежной защитой - прежде всего против самой этой угро­зы. Вот почему от него невозможно отказаться. И сексуальное само­возбуждение, т. е. самовозбуждение как таковое, не начинается и не кончается тем, что подразумевается под словом "мастурбация". Вос­полнение не только способно обеспечить отсутствующее наличие с помощью его образа: осуществляя это посредством знака как пол­номочного представителя, оно держит отсутствующее наличие на расстоянии и управляет им. В самом деле, ведь это наличие внуша­ет одновременно и желание, и страх. Восполнение и нарушает запрет, и блюдет его. Все это и обеспечивает возможность письма как вос­полнения речи, но также и речь как письмо вообще. Эта "эконо­мия" одновременно и подвергает нас опасности, и защищает нас иг­рой сил и различий между ними. Так, восполнение опасно как то, что несет угрозу смерти, но оно, согласно Жан-Жаку Руссо, не опасней "сношений с женщинами". Наслаждение само по себе — вне систе­мы символов и восполнений, то, что связало бы нас с чистым нали­чием как таковым, если бы нечто подобное было вообще возможно, — есть лишь другое имя смерти. Руссо так и говорит:

"Наслаждение! Разве в нем участь человека? Ах! Если бы когда-нибудь хоть один-единственный раз в жизни я испытал во всей полноте все восторги любви, то вряд ли мое хрупкое существо смогло бы это перенести, я бы тог­да просто сразу умер" ("Исповедь", кн. VIII).

Если довериться этой универсальной очевидности, всеобщему и априорному значению этого высказывания-вздоха, то придется тут же признать, что "сношения с женщинами" (или гетероэротизм) во­обще не могут быть пережиты (на самом деле, или, как говорят, ре­ально) без умения стать самому себе защитой и восполнением. Ина­че говоря, между автоэротизмом и гетероэротизмом нет жесткой границы, но есть "экономическое" распределение функций. Лишь в рамках этого общего правила могут вычленяться различия — в том числе и то, что отличает Руссо. Прежде чем пытаться очертить в чи­стом виде специфику системы и письма Руссо (на что мы здесь не


[310]

претендуем), следует прежде всего выявить взаимные сорасчлене-ния (articuler) всех их структурно- или сущностно-необходимых черт на различных уровнях обобщения.

Лишь на основе вполне определенного представления о "сноше­ниях с женщинами" Руссо вынужден был всю свою жизнь прибегать к опасному восполнению, именуемому мастурбацией и неразрывно связанному с его писательской деятельностью. И так — до конца. Тереза — та самая Тереза, о которой мы можем говорить, Тереза, при­сутствующая в тексте, та, чье имя и "жизнь" принадлежат письме­нам, которые мы читаем, — прочувствовала все это на самой себе. В кн. XII "Исповеди", в тот момент, когда "надо сказать все", нам по­веряется "двоякая причина" нескольких "решений":

"Надо сказать все: я не утаил ни пороков моей бедной маменьки, ни своих собственных; я не должен щадить и Терезу; и каким бы удовольствием ни было для меня воздать честь столь дорогому мне существу, я не хочу скры­вать ее недостатков, если только невольное угасание сердечных привязанно­стей может считаться недостатком. Уже давно стал я замечать ее охлажде­ние... Я опять попал в то же затруднительное положение, последствия кото­рого испытал с "маменькой", и те же самые последствия оно вызвало и у Те­резы. Не будем искать совершенства за пределами естества; вероятно, то же самое случилось бы с любой женщиной... Между тем мое положение было теперь такое же и даже еще хуже из-за злобы моих недоброжелателей, толь­ко и жаждавших уличить меня в чем-нибудь дурном. Я опасался рецидива и, не желая этим рисковать, предпочел обречь себя на воздержание, чем под­вергнуть Терезу опасности снова стать матерью. К тому же я заметил, что сношения с женщинами сильно ухудшают мое здоровье. Это двоякая причи­на заставила меня принимать решения, которые я иногда плохо выполнял; но за последние три-четыре года я выполнял их гораздо строже" (с. 595).

В "Парижской рукописи" после слов "сильно ухудшают мое здо­ровье" мы читаем: "...другой сходный порок, от которого я никогда не мог избавиться, казался мне менее вредным. Эта двоякая причина..."9

Это извращение - предпочтение, отдаваемое знаку, защищает меня от смертельно опасных издержек. Пусть так. Однако эта явно эгоистическая экономия функционирует в целостной системе эти­ческих представлений. Плата за эгоизм - чувство вины. Все это пре­вращает автоэротизм в роковую потерю, в самоизувечение. Однако это извращение, приносящее вред лишь мне одному, не заслужива­ет особого порицания. Руссо объясняет это в нескольких своих пись-

9 См. примеч. издателей, р. 1569.


[311]

мах. Например: "Поскольку мои пороки вредили лишь мне одному, я и могу обнажить перед всем светом безупречную жизнь со всеми тайнами моей души" (г-ну Сен-Жермену, 26-2-70). "У меня много пороков, но они вредят лишь мне самому" (г-ну Ленуару, 15-1-72)10. Таким образом, Жан-Жак мог искать восполнения в Терезе лишь при одном условии: чтобы сама возможность системы восполнений как таковая уже существовала, чтобы игра подмен уже началась, что­бы в некотором смысле сама Тереза уже была восполнением. Ведь и маменька уже была восполнением некоей неизвестной матери, да и сама "настоящая мать", перед которой встают в тупик все известные "психоанализы" Руссо, тоже в некотором роде изначально была вос­полнением, даже если "на самом деле" она вовсе не умерла в родах. Вот она - эта цепь восполнений. Само имя маменьки уже означает такое восполнение:

"Ах, моя Тереза, я слишком счастлив, что обладаю тобой, скромной, здоро­вой, и избежал того, чего боялся. (Речь идет о потере "девственности" в ре­зультате неопытности Терезы: она только призналась в этом своем проступ­ке.) Я искал сначала просто возможности развлечься. Я увидел, что достиг большего — нашел себе подругу. Немного привыкнув к этой превосходной девушке и поразмыслив о своем положении, я понял, что думал только о своем удовольствии, а встретил счастье. Взамен угасшего честолюбия мне нужно было сильное чувство, которое наполнило бы мое сердце. Нужно бы­ло, если уж говорить до конца, найти преемницу "маменьке": раз мне не суждено было жить с ней, мне нужен был кто-нибудь, кто стал бы жить с ее воспитанником и в ком бы я нашел простоту, сердечную покорность, кото­рую она находила во мне. Надо было, чтобы отрада честной и домашней жизни вознаградила меня за отречение от помыслов о блестящей судьбе. Ос­тавшись совсем один, я почувствовал пустоту в сердце; но достаточно было другого сердца, чтобы наполнить его. Судьба отняла у меня и сделала чу­жим - отчасти по крайней мере - то существо, ту женщину, для которой природа меня создала. С тех пор я был одинок, так как дм меня никогда не су­ществовало посредника между всем и ничем. В Терезе я нашел восполнение, в ко­тором нуждался"11.

В этой цепочке восполнений обнаруживается своего рода необ­ходимость - необходимость в бесконечном сцеплении звеньев, в не-

10 См. также "Исповедь" (р. 109, примеч. издателей).

11 Р. 331—332 (курсив наш). Старобинскмий ("Transparence et l'obstacle", p. 221), a также издатели "Исповеди" (р. 332, примеч. 1) небезосновательно соотносят дан­ное употребление слова "восполнение" с его использованием на с. 109 ("опас­ное восполнение").


[312]

отвратимом умножении восполняющих посредников, которые и вы­рабатывают смысл того, что при этом отодвигается-отсрочивается, а именно иллюзию самой вещи, непосредственного наличия, изна­чального восприятия. Все непосредственное уже заведомо оказыва­ется производным. Все начинается с посредника, и именно это ока­зывается "непостижимым для разума".

"Для меня никогда не существовало посредника между всем и ни­чем". Посредник — это середина, переход, средний термин между пол­ным отсутствием и абсолютной полнотой наличия. Как известно, Руссо настойчиво стремился устранить все то, что можно было бы назвать "опосредствованней" (médiateté). И это желание он выра­жал смело, остро, предметно. Оно не нуждается в расшифровке. И вот именно о нем вспоминает Жан-Жак, когда распутывает цепь нанизанных друг на друга восполнений, замещающих мать или при­роду. Восполнение находится где-то посередине между полным от­сутствием и полным наличием. Игра этих замен одновременно и восполняет нехватку, и оставляет на ней свою мету. Однако Руссо рассуждает так, будто уже одно только обращение к восполнению (в данном случае — к Терезе) могло разрешить все его беспокойства по поводу посредничества: "С тех пор я был одинок, так как для меня никогда не существовало посредника между всем и ничем. В Терезе я нашел восполнение, в котором нуждался". Пагубность этого по­нятия тем самым ослабляется — как если бы удалось его урезонить (arraisonner), одомашнить, приручить.

Это ставит перед нами вопрос об употреблении слова "воспол­нение", о месте Руссо внутри той системы языка и логики, которая сообщает этому слову и понятию захватывающую (surprenante) си­лу: пользуясь им, говорящий всегда может высказать больше, мень­ше или же нечто иное по сравнению с тем, что он хотел бы сказать. Таким образом, это вопрос не только о письме Руссо, но и о нашем прочтении. Прежде всего мы должны дать себе строгий отчет в этом охвате или захвате (de cette prise ou de cette surprise), в том, что писа­тель пишет, находясь внутри языка и внутри логики, и потому его речь, по определению, не может полностью овладеть их собственной си­стемой, законами, жизнью как таковыми. Писатель может исполь­зовать этот язык и логику, лишь подчиняясь - в известном смысле


[313]

и до известного предела — этой их системе. И наше чтение всегда должно иметь в виду это незаметное для самого писателя отноше­ние между тем, чем он владеет, и тем, чем он не владеет в схемах своего языка. Отношение это не есть количественное распределение тени и света, слабости и силы: это означающая структура, которую должно выработать (produire) само критическое чтение.

Что значит здесь — выработать? В поисках объяснения нам при­дется приступить к обоснованию наших принципов чтения. Это, как мы далее увидим, отрицательное обоснование: методом исключе­ния оно очерчивает то пространство чтения, которое у нас здесь ос­тается пустым, или, иначе, саму задачу чтения.

Очевидно, что для выработки означающей структуры не годится самоустраняющийся и почтительный двойник-комментарий, наце­ленный на воспроизведение осознанного, свободного, интенцио-нального отношения, возникающего в процессе взаимодействий между писателем и историей, которой он причастен благодаря сти­хии языка. Конечно, дублирующий комментарий должен иметь свое место и в критическом чтении. Если не учитывать и не соблюдать все комментаторские правила - а это дело нелегкое и требует полного набора орудий традиционной критики, - то без всего этого крити­ческая работа рискует обратиться неизвестно куда и заявить неизве­стно что. Однако комментарий, эта незаменимая предосторожность, может лишь поставить охрану при входе, но не может открыть пе­ред нами чтение.

Итак, чтение не должно ограничиваться удвоением текста, одна­ко оно не имеет права и выходить за его рамки, обращаясь к чему-то другому - к внешнему объекту (метафизическая, историческая, психобиографическая и прочая реальность) или к внетекстовому оз­начаемому, содержание которого бы возникло (или могло бы возник­нуть) вне языка, т. е., в нашем смысле слова, вне письма как тако­вого. Вот почему те методологические размышления по конкретному поводу, на которые мы здесь отваживаемся, непосредственно выте­кают из общих предпосылок, изложенных выше, - об отсутствии предметной соотнесенности или трансцендентального означаемо­го. Внетекстовой реальности вообще не существует (Il n'y a pas de hors-texte). И вовсе не потому, что нас не интересует жизнь Жан-Жака или же существование "маменьки" или Терезы как таковых, и не потому, что у нас нет иного доступа к их так называемому "ре­альному" существованию, кроме как через текст; не потому, что мы не можем поступить иначе и должны помнить об этом ограничении. Уже и всех названных причин нам хватит с лихвой, но есть и другие, более веские основания. Как мы пытались здесь доказать, следуя пу-


[314]

теводному понятию "опасного восполнения", так называемая ре­альная жизнь существ "из плоти и крови" — по ту сторону того, что можно было бы назвать сочинениями Руссо, — всегда была письмом и только письмом. Там были только восполнения и значащие заме­ны, которые могли возникнуть лишь в цепи отсрочивающих отсы­лок, так что "реальное" могло появиться, добавиться и осмыслиться лишь на следах восполнения и по его призыву... И так до бесконеч­ности, ибо в тексте мы читаем, что всякое абсолютное наличие — природа, то, что называется "реальной матерью", и т. д. — все это уже исчезло или же вовсе не существовало, а смысл и язык открывают­ся нам лишь благодаря письму как отсутствию некоего естественно­го наличия.

Хотя наше прочтение и не является комментарием, оно должно осуществляться внутри текста, не выходя за его пределы. Вот поче­му, вопреки видимости, определение слова "восполнение" никоим образом не является здесь психоаналитическим, если считать пси­хоаналитическим истолкование, уводящее нас за пределы письма к психобиографическому означаемому или даже к общей психологи­ческой структуре, которую мы были бы вправе отделить от означа­ющего. Такой подход подчас противопоставляет себя традиционно­му комментарию-двойнику. Однако, по сути, он легко с ним сочетается. Безмятежность, с которой комментарий утверждает са­мотождественность текста, уверенность жеста, очерчивающего его границы, — все это легко уживается со спокойной убежденностью, со­вершающей из текста прыжок вовне, к его предполагаемому содержа­нию обок с чистым означаемым. И в самом деле, применительно к Руссо психоаналитические исследования в духе д-ра Лафорга спер­ва прочитывают текст самыми традиционными методами и лишь за­тем вырываются за его рамки. Вычитывание "симптомов" из лите­ратуры — нет ничего более банального, школярского, наивного. Если мы не видим саму ткань "симптома", его фактуру, то мы с легкос­тью перескакиваем к психобиографическому означаемому, связь ко­торого с литературным означающим становится тогда чисто внеш­ней и случайной. Другая грань того же жеста проявляется тогда, когда в общих работах о Руссо, в привычном ансамбле, выдающем себя за синтез и точную реконструкцию "мысли и дела" Руссо путем ком­ментария и систематизации, вдруг появляется глава биографическо­го и психоаналитического типа о "проблеме сексуальности у Руссо" со ссылками на его историю болезни в приложении.

Отделить означаемое от означающего путем истолкования или комментария и тем самым уничтожить письмо другим письмом, письмом-чтением, невозможно в принципе. Тем не менее мы пола-


[315]

гаем, что сама эта невозможность по-разному складывается (articuler) в истории. Она не ограничивает опыты расшифровки определенной формой или мерой, ей не нужны одни и те же правила. Здесь необ­ходимо принять во внимание историю текста как такового. Когда мы говорим о писателе и о том, как над ним тяготеет язык, это относит­ся не только к писателю-словеснику. Этому захвату подчиняются и философ, и летописец, и мыслитель-теоретик — вообще и в конеч­ном счете всякий, кто пишет. Но в каждом отдельном случае пишу­щий включен в какую-то определенную систему текста. Хотя чис­того означаемого и не существует, имеется целый ряд различных отношений в зависимости от того, какая часть означающего притво­ряется нерастворимым слоем означаемого. Например, философский текст, который фактически всегда существует в письменном виде, со­держит — именно как нечто специфически философское — установ­ку на самостирание перед тем обозначаемым содержанием, которое этот текст несет в себе и преподает нам. Наше чтение должно стре­миться учесть эту цель, даже если в конечном счете она окажется неосуществимой. С этой точки зрения и должна изучаться любая история текстов, в том числе и история литературных форм на За­паде. За исключением моментов резкого прорыва и моментов со­противления (осознаваемых достаточно поздно), литературное письмо - почти всегда и почти везде, в разное время по-разному -предоставляет себя для такого трансцендирующего чтения, для тако­го поиска означаемого, который мы подвергаем здесь сомнению, -не для того, чтобы просто его отменить, но чтобы понять его внут­ри системы, увидеть которую оно не в состоянии. Философская ли­тература — это лишь один из примеров в этой истории, но это при­мер весьма значимый. Он особенно интересует нас в связи с Руссо, который, по весьма серьезным причинам, и создавал философскую словесность (например, "Общественный договор" и "Новую Эло-изу"), и одновременно предпочитал существовать в письме литера­турном — т. е. таком, которое не исчерпывается тем или иным фи­лософским или иным содержанием, в нем обнаруживаемом. То, что Руссо - как философ и как психолог - сказал нам о письме вообще, неразрывно связано с системой его собственного письма. И это нуж­но учитывать.

Вследствие этого возникают сложные проблемы — в особеннос­ти проблемы расчленения. Вот три примера.

1. Если наш путь при чтении "восполнения" не является попро­сту психоаналитическим, то это потому, что обычный психоанализ литературы начинается с заключения в скобки литературного озна­чающего как такового. Кроме того, потому, что сама психоаналити-


[316]

ческая теория есть для нас лишь совокупность текстов, принадлежа­щих нашей истории и нашей культуре. А поэтому, налагая свой от­печаток на наше чтение и наше интерпретирующее письмо, она не является таким общим принципом или истиной, которую можно было бы изъять из системы текста, где мы находимся, чтобы прояс­нить эту систему со стороны. В известном смысле мы находимся внутри истории психоанализа, точно так же, как мы находимся вну­три текста Руссо. Как Руссо черпал из уже готового языка (который отчасти продолжает быть и нашим языком, позволяя нам хоть сколь­ко-то понимать французскую литературу), точно так же и мы ныне передвигаемся внутри сетки значений, несущих на себе Печать пси­хоаналитической теории, даже если мы не вполне ориентируемся в этой сетке и не надеемся когда-нибудь в этом преуспеть.

Но есть иная, главная причина, почему мы не можем говорить о психоанализе Жан-Жака Руссо даже в первом приближении. Дело в том, что такой психоанализ должен был бы заранее выявить все те структуры, в которые включен текст Руссо, все то, что не присуще ему самому и гнетет его всегда-уже-наличием языка и культуры - ско­рее пристанищем, нежели продуктом письма. Вокруг неизбывной оригинальности его письма огранизуется, развертывается, перепле­тается огромное количество структур, исторических целостностей всех порядков. Для того чтобы окончательно расчленить и истолко­вать их, психоанализ должен был бы объять всю историю западной метафизики, давшей пристанище письму Руссо, а сверх того выяс­нить и закон своей собственной принадлежности к метафизике и культуре Запада. Мы не пойдем этим путем. Мы уже осознали труд­ность этой задачи и, хотя бы отчасти, вероятность провала при на­шем истолковании восполнения. Мы уверены, что в этом истолко­вании нам удалось уловить хоть что-то из настоящего Руссо, но при этом пришлось выволочить на поверхность бесформенную массу корней, земли и почвенных отложений.

2. Даже если допустить, что можно строго вычленить сочинения Руссо и вписать (articuler) их в историю вообще, а затем в историю знака "восполнение", - все равно мы должны были бы помнить и о других возможностях. Прослеживая, как Руссо использует это сло­во и связанные с ним понятия, мы проходим определенный путь внутри самого текста Руссо. Да, этот путь дает нам возможность об­щего обзора. Но разве нет и других путей? А коль скоро вся совокуп­ность возможных путей не исчерпана, как обосновать наш выбор?

3. Выделив заранее в тексте Руссо особую роль знака "восполне­ние", мы приготовились обратить преимущественное внимание (ко­торое могут счесть из круга вон выходящим) на такие его тексты,


[317]

как "Опыт о происхождении языков" и ряд отрывков о теории язы­ка и письма. По какому праву? Почему мы выбираем эти короткие тексты, опубликованные большей частью посмертно, с трудом под­дающиеся классификации, написанные неизвестно когда и по како­му поводу?

На все эти вопросы нет удовлетворительного ответа в рамках их собственной внутрисистемной логики. В какой-то мере, несмотря на все теоретические предосторожности, наш выбор и в самом деле оказывается из круга вон выходящим.

Но что же это такое - из круга вон выходящий ?

Мы стремимся встать на точку зрения, внешнюю по отношению к логоцентрической эпохе в целом. Из этой внешней точки можно попытаться деконструировать эту целостность, которая выступает и как прочерченный след, и этот крут (orbis), который допускает кру­говой обзор (orbita). Попытка этого выхода и этой деконструкции хоть и подчиняется определенной исторической необходимости, но ни­как не может полагаться на те методологические или логические опоры, которые остались в этом кругу. Судить о стиле замкнутой це­лостности изнутри ее самой можно лишь в рамках заранее принятых оппозиций. Этот стиль можно назвать эмпиристским и не без осно­ваний. Выход из нее всегда радикально эмпиричен. Он достигается блужданием мысли о самой возможности пути и метода. Неведение и неуверенность в будущем подталкивают мысль к сознательному ри­ску. Так мы сами определяем и форму этого эмпиризма и его уязви­мые места. Однако при этом разрушается и само понятие эмпириз­ма. Выход за пределы метафизического круга — это попытка сойти с круговой орбиты, с тем чтобы помыслить все классические поня­тийные противоположности в целом и в особенности ту, в которой заключен смысл эмпиризма. Это — противоположность философии и не-философии, или, иначе говоря, эмпиризма, т. е. неспособнос­ти самостоятельно и последовательно хранить связность своей соб­ственной речи, строить (se produire) себя как истину в тот самый мо­мент, когда ценность истины оказывается под вопросом, избегать внутренних противоречий скептицизма и т. д. Мысль об этой исто­рической противоположности между философией и эмпиризмом сама по себе не является эмпирической, и определять ее как эмпирическую было бы заблуждением и упорным непониманием.

Уточним это. Что может быть из круга вон выходящим в чтении Руссо? Конечно, по отношению к интересующей нас здесь истории привилегированное положение Руссо весьма относительно. Если мы хотим лишь определить его место в этой истории, тогда уделяемое ему здесь внимание действительно окажется сильно преувеличенным.


[318]

Но ведь речь идет вовсе не об этом. Речь идет о том, чтобы прояс­нить важнейшие узлы (articulation) логоцентрической эпохи. И тут Руссо оказывается для нас настоящим откровением. Конечно, все это означает, что мы уже и так подступили к выходу, уже поняли, что по­давление письма составляет характерную операцию этой эпохи, уже прочитали некоторое количество текстов (хотя и не все тексты), не­которое количество текстов Руссо (хотя и не все тексты Руссо). Это признание в эмпиризме можно оправдать лишь самой постановкой вопроса. Вопрос начинается с выхода за пределы замкнутого круга очевидностей, с потрясения системы противоположностей - а все эти движения неизбежно эмпиричны, неизбежно имеют вид блуж­дания (errance). Во всяком случае, с точки зрения старых норм их нельзя описать иначе. Никакого другого пути у нас нет, а посколь­ку все эти блуждающие вопросы не являются абсолютно и насквозь первоначальными, то их, по сути, удается настичь и охватить всю их поверхность посредством именно такого описания, которое одновре­менно выступает и как критика. Начинать приходится там, где мы и находимся, тем более что мысль о следе, чутьем (flair) берущая след, уже разведала и доложила нам о том, что никакой исходный пункт не может быть обоснован бесповоротно. Там, где мы и находимся, -значит, внутри текста, где мы, по-видимому, и существуем.

Сузим область рассуждения. Конечно, тема восполнительности во многих отношениях не лучше и не хуже других. Она — звено в це­пи взаимосвязей и зависит от этой цепи. Быть может, ее можно бы­ло бы даже заменить какой-нибудь другой. Однако именно эта тема позволяет описать саму эту цепь, цепочечное бытие текста, струк­туру подмены, сорасчленение желания и языка, логику всех тех поня­тийных противопоставлений, с которыми имеет дело Руссо, и в осо­бенности роль и функцию понятия природы в его системе. Именно она говорит нам в тексте о том, что такое текст, в письме — что та­кое письмо, в письме Руссо — каково желание Жан-Жака и т. д. Ес­ли мы, согласно с главным тезисом этого исследования, полагаем, что вне текста не существует ничего, тогда вот наш окончательный довод: понятие восполнения и теория письма обозначают, как бы в бездне зеркал (en abîme), саму текстуальную сущность текста Руссо. Мы увидим, что эта бездна возникает не в силу случая - счастливо­го или несчастливого. В нашем чтении постепенно сложится целая теория структурной необходимости бездны (l'abîme): бесконечный процесс нанизывания восполнений на всегда-уже початое наличие включил в него пространство повторения и самоудвоения. Изобра­жение наличия в бездне зеркал — это не случайность; напротив, же­лание наличия возникает в бездне изображений, в бездне изображе-


[319]

ний в изображениях и т. д. И само восполнение выступает во всех смыслах слова как нечто из круга вон выходящее.

Таким образом, Руссо вписывает текстуальность в текст. Но это совсем не простая операция: она должна перехитрить акт самости­рания [текста], так что стратегические отношения и соотношения сил между этими двумя процессами образуют сложную картину. Эта кар­тина, как кажется, выявляется в манипулировании понятием воспол­нения. Руссо не может использовать все его смысловые возможно­сти одновременно. Как Руссо определяет это понятие и тем самым позволяет и себя самого определить через обнаруживающиеся при этом умолчания и исключения; как он видоизменяет это понятие, трактуя его то как дополнение, то как замену, то как реальность и вне-положность зла, то как полезного помощника, - все это не выража­ет ни пассивности, ни активности, ни неосознанности, ни ясности авторской мысли. В чтении нам придется не только отказаться от всех этих категорий — а это, напомним, основополагающие категории метафизики, — но также выработать закон такого отношения к по­нятию восполнения. Именно выработать, произвести, поскольку мы не собираемся просто повторять то, что думал по этому поводу Рус­со. Понятие восполнения в тексте Руссо — это как бы слепое пятно, нечто невидимое, что одновременно и открывает поле зрения, и ог­раничивает его. Однако эта выработка закономерности, попытка сделать невидимое зримым не выходит за пределы текста, и думать иначе было бы иллюзией. Она заключается в преобразованиях язы­ка, в упорядоченных обменах между Руссо и историей. Мы знаем, что эти обмены осуществляются лишь посредством языка и текста - в том базисном смысле, который мы теперь придаем этому слову. А то, что мы называем выработкой, неизбежно оказывается текстом, т. е. системой письма и чтения, относительно которых нам известно — ап­риорно, но лишь теперь, и на основе знания, которое вовсе не есть знание, — что они соупорядочиваются вокруг своего собственного сле­пого пятна.




Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-06-27; просмотров: 4; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.15.12.95 (0.036 с.)