Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Теорема и театр. Восполнение первоначала. Деррида: другое и другие. Другие о Деррида. Как его ругают. Как его хвалят. Деррида о других. О Ницше. О Гуссерле. О хайдеггере. О психоанализе: фрейд и лакан

Поиск

Теорема и театр

Итак, вся история письма заключена между двумя полюсами всеобщности — пиктограммой и алгеброй, соотнесенными как естественное и искусственное. Но есть и такие виды письма, в ко­торых умозрительная аналитика сочетается с наглядностью. Таково все­общее письмо науки, или "теорема" (греч.: "акт рассмотрения"): на нее достаточно взглянуть, чтобы сделать вычисление. Напротив, театр (греч. "место смотрения", т. е. "теорема" и "театр" — однокоренные слова) не дает нам такой возможности прочитывания: актер выражает не свои мнения, а чужие, а кроме того, на сцене подчас вообще нечего видеть (привилегированные зрительские скамьи в театрах XVIII в. располага­лись прямо на сцене, так что зрители становились не только предметом изображения (в пьесе), но и зрелищем).

Руссо осуждает театр: он не похож ни на народный праздник, даю­щий выход эмоциям, ни на народное собрание, непосредственно выра­жающее общественную волю. Однако не только на сцене, но и вообще нигде невозможно уловить и сохранить наличие, которого все время ищет Руссо. Круговорот восполнительных замещений всегда-уже на­чался: смена времен года, север, зима, смерть, воображение, представ-


[50]

ление, желание - в этом ряду замен наличие отделяется от себя, расчле­няется, замещается. Метафизика хотела бы все это уничтожить, отдать предпочтение сиюминутному, налично-настоящему, но встроенный в человека механизм воображения возбуждает желание, вырывается за рамки налично-настоящего, которое дает трещину и впускает иное. Аб­солютная уникальность и полнота наличия допустимы лишь во сне во­ображения.

Восполнение первоначала

Итак, Руссо не смог помыслить члено­раздельность как письмо до речи и внутри речи: он принадлежит к ме­тафизике наличия и потому мечтает о простой внеположности смерти по отношению к жизни, зла — к добру, представления — к наличию, оз­начающего — к означаемому, письма — к речи. Однако, мечтая о мета­физической полноте, Руссо так или иначе описывал эту странную восполнительность — череду замен, расчленений, изъятий. А потому концепция Руссо свидетельствовала и о глубокой укорененности в сво­ей эпохе, и о замечательной чуткости к "совершенно иному", запечат­ленной в его письме.

Деррида: другое и другие

Отношение Деррида к другим и других к Деррида — вопрос неисчерпа­емый. Здесь будет идти речь, да и то бегло, лишь о нескольких персона­жах — как философах, так и нефилософах — из числа тех, что так или ина­че разбирались в "О грамматологии" (очевидно, что такие "значимые другие", как Платон, Гегель, Кант, Рикер, Левинас требуют отдельного рассмотрения — в общем очерке о творчестве Деррида).

Другие о Деррида

Где в истории начало деконструкции? Может быть, в Европе XVIII ве­ка или даже в древней восточной философии? Насколько уместен был замысел и насколько реализован ее проект? Спектр оценок тут огро­мен — от ученых споров до клише средств массовой информации, от ди­фирамбов до сатира[8]1. Для одних де конструкция — это "благая весть", не­обходимая для оживления наших культурных институтов, для поддержания традиции как "живого" события; это-де сама ответствен­ность в действии — право задать любой вопрос и сомневаться в истине

1 Перечни различных, иногда взаимоисключающих мнений о Деррида представ­лены, например, в книге: Caputo J. D. Ed. Deconstruction in a nutshell. A conversa­tion with Jacques Derrida. Fordham UP, 1997. Наиболее полный обзор позиций см. в: Schultz W. Jacques Derrida: an annotated primary and secondary bibliography. N.Y.-Lnd., 1992.


[51]

любого тезиса. Для других деконструкция — это нигилистический жест мысли, ведущий к разрушению традиций и институтов, верований и ценностей (так, Деррида с его безответственной игрой по принципу "все сгодится" — противник Просвещения, а в вину деконструкции можно поставить что угодно — от подрыва философского образования в амери­канских университетах до националистических войн в Центральной Ев­ропе). А третьи комментируют: Деррида действительно не "просвеще­нец", так как не берется осуждать человеческие предрассудки; он сборщик утильсырья, "старьевщик" (rag picker), подбирающий то, что осталось не­востребованным в крупных синтезах и конструкциях, в том числе и в Про­свещении (ведь оно отвергло, например, литературу и веру), — так что если постараться, то можно увидеть в Деррида и глашатая Нового Про­свещения и, если угодно, чуть ли не неопознанного Мессию.

Более профессиональное обсуждение строится вокруг несколько иных вопросов. Нередко высказывается мнение о том, что деконструктивная критика современной философии Деррида не удается (например, в отношении Хайдеггера, Гуссерля, Соссюра); в частности, неубедитель­ной оказывается трактовка наличия (Бриджес), критика опыта как фун­дамента наличия (Гроссберг). В общем, Деррида не смог выйти за пре­делы метафизики (Абель); да и искать этот выход лучше было бы на других путях (например, не через Соссюра, а через Пирса с его концеп­цией естественных знаков как основы восприятия и мышления) (Барноу). Проект деконструкции в целом было бы полезно рассмотреть на более широком фоне французских имен и течений (Сартр, Мерло-Понти, Барт, Рикер, Фуко, Лиотар), одновременно задавшись вопросом о том, можно ли деконструировать саму деконструкцию, нужно ли считать ее проект философским или метафилософским.

Если перейти к количественным оценкам, мы увидим, что для мно­гих исследователей проект деконструкции представляется "не успеш­ным" или "не очень успешным" (среди них — Марголис и Жанико), реже выносилась оценка — "отчасти успешно" (Рорти) или "весьма ус­пешно" (Капуто, Норрис, Гаше, Меркиор). Однако тут, пожалуй, следу­ет вспомнить, что Деррида и не обещал освободиться от метафизики; де­конструкция в лучшем случае жалит, как Сократ-овод (Марголис), или же "натурализует метафилософию", как некогда Фрейд (Рорти). Проект Деррида "был бы успешным", если бы не излишества стиля (Г. Шапи­ро), разрушающего содержание. Как раз наоборот: именно необычный стиль обеспечивает эффективность деконструкции (Соллерс, Кофман). Некоторые критики уклоняются от обобщающих суждений, подрасчленяя Деррида на более раннего (серьезного, академического) и более-по­зднего (игрового, анархического); иные, напротив, подчеркивают един­ство самого проекта деконструкции и его осуществления. Когда


[52]

применительно к нашему материалу мы сосредоточиваемся на соотно­шениях между деконструкцией и лингвистикой (семиотикой), мнения критиков делятся примерно пополам; одни защищают Соссюра (Деррида не понял его тонкостей и сложностей), другие подчеркивают право­ту Деррида. Может ли яркий философ быть неумелым лингвистом (Леман, Мешонник)? Далее мы приведем лишь несколько обобщенных примеров контрастных мнений, ни в коей мере не претендуя на исчер­пывающий перечень позиций.

Как его ругают

Вот, например, суммарное изложение негативного взгляда на дерридианский разбор нефилософских героев — Руссо, Сос­сюра, Леви-Стросса — в "О грамматологии" (конкретные позиции подроб­но перечислены в библиографическом справочнике Шульца). Деррида счи­тает правомерным говорить о лингвистике Руссо, однако ни исторические предпосылки идей Руссо о языке, ни сопоставление этих идей с совре­менными его не интересуют: Руссо для него — это скорее повод показать свою методологию. Многое в лингвистике Руссо представляло собой поч­ти мифическую конструкцию (например, ссылки на провидение и дру­гие сверхъестественные причины в объяснении природы и языка, прин­цип построения типологии языков). Эти теории — своего рода "антропологический роман XVIII века", но к позитивному знанию они имеют мало отношения. Не получается ли так, что феноменологическое требование историчности исключает внимание к реальной истории идей?

Далее, и в Соссюре, и в Руссо для Деррида важно не собственное содержа­ние их концепций, но их "метафизические предпосылки". Но при этом по­нятия вырываются из контекста теоретической системы и тем самым заве­домо отдаются метафизике. Руссо, например, утверждает, что образный язык родился первым, а прямой, собственный смысл был обнаружен последним. Комментируя это утверждение, Деррида не прибегает ни к проверке, ни к обсуждению и поспешно переходит к своей трактовке имени собственного и вообще проблемы "собственного". А в итоге руссоистские построения и леви-строссовская этнология оказываются будто бы равно фиктивными.

Известно, что Леви-Стросс перенес лингвистический структурализм в этнологию, но для Деррида это установление общности структурных законов — скудный результат! Для него важнее тезис о синонимичнос­ти письма и общества: но ведь если повсюду видеть письмо, то значе­ние самого этого термина полностью выветривается. Деррида высмеи­вает, и подчас справедливо, Леви-Стросса за расплывчатое использование "марксистских" доводов, за выводы на скудной эмпирической основе, за скачки в доказательствах, за грубые упреки в адрес философий субъ­ективности. Но вся беда в том, что для Деррида вообще не важна суть научного проекта Леви-Стросса: потому он и обсуждает лингвистику Руссо и этнологию Леви-Стросса как однопорядковые явления.


[53]

Что же касается Соссюра, то и он нужен Деррида прежде всего для демонстрации приемов деконструкции. Хотя Деррида и утверждает, что его интересуют не намерения Соссюра, а лишь его текст, оказывается, что Деррида, напротив, не столько читает текст Соссюра, сколько вы­читывает его намерения (в том числе и бессознательные), а в результа­те приписывает Соссюру, как потом и Руссо, сновидную логику, бесчув­ственную к противоречиям, упрекая его в ненаучности (редкий для Деррида упрек).

Фактически во всем, что изучает Соссюр, Деррида интересует толь­ко понятие письма. Соссюр для него — пример упрочения метафизики через сохранение понятия знака (метафизического по определению). Но ведь Соссюр не только указывает на двойственность означаемого и означающего, обнаруживая тем самым свою традиционность и "мета­физичность", но и подчеркивает их единство. А когда Соссюр в чем-то сомневается (порой говорит, что означающее не имеет отношения к зву­ку, порой утверждает, что это явление мысле-звуковое), то Деррида бе­рется самостоятельно решать соссюровский вопрос, прямо утверждая, что по причинам метафизического свойства Соссюр не мог не абсолю­тизировать речь и звук. Однако если развести в языке его субстанцию (зву­ковая) и его функционирование (дифференциальное, различительное), то соссюровские сомнения насчет важности или неважности звуковой субстанции перестанут быть апорией, которую усматривает здесь Дер­рида. Но поскольку Деррида прежде всего интересует борьба голоса и письма, он оставляет без внимания все то, что идет наперекор этой глав­ной мысли, — например, соссюровское понятие знака как смыслоразличителя (понятие, заметим, вполне "гравматологическое", дифферен­циальное, никак не связанное со звуковой субстанцией языка).

Конечно, отношения между речью и письмом очерчены у Соссюра нечетко, его определение письма невнятно, он нередко оказывался плен­ником современной ему психологии (трактуя, скажем, означающее как "акустический образ"), но он не так наивен, как может показаться из очер­ка Деррида. Далее утверждается, что для Соссюра (как представителя метафизической позиции в отношении к знаку и письму) письмо "бес­полезно" и даже "опасно". Но ведь тезис об опасности письма выдви­гается Соссюром не столько в философии языка, сколько в педагогике (речь идет о догматическом акценте на орфографию). Можно ли ста­вить это педагогическое ворчание по поводу написания и произноше­ния слов на тот же уровень, что и платоновскую филиппику против письма в "Федре"? Если Соссюр и Руссо, Соссюр и Платон сопостав­ляются по единственному общему признаку — метафизичности, то ре­альная история познания теряет свои конкретные очертания и вмеща­ет несоизмеримые вещи.


[54]

В тексте есть место, где Деррида, разбирая доводы Соссюра, перехо­дит от тезиса "язык похож на письмо" к тезису "язык есть разновидность письма". Но ведь если понимать письмо в обычном смысле слова, то это высказывание бессмысленно (письмо может быть чем-то вроде языка, а не наоборот), а если письмо понимается широко (как у Деррида), тог­да это высказывание тавтологично (письмо как различительность вооб­ще есть основа любой системы). Защитники Соссюра недовольны: Дер­рида каждый раз добивается от Соссюра того решения, которое нужно ему в рамках его общей стратегии, но стоит ли тратить столько сил, что­бы обойтись без истины?[9]2

Представляется, что в отношении Деррида к структурализму есть мо­мент романтической демонизации, свойственной феноменологическим и экзистенциалистским подходам: для него структурализм — это наступ­ление, тотальное, повсеместное (в философии и науке), на живое много­образие и сведение его к мертвым структурам (именно из-за этой своей вездесущести структурализм и не может стать объектом истории идей). Сна­чала Деррида предъявляет к структурализму невыполнимые требования (синтез структуры и значения), а потом говорит, что объект критики этим требованиям не соответствует. Получается даже, что структуралистская литературная критика для него едва ли не синоним "нетворческой" крити­ки: она не умеет обнаруживать, утрачивая, и показывать, утаивая. Стало быть, лучшим учителем для таких бескрылых структуралистов оказыва­ется Ницше: ему удается выбраться за пределы метафизики именно пото­му, что он высоко ценит образ философа-художника, для которого исти­на — это метафора, скрывающая волю к власти, или иллюзия, забывающая о своей иллюзорности. Вслед за Заратустрой философ-художник стремит­ся преодолеть чувство тяжести, осуществлял свою мысль в полете и танце.

Как его хвалят

Несмотря на устойчивое непризнание Деррида в ад­министративно-академических структурах, никогда не было недостатка в поклонниках "всеобъемлющего жеста" этого глашатая новой эры в фи­лософии. Левинас утверждал, что философская значимость высказыва­ний Деррида порождает и чисто литературный эффект — дрожь, трепет, "поэзию Деррида". Сара Кофман призывала сжечь все то, чему мы ра­нее поклонялись, чтобы войти в новый храм: "неслыханное и невидан­ное" письмо Деррида запрещает нам все привычные подходы. С тех пор прошло уже много времени. Однако эта реакция изумления, лишающе­го дара речи, встречается и сейчас. Яркий пример такого поэтического дифирамба дает нам сторонник и последователь Деррида Ж.-Л. Нанси[10]3.

2 По другому, правда, поводу в "О грамматологии" говорится: сказал бы "истина", если бы не обязан был не доверять этому слову (De la grammatologie, p. 163-164).

3Nancy J. -L. Sens elliptique. In: Derrida. Revue philosophique de la France et de l'etranger. PUF, № 2, 1990, p. 325-347.


[55]

Проследим теперь логику этого панегирика. Сначала Нанси извиня­ется перед читателем: он должен, но не может писать о Деррида: писать о его работах (корпусе текстов) — это все равно что писать на его собст­венном теле, осуществляя насилие (по-французски тело и текст (cor­pus) омонимичны, а предлог sur равно может значить и "о", и "на"). Да­лее этот образ насилия по ассоциации наводит на мысль об исправительных колониях и о татуировке (нацарапывание рисунка на ко­же лишает ее упругости, а тело — плотной замкнутой поверхности). На­низывание образов и звуковых ассоциаций (се corps perdu — a corps perdu — accord perdu) вводит тему тела, испещренного метками и над­писями; оно уже не охраняет душу, да и само превращается в след. От­сюда — тезис о невозможности опыта, его себе нетождественности: смысл опыта всегда в нехватке, в различАнии, он всегда отсрочен. Жизнь смыс­ла, жизнь текста — не в закрытой книге, а в книге, раскрытой читателем, который держит ее в руках (подразумевается, что этот читатель прежде всего сам Деррида, который одновременно и пишет, и читает книгу сво­им читателям). Дальнейшее развитие темы уже можно предвидеть: "сию­минутность" и "настоящность" смысла (его — le maintenant) — это ру­ки, держащие раскрытую книгу (mains tenant). Но не пытайтесь выразить эту смысловую отсроченность, это различАние в понятиях: это — за­прос, призыв, просьба, соблазн, мольба, повеление, ликование, это страсть. Это поэтическое заклинание: pensee de l'origine: de la fin: de la fin de l'origine; cette fin s'entamant dans 1'origine: 1'ecriture ("мысль о (перво)начале: о конце: о конце, уже пронизанном (перво)началом: о письме").

Ностальгическая страсть философа — стремление к центру, основе, наличию. Но она оборачивается страстью к письму: коснуться центра — значило бы коснуться следа, прочерченного и стушеванного одновремен­но. Омонимичность "смысла" (sens) и "ощущения" (sens) позволяет развертывать этот образ дальше: физическое прикосновение и постижение смысла становятся синонимами. Письмо, взыскующее смысла, пишет­ся на коже, на оксюморной поверхности — одновременно и гладкой (как пергамент или звук голоса), и покрытой царапинами и татуировками. Та­кое "эпидермическое" письмо подражает телесным жестам, конвульси­ям, танцам, безумию. Деррида записывает это немыслимое наличие "по­терянного тела". Но смысл все равно остается недоступным, поскольку опыт письма сдвигает, искажает, изменяет все смыслы. В цепочке созву­чий (la — au-dela — au-dela de Derrida lui meme — "там — по ту сторону — по ту сторону самого Деррида"), в корпусе текста философия, заклиная бытие, приводит в движение тело, состоящее из "плоти, сил, страстей, техник, влечений": это тело динамично, энергетично, экономично, по­литично, эротично, эстетично; оно и есть, и не есть все это. А искомое


[56]

новое наличие не имеет смысла, но зато оно само есть смысл — и его за­кат, и его возврат. Этот текст Нанси — имитация поэтического стиля Деррида: пусть читатель сам решит, не звучит ли он пародией.

В результате оказывается, что практически одно и то же в Деррида вызывает восторг одних читателей и возмущение других. В самом деле, что перед нами — ранее невиданное письмо, открывающее новые гори­зонты смысла, или доморощенная лингвистика, которая падает в ямы этимологии, застревает в цитировании целых словарных статей, слепо следует звуковым ассоциациям, фактически предпочитая научному язы­кознанию того самого Карла Абеля, которым поневоле вдохновлялся Фрейд, когда научной лингвистики еще не было и в помине? Включе­ние в тексты фрагментов поэтической речи (короткие именные фразы, нагнетание образов, рифмованные смыслы, которые эхом отзываются друг на друга) иллюстрирует речь "желания". Поэтизация философско­го языка, использующая средства Лотреамона, Малларме, Арто или Соллерса, показывает нам весь набор риторических средств, отсылая при этом не к аргументам, а к той мифопоэтике, из которой некогда вышла фи­лософия. Свершение философии посредством поэзии и свершение по­эзии посредством философии складываются в обобщенное писательст­во (ecrivance), и смысл этого нового единства нам все время приходится разгадывать.

Деррида о других

О Ницше

Видно, что отношение Деррида к Ниц­ше — особенное. Это проявляется, например, в его полемике с Хайдег­гером по поводу Ницше, где Деррида храбро бросается на Хайдеггера, к которому относится в целом очень почтительно. Так, Хайдеггер счита­ет Ницше метафизиком, а Деррида возражает: сами вы метафизик, а вот Ницше, слава богу, нет! Причем чтобы доказать это, не нужно мучить Ниц­ше проверками на более умную онтологичность. Достаточно оставить Ницше в покое, и тогда за него будет говорить его текст, который ска­жет нам, что Ницше сумел освободить знак и письмо от подчинения на­личию и истине. Тем самым Ницше провозглашается деконструктором до деконструкции. Однако, судя по тексту "О грамматологии", Дерри­да рассматривает Ницше очень выборочно (например, умалчивает о те­ории происхождения языка и о трактовке креативности стиля у Ницше), хотя и берет у него темы, мотивы, ориентации. В "О грамматологии" он говорит о Ницше в подчеркнуто сослагательном наклонении (быть мо­жет, из боязни подойти к нему слишком близко?). В "Шпорах" (1978) этих сомнений у Деррида уже нет, налицо полное доверие письму Ниц­ше, хотя деконструкция проникает глубже и за внешней мизогинией Ницше Деррида выявляет его интерес к женщине.


[57]

Деррида близок к Ницше, но он не ницшеанец. Ницше выводит свои понятия из внутриязыковой игры, из интуиции, из образа, из нервного возбуждения, наконец. Любое понятие — это результат переноса и заб­вения уникальности этого опыта: под видимостью логического тожде­ства скрывается нетождественное. Язык в концепции Ницше и язык са­мого Ницше формируются на основе неязыкового опыта, эстетического по своей природе. И потому для него воля к художественной власти над текстом глубже и первичнее любой научной логики. Язык, обработан­ный человеком ради социальной пользы и удобства общения, становит­ся гробницей силы. Итак, космогония Ницше — это хаос сил, которые несут и поддерживают человека, а изначальный язык — эквивалент жи­вой силы, формирующей эстетическое состояние тела, некое равнове­сие или неравновесие сил. Письмо не стремится сообщить мысль: по­средством афоризмов, концентрирующих энергию, оно передает темп, модуляции, страсть, личное начало — все то, что вообще не может быть записано. Но все равно письмо остается бескровной копией живого голоса и страсти (и тут Ницше ничем не отличается от Платона или Руссо).

Деррида не разделяет фундаментальных установок Ницше, его при­страстия к дифирамбу, гимну или песне (для скептичного Деррида язык неизлечим: ему никогда не вернуться к гимнической поэзии, которая на все лады выпевает свое утвердительное "да"). Что же касается дерридианской цепи означающих, то она не имеет никакого отношения к кос­мическим и физическим силам мира: это —логика бесконечных замен, смещений, восполнении. Деррида берет у Ницше лишь принцип пере­ворачивания метафизических оппозиций и "жесткого" отношения к языку (напряжения, расширения, сжатия и др.). И все же вопрос о степе­ни близости Деррида к Ницше остается открытым: разве нам не случа­лось видеть Деррида почти "дионисийцем", строящим собственные мифы?

О Гуссерле

Феноменология для Деррида — главная стихия мысли, живая среда заимствования понятий, самое раннее и самое сильное фи­лософское влияние. Феноменология — это средство вернуться к корням философского вопрошания, начать с чистой доски, заново увидеть мир, показать, как реальность является нам в дотеоретическом (но не наив­ном) опыте, подвесить все ответы на фундаментальные вопросы и сде­лать очищенные очевидности сознания основой подлинной науки. Все ранние работы Деррида так или иначе навеяны Гуссерлем. Во введении к "Происхождению геометрии" (1962) и в "Голосе и феномене" (1967), как затем и в "О грамматологии", осуществляется деконструкция гуссерлевской теории значения. Стержневой для Деррида в "Логических ис­следованиях" Гуссерля является оппозиция между выражением и указа-


[58]

нием. Гуссерль возвышает выражение (голос, восприятие) за счет инди­кации, указания, обозначения.

Если для Гуссерля, верившего в осуществимость феноменологической редукции, важно поскорее добраться до знака чисто экспрессивного, вы­разительного, способного явить нам чистую интуицию или внутренний монолог, то Деррида, напротив, настаивает на принципиальном смеше­нии (или даже неразличимости) первоначальной выразительности и от­сылочной указательности. Всякий знак для него уже включен в процесс различАния (отстранения-отсрочивания), так что сама возможность чи­стого внутреннего логоса изборождена и подорвана цепочками следов и замен-восполнений. Для Гуссерля услышать собственный голос значило уловить биение пульса собственной мысли. Но Деррида лишает этот вну­тренний монолог, не опосредованный знаками, статуса очевидности и тем самым ставит под вопрос все здание феноменологических понятий: в вы­разительности всегда есть момент указательности, а в голосе — момент пись­ма, соотнесенности с чем-то "нечистым" и эмпирическим.

Для Деррида ни Гуссерль, ни Хайдеггер не выходят из рамок мета­физики. Их феноменология, как он считает, оставалась в рамках проти­вопоставления наличия и отсутствия, поскольку язык фактически оста­вался не анализируемой предпосылкой. Стало быть, задача Деррида опять-таки заключается в том, чтобы через анализ языка и письма по­казать иллюзорность и неочевидность наличия, введя в действие процесс различАния — отступления, промедления, смещения. Однако само по­нятие различАния было навеяно чтением Гуссерля (оно вводит со-расчлененность процессов динамического становления пространства — временем, а времени — пространством).

О Хайдеггере

В "О грамматологии", "Письме и различии", "Полях философии" Деррида читает Хайдеггера, уже учитывая свой опыт чтения Гуссерля: найти первоначало значения невозможно. Это понимает и Хай­деггер: для него образ крестообразного вычеркивания (это значит: нечто есть и не есть) — это единственно возможный способ обозначить нали­чие. Вся западная философия (традиционная метафизика) отошла от мыс­ли о бытии, сосредоточившись на сущем, а теперь мы должны выйти из очерченной таким образом метафизики и вернуться к мысли о бытии. Знак "бытие" — это след, который обозначает наличие только через его отсутствие, так что бытие формируется и обнаруживается под знаком сле­да. Этот вопрос о неналичном и самостирающемся следе как своего рода безосновной основе приобретает для Деррида первостепенное значение.

Феноменология, по Хайдеггеру, должна помочь нам вспомнить это — оживить вопрос о бытии, переориентироваться с традиционной метафи­зики на фундаментальную онтологию. Деррида следует Хайдеггеру в от­казе от традиционной метафизики, но расходится с Хайдеггером и в трак-


[59]

товке бытия, и в анализе главного парадокса человеческого существова­ния — бытия-к-смерти как невозможности всех дальнейших возможно­стей. Тема смерти возникает и в "О грамматологии" и прежде всего — при­менительно к Руссо и его трактовке человеческого состояния в отличие от животного состояния: человека отличает от животного наличие вооб­ражения и знание о своей смерти. Со временем тема смерти притягива­ет Деррида все сильнее, смыкаясь с темой языка: онтологическая конеч­ность человеческого существования и парадокс значимого высказывания об этом в языке ("Я мертв!") разрушают наши понятийные орудия.

По Хайдеггеру, человека отличает от животного наличие языка. Од­нако хайдеггеровский понятийный язык, определяя человека как бытие-к-смерти, не способен вместить и концептуализировать смерть, поскольку в мире наличии она невозможна и непредставима — а это значит, этот язык не способен отобразить наиподлинно человеческое. Деррида пе­реводит смерть в другую плоскость — следов и различающих процессов. Сама знаковость — возможность знака (как неналичия веши) и есть оп­ределенное отношение к смерти, выраженное в культуре (вспомним, что, по Деррида, всякая графема имеет смысл завещания, да и ссылки на Тота в связи с ритуалом письма), подобно тому, как устранение зна­ка в метафизике было попыткой устранить мысль о смерти[11]4.

4 Среди последних работ тема смерти наиболее ярко представлена у Деррида (меж­ду прочим, по контрасту с Хайдеггером) в книге "Апории".

Что же касается темы "Хайдеггер и Ницше", важной для определения пози­ций грамматологии, то она надолго осталась значимой для Деррида. Она была од­ной из важнейших тем во время встречи ("несостоявшегося диалога") Деррида с Гадамером. Хотя это событие произошло много позже, уже в 80-е годы, о нем сто­ит упомянуть, хотя бы кратко, уже сейчас, поскольку оно тонко оттеняет разли­чие позиций герменевтики и деконструкции. Казалось бы, и Деррида, и Гадамер - оба постхайдеггерианцы, оба противники трансценденталистских программ, претендующих на свободу от языка. Стало быть, им есть что обсуждать! И тем не менее диалога не получилось. "Малые" различия оказались более важными, чем эти "большие" общности. Ведь Гадамер ставит во главу угла "живой" язык, диа­лог, а Деррида - письмо, уже пронизанное отсутствием; Гадамер ищет в разгово­ре проявления смыслов и относится к пониманию как событию, а Деррида во­обще не ставит вопроса о понимании; Гадамер подчеркивает единство значений, роль традиции и поиска истины текстов, а Деррида делает акцент на "неразре­шимости" значений, неясности и многозначности самого понятия значения;

Деррида видит в деконструкции самодостаточное дело, а Гадамер - только нача­ло общего движения к истине/значению; Гадамер стремится обратить метафизи­ку к речи и собеседованию, а для Деррида диалог невозможен — возможны, в лучшем случае, "торги" (negotiation).

Гадамер разделяет хайдеггеровскую трактовку Ницше как метафизика, а Дер­рида, напротив, подчеркивает в Ницше все то, что сопротивляется метафизике: словом, в этом споре Гадамер ближе к Хайдеггеру, а Деррида - к Ницше. Гадамер выступает против позднего Хайдеггера с его уходом в поэтический язык и видит в Деррида сторонника этого "поэтического" Хайдеггера. Однако Деррида отвер­гает такую трактовку: поздний Хайдеггер ему не близок, и он вообще пытается читать Хайдеггера через Гуссерля, т. е. через проблематику знака (а не живого разговора).


[60]

О Фуко

Вопрос, который поставил Деррида в связи с работой Фуко "История безумия в классический век", имеет принципиальное значе­ние для всей философии[12]5. В тексте "О грамматологии" он прямо не ста­вится, но, по сути, постоянно подразумевается. Это вопрос о языке, о статусе философского сомнения, о критике разума и об иррациональ­ном. Фуко притязает построить "историю безумия" как такового и тем самым — критику разума. Это должно быть именно безумие "в чистом виде", безумие, не схваченное разумом, а не история наших знаний о бе­зумии (например, история психиатрии). С точки зрения Деррида, зада­ча, поставленная таким образом, заведомо неразрешима, а претензии мысли быть вне (над) философским разумом — неосуществимы.

Само обращение Фуко к декартовской гипотезе безумия как предель­ной проверке возможностей разума Деррида считает неуместным. "Ги­перболически" мощный жест сомнения в очевидностях бодрствующе­го и здорового сознания был не примером философской работы с безумием, а тщательно продуманным мыслительным экспериментом. Правда, для Декарта в нем еще сохранялся элемент риска, а в наше вре­мя, для Фуко, даже риска в подобном жесте не осталось — разум укре­пился, создал свои институты, основал больницы, тюрьмы и приюты, отделил от себя неразумие, сделал знание силой. И с этого момента возможна лишь речь о безумии (но не речь самого безумия), я она спо­собна лишь подтверждать права рациональной мысли и ее институтов: как только мы открываем рот, чтобы произнести свое слово или сужде­ние, права разума уже подтверждены. Это — повтор картезианского же­ста в XX веке, неуместная надежда на прорыв всей системы в каком-то одном месте, забвение языка, в котором мы вынуждены вообще все формулировать. Жесткое разделение разума и неразумия уже произо­шло, и потому теперь мы можем лишь выбирать свою позицию: на сто­роне разума и его институтов речь безумия не слышна, а на стороне бе­зумия не существует авторитета разума, а стало быть, не возможны ни история, ни познание.

Итак, Деррида считает мыслительный жест Фуко непреложно классичным (что для Фуко, разумеется, оскорбление). Фуко резко ответит Дер­рида: все это лишь "риторическая педагогика", для которой ничего, кро­ме текста, не существует. Но суть спора от обмена колкостями не исчезает; критика разума (или человека) в любой форме неизбежно требует за­крепления в естественном языке, который насыщен метафизическими и антропоцентрическими значениями. Сколько бы мы ни критиковали разум, сама языковая практика постоянно будет вновь восстанавливать разрушенную почву: "антигуманистическая" риторика Фуко тщетна,

5 Cogito et histoire de la folie. In: Derrida J. L'ecritureet la difference. P., 1967, p. 51-98.


[61]

покуда он находится на дискурсивной почве, где невозможно двигать­ся против истинностных притязаний разума.

Вопрос о языке и разуме, четко поставленный Деррида, остается без ответа. Однако в устах Деррида он подчас приобретает парадоксальное звучание. Разве вся деконструктивная работа, которая апологетически относится к образу философа-художника, не притязает в конечном сче­те на то же самое — на высказывание в языке поэтического, несистем­ного, хаотического (и тем самым — безумного)? Конечно, и материал, и средства для этой работы у Фуко и Деррида разные. То, что для Фуко бы­ло проходным, эпизодическим материалом (поэтические тексты), ста­ло для Деррида опорным. И еще одно тут важно — избранная Деррида деконструктивная позиция, которая позволяет ему уходить от любого определения его собственной позиции, всегда имея средства для фик­сации и классифицирования другого. Любопытно, что тех "других", кто притязает на то, чтобы выйти за рамки метафизики (например, того же Фуко), он осаживает указанием на то, что это все равно невозможно, а тех "других", кто хочет остаться в рамках традиции (Гадамер, Серл, каж­дый по-своему), — указанием на то, что любое повторение уже означа­ет изменение, а потому любых традиционалистов уже давно можно ра­зыскивать где-то на полях де конструкции.

Психоанализ для Деррида — это при­вилегированный материал, ибо в нем есть все (наука, поэзия, биография, институты), но все границы сдвинуты и поставлены под вопрос. У Дер­рида много работ о Фрейде (и о Лакане)[13]6. С точки зрения грамматологической главное достижение Фрейда — это доказательство невозмож­ности чистого восприятия чего бы то ни было в жизни индивида и в культуре вследствие дифференциального характера "письма", т. е. про­цессов сдерживания, отсрочивания, сохранения, экономии. Психоана­литическая метафора письма — это фрейдовский "волшебный блокнот", в котором невидимо сохраняются разные слои записи. В данном случае специфика речевого ("живым голосом") общения больного с психоана­литиком Деррида не интересует: самое главное для него — это следы па­мяти, сберегающие неосознанное переживание для последующей его обработки, а также графические записи сновидений, подобные языко­вым, — именно они позволили Фрейду по-новому взглянуть на привыч­ное соотношение сознания и бессознательного.

6 Среди них "Freud et la scene de l'ecriture", in: L'ecriture et la difterence, p. 293-340; "Speculer - sur Freud" и " Le facteur de la verite", in: La cane postale: de Socrate a Freud et au-dela. P., Flammarion, 1980; "Resistances" и "Etre juste avec Freud. L'histoire de la folie a 1'age de la psychanalyse" (последнее — явная перифраза заглавия кни­ги Фуко "История безумия в классический век" и продолжение полемики с Фу­ко о разуме и безумии), in: Resistances - de la psychanalyse, Galilee, 1996, p. 15-50 ч 90-146); "Pour l'amour de Lacan", ibidem, p. 51-72 и др.


[62]

Многие психоаналитические темы были первостепенно важными для деконструкции (как уже отмечалось, это прежде всего темы следа, пролагания путей, последействия). Однако особый, почти притчевый смысл имела для Деррида фрейдовская тема игры — той неироничной и неве­селой игры для выживания, для совладания с утратой, с символической кастрацией, которую вел внук Фрейда Эрнст. Пытаясь скрасить свое оди­ночество в отсутствие матери, он подолгу забавлялся с катушкой на ни­точке: забрасывал ее как можно дальше (с криком "Fort!") и потом радо­стно извлекал на свет божий (с криком "Da!"). Эта игра Эрнста — свободная и несвободная одновременно — балансирует на грани удовольствия и са­моотрицания: забрасывая катушку под кровать и теряя ее из виду, Эрнст рискует потерять контроль над ситуацией, но уже в следующее мгнове­ние вновь наслаждается своим символическим богатством.

Деррида видит в этом аналогию писательской ситуации: мы вынуж­дены отдать свой текст в руки неизвестных истолкователей, но кто же откажется от своей власти добровольно? Ведь и при обычном, здоровом ритме потерь и обретений "обеспечение власти" над своей интеллекту­альной собственностью — утопия. Символически прирученное одино­чество Эрнста печальным отблеском ложится и на судьбу его знамени­того деда. Мы видим, как Фрейд стремится предвидеть будущее, сохранить свою власть над своими творениями, их прочтением, судьбой созданной им Школы: ведь он дал всему этому свое имя. Однако в ситуации текс­тового рассеяния, запаздывания всех смыслов и потому невозможнос­ти "точного", тождественного повторения эти надежды несбыточны. Обращение Деррида к фрейдовской биографии в "Почтовой открытке" показывает, как далеко он отошел к этому моменту (начало 80-х годов) от мысли о текстовой реальности как границе исследования; впрочем, эта мысль с самого начала не была однозначной. Наряду с фрагмента­ми текстов в интерпретацию вторгаются и биографические факты — точ­ки опоры вне текста, из которых иногда оказывается удобнее задавать вопросы и психоанализу, и самой философии.

Отношение Деррида к Жаку Лакану, его психоаналитической и фи­лософской концепции, совершенно особое. Задним числом описывая свое восприятие лакановского психоанализа, Деррида утверждает, что "Ecrits" Лакана могли бы стать наилучшим объектом деконструктивной работы. Вряд ли где-либо еще, кроме как у Лакана, можно найти столько разно-плановых тем, свидетельствующих как о традиционно метафизической установке, так и о явно деконструктивной чувствительности мысли. В са­мом деле, ранний Лакан был приверженцем Сартра с его темами отчуж­дения и подлинности, хайдеггеровской концепции истины (и как соот­ветствия знания вещи, и как "несокрытости"), кожевовских прочтений Гегеля. Сама установка на обретение "полной" (или полноналичной)


[63]

речи в результате психоаналитической работы, темы логоса, слова, ис­тины как условия развертывания логики означающего, голоса как орудия этой логики — все это, казалось бы, так и просилось под скальпель деконструкции.

Однако далеко не все в Лакане соответствовало идеальной модели деконструируемого объекта. Да и сам Лакан подчеркивал, что еще до вся­кой дерридианской грамматологии он открыл роль "инстанции буквы" в психоанализе[14]7. Деррида протестует: какая там грамматология, он и не собирался строить грамматологию как позитивную науку, а стало быть, говорил лишь о ее невозможности. Лакан, как мы видим, иначе (и, быть может, более правильно) понял замысел грамматологии, но спорить о смысле проекта и значении термина "грамматология" нам сейчас нет смысла. Важнее то, что в концепции Лакана действительно был (и по­сле "Ecrits" лишь усиливался) акцент надифференциальности, на "пись­ме", и тем самым намечался поворот, который Деррида, в память о Хай­деггере, называет Kehre.

В самом деле, уже в "Ecrits" первая сцена — это размышления об "Украденном письме" Эдгара По, и обсуждаются здесь явления, кото­рые свидетельствуют не столько о полноте речи, обретающей себя в пси­хоанализе, сколько о механизмах отсутствия, замещения, навязчивого повторения. Цепь означающих во всей ее материальности прорисовы­вается все ярче, одерживая верх над любым означаемым. Хотя Лакан называет рассказ По "вымыслом", оставляя без внимания саму тексто­вую ткань и сосредоточиваясь на разгадке смысла, неустранимость пись­ма здесь уже заявляет о себе. Весь текст строится на двусмысленной ана­логии между буквой и письмом (и то и другое по-французски — lettre). Но что же тогда остается от лакановской доктрины истины? Имеет ли письмо свой собственный смысл или оно лишь наделяется смыслом, приходит ли оно в пункт назначения или теряется в пути? Для Деррида, письмо приходит и не приходит (скорее — не приходит) к адресату.

Лакан был полной противоположностью Деррида хотя бы в одном — он предпочитал говорить устно и мало писал — так что теперь, после его смерти, вопрос об издании его сочинений, несмотря на наличие закон­ных наследников, периодически приводит к скандалам и преследованию пиратских публикаций записей его семинаров. Деррида же человек су­губо письменный, даже когда говорит. Но он по-прежнему считает се­бя "прилежным слушателем" Лакана и предпочитает скорее быть "вме­сте с Лаканом", нежели идти "против" него. А поэтому и тема - Лакан как объект деконструкции — осталась скорее возможностью, чем реали­зацией. Но полностью оставить в покое психоаналитическую ситуацию

7 Resistances - de la psychanalyse, p. 71.


[64]

с ее противоречивыми претензиями на полноту истины и на игру озна­чающих Деррида тоже не может. Приемлемое решение приходит само собой; Деррида как бы самоустраняется и предоставляет психоаналити­ческой ситуации самой себя деконструировать: ведь она уже многое уме­ет, осознавая себя практикой повтора, письма, работы означающего.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2024-06-27; просмотров: 5; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.145.103.169 (0.025 с.)