Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Это философия, которая учит нас с помощью приме-

Поиск

«история ров»2.

Болингброку вторит его младший современник Габриэль-Бонно де Мабли:

«История должна быть школой политики и нравственности»3.

Но обратим внимание: Мабли утверждает не только нравствен­ную, но и политическую задачу истории. Хотя в XVIII в., вплоть до

1 Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна: Пер. с фр. СПб., 1998. С. 10.

2 Болингброк. Письма об изучении и пользе истории: Пер. с англ. М., 1978. С. 11.

3 Мабли Г.-Б. де. Об изучении истории//Мабли Г.-Б. де. Об изучении истории. О том, как писать историю: Пер. с фр. М., 1993. С. 6.

Великой французской революции, история была связана с полити­кой преимущественно через нравственность лица, облеченного влас­тью. Именно поэтому монарх должен был быть «просвещенным», и именно поэтому Иеремия Бентам называет свой трактат «Введение в основания нравственности и законодательства» и обосновывает необ­ходимость базировать законотворчество на нормах морали, правда, выстраиваемой на принципах утилитаризма.

Последствия Великой французской революции, по-видимому, весьма неожиданные для ее вдохновителей с их просвещенческой верой в Ра­зум и утопическую возможность совместить «свободу» и «равенство», приводят к осмысления еще одной задачи научного исторического зна­ния: научная история, осмысленная как целостный процесс (хотя бы в национально-государственных границах), непосредственно должна служить выработке политических решений, стать основой законотвор­чества.

В 20-е годы XIX в. Огюст Конт приступает к созданию «социаль­ной физики» с целью доказать, что существуют такие же законы раз­вития общества, как «законы падения камня». Но еще более ярким свидетельством появления нового отношения к истории является фор­мирование исторической концепции происхождения права. Разнооб­разные по форме, но общие по сути формулировки нового подхода мы, естественно, обнаруживаем у историков права. Весьма резко ис­торическую концепцию происхождения права сформулировал, напри­мер, И. Д. Беляев, что, учитывая его славянофильское мировоззре­ние, легко объяснимо:

«Самостоятельное общество, пока оно самостоятельно, не может подчиниться чуждым законам, принесенным со стороны; подчинение чуждым законам есть уже явный признак падения общества. Законы должны вытекать из исторической жизни народа. Связь между зако­ном и внутреннею историческою жизнью народа так неразрывна, что ни изучение законодательства не может быть вполне понятно без изучения внутренней жизни народа, ни изучение внутренней жиз­ни — без изучения законодательства»*.

В этом высказывании проглядывает и третья задача историчес­кой науки, которая представляет для постсоветской России особый интерес: изучение «исторической жизни народа» или формирование национальной идентичности.

Таким образом, на протяжении XIX в. — века господства принци­па историзма и преклонения перед профессией историка сформиро­вались социальные ожидания от исторической науки и основные за­дачи историографии, сохраняющие свою значимость.

4 Беляев Я. Д. Лекции по истории русского законодательства. М., 1879. С. 1.

3. Ожидания массового исторического сознания

Очевидно, что и социальная память и научное историческое зна­ние формируют идентичность социума, в том числе и национальную идентичность. Современный английский историк Джон Тош, обраща­ясь к вопросам профессионального мастерства историка, в соответствии с целями своей книги четко разделяет понятия «социальной памяти» и научного исторического знания. Автор выделяет три черты социальной памяти, которые «обладают особенно серьезным искажающим эффектом»', традиционализм, ностальгия и вера в прогресс5. Для традиционализма ха­рактерна ориентация на авторитетные прецеденты. Для ностальгии свой­ственна идеализация прошлого в целом. Ну а вера в прогресс ведет к столь же бездумной идеализации будущего. Признавая, что социальная память оказывает влияние на собственно научное историческое позна­ние, поскольку ее механизмы воздействуют и на сознание историка как члена социума, Тош все же видит задачу профессиональной историо­графии в «противостоянии социально мотивированным ложным истолко­ваниям прошлого». В этом с ним можно было бы отчасти согласиться, если бы удалось не только описать отдельные методы, но и последо­вательно осмыслить механизм такого противостояния.

Любопытно сравнить рассуждения современного британского ис­торика с высказанным более ста лет назад взглядом немецкого фило­софа на типологию историописания. Фридрих Ницше также выделяет три подхода к истории; «монументальный», «антикварный» и «крити­ческий». «Монументальная» история описывает выдающиеся примеры прошлого, придавая им по сути вневременную ценность. «Антиквар­ная» же история, наоборот, благоговеет перед всеми проявлениями минувшей жизни, отрицая необходимость высказывания аксиологи­ческих суждений. И наконец, «критическая» история «привлекает про­шлое на суд истории»6.

Данная Ницше классификация равно применима как к обыден­ному мышлению дилетантов (сфера социальной памяти), так и к про­фессиональному мышлению историков-исследователе и (область ис­торической науки). Тяготение к тому или иному типу историописаний имеет, по мнению Ницше, как общекультурные, так и индивидуаль­но-психологические причины. К этому надо добавить, что степень и характер востребованности того или иного типа исторического зна­ния меняется от эпохи к эпохе.

«Монументальная» история, призванная давать примеры, образ­цы поведения, вполне соответствует целеполаганию научного исто-

5 Тош Д. Стремление к истине: Как овладеть мастерством историка: Пер. с англ. М., 2000. С. 22-29.

6 Ницше Ф. О пользе и вреде истории для жизни//Соч.: В 2 т. М., 1990. Т. 1. С. 158-230.

рического знания XVIII в., в духе Болингброка и Мабли. Это, по-видимому, самый старый и при этом наиболее устойчивый тип как научного, так и обыденного исторического мышления. Востребован­ность в эпоху рационализма именно «монументального» типа истори­ческого знания легко объяснить, если вспомнить, что это было время распространения атеизма, а значит и кризиса религиозной морали. В этих условиях любому думающему человеку, особенно находящему­ся в ситуации морального выбора, необходимы были примеры, обо­гащающие его индивидуальный жизненный опыт. А тенденция к эман­сипации человеческой индивидуальности при переходе от средневе­ковья к новому времени обусловливала требование достоверности, исторической конкретности таких примеров, что создавало у челове­ка иллюзию свободы морального выбора.

То, что Ницше называет «антикварной» историей, как мне пред­ставляется, формируется как феномен культурного бытия несколько позже, в связи с формированием исторического самосознания обще­ства. Хотя истоки «антикварной» истории следует также искать в ра­ционализме и атеизме XVIII в. Если сомнения в религиозной морали ведут к поиску рациональных оснований нравственности и к требова­нию от научного исторического знания достоверных нравоучитель­ных примеров, то сомнения в истинности религиозной картины мира ставят перед человеческой психикой еще одну проблему — проблему страха смерти. Именно «антикварная» историю берет на себя в значи­тельной мере функцию преодоления страха ограниченности земного бытия.

Для возникновения того способа историописания, который Ниц­ше называет «критическим», первым условием является восприятие истории как процесса, имеющего свою внутреннюю логику развития.

Таким образом, можно четко соотнести характеристики социаль­ной памяти, описанные Тошем, с типологией исторического зна­ния, предложенной Ницше: «монументальной» истории с традицио­нализмом, а «антикварной» — с ностальгическим характером соци­альной памяти. Что же касается «критической» истории, то сложно отрицать, что в последние два века механизм исторического развития осмысливался по-разному, но логика преимущественно обусловлива­лась «верой в прогресс».

И если в конце XX в. Тош пишет об «искажающих эффектах» со­циальной памяти, то в конце века XIX Ницше находит по сути анало­гичные изъяны в каждом из типов историописаний. «Монументаль­ная» история, по словам Ницше, «вводит в заблуждение при помощи аналогий». «Антикварная» история придает неподобающую ценность «мелкому, ограниченному, подгнившему». «Критическая» история часто превращается в «попытку создать себе a posteriori такое прошлое, от которого мы желали бы происходить, в противоположность тому про­шлому, от которого мы действительно происходим...».

Таким образом, то, что Тош называет характеристиками социаль­ной памяти, целесообразно рассматривать как ее функции. Каждая из этих функций востребована в той или иной мере либо всем обще­ством, либо отдельными социальными группами. Характер и степень востребованности каждой из них зависит от сложного комплекса как социокультурных, так и индивидуально-психологических причин. Именно из-за обусловленности характера исторического знания не только собственно социальными, но и психологическими причинами мы можем только отчасти согласиться с Тошем в том, что задача профессионального историка в «противостоянии социально мотивиро­ванным ложным истолкованиям прошлого». Преодолевая «ложное» ис­толкование прошлого, невозможно, по-видимому, отказаться от «со­циально мотивированного» исторического знания. И мы не случайно поставили слово «ложное» в кавычки. Ведь ложное выявляется только в сопоставлении с истинным, а взгляд историка также обусловлен как социальными, так и психологическими (а часто и идеологически­ми) причинами. Кроме того, историк обязан отвечать на социальный запрос и удовлетворять потребность в разных типах историописания.

Итак, сформировавшиеся в новое время механизмы взаимовлия­ния массового исторического сознания и профессиональной историо­графии продолжают действовать. Но вполне очевидно, что при этом они претерпевают существенную трансформацию или деформацию. Выбор термина зависит от того, как мы оцениваем постмодерн: как ситуацию цивилизационного перехода или как очередной «вывих» рубежа веков, несколько более одиозный, чем обычно, поскольку все-таки это еше и рубеж тысячелетий7. Я склоняюсь к первой точке зрения и поэтому буду говорить о трансформации.

Конечно, эта трансформация началась не сейчас. Мы прекрасно понимаем, что Карамзина читала вся читающая Россия, а моногра­фии, на маленькие тиражи которых так сетовала упомянутая в начале главы волочилыцица, вообще, на мой взгляд, не предназначены для чтения8. Но это означает, как minimum, усложнение механизма воздей-

7 Оба эти подхода отчетливо звучали на недавней международной конферен­ции «Культура в эпоху цивилизационного слома (понимание, объяснение, про­гнозирование)», проведенной Научным советом «История мировой культуры» РАН 12-14 марта 2001 г.

я Поскольку это утверждение явно нельзя оставить без комментария, чтобы не обидеть научное сообщество в лице авторов этих монографий, поясню. Я впол­не согласна с Кшлингвудом, который утверждал, что монография — порождение позитивизма в исторической науке. Но ведь позитивизм отводил истории роль «вспомогательной науки», поставщика материала для социологии. Поэтому моно­графия должна содержать легко извлекаемый материал. Кстати, именно на извле­чение информации, а не на чтение в собственном смысле нацелены и разнообраз­ные методики «быстрого чтения», столь необходимые, по мнению их разработчи­ков, именно научным работникам.

ствия профессиональной историографии на массовое историческое со­знание, появление в этой системе посредников в лице, например, идео­логии. И что любопытно, в XX в. наиболее яркие проявления воздей­ствия идеологии на массовое историческое сознание мы имели в гитле­ровской Германии и в сталинской России. И излишне напоминать роль в этом процессе, например, «Краткого курса истории ВКП(б)». Конеч­но, такая восприимчивость России и Германии к идеологизации — слож­нейшая проблема, требующая специального исследования. Но в рамках исследуемой нами проблемы обратим внимание на то, что еще Гегель в 20-е годы XIX в. подметил принципиальное различие в способах исто­риописания англичан и французов, с одной стороны, и немцев — с другой. Во введении к «Лекциям по философии истории» он пишет:

«...особенно важны те принципы, которые автор вырабатывает для себя отчасти относительно содержания и цели самих описываемых им действий и событий, отчасти относительно того способа, каким он хочет писать историю. У нас, немцев, проявляющаяся при этом реф­лексия и рассудительность чрезвычайно разнообразны: каждый ис­торик усвоил себе в этом отношении свою собственную манеру. Англичане и французы знают в общем, как следует писать историю: они более сообразуются с общим и национальным уровнем культу­ры; у нас же всякий стремится придумать что-нибудь особенное, и, вместо того чтобы писать историю, мы всегда стараемся определить, как следовало бы писать историю»9.

На мой взгляд, не будет излишне смелым интерпретировать на­блюдение Гегеля, что «англичане и французы... сообразуются с общим и национальным уровнем культуры», как утверждение более тесной (без особых идеологических посредников) связи массового исторического сознания и профессиональной историографии, свойственной этим народам. По-видимому, это же наблюдение приемлемо и для характе­ристики политической жизни, протекающей либо на основе устойчи­вых традиций, особенно в Англии, либо под существенным идеоло­гическим прессом.

Ситуация постмодерна

Что же произошло в конце XX в.? Редкий случай, когда можно четко обозначить границу если не цивилизационного перехода, то его начала: от модерна к постмодерну.

1968 год. В пятом номере журнала «Manteia» публикуется неболь­шая статья Ролана Барта под интригующим названием «Смерть авто­ра». Барт провозглашает:

9 Гегель Г.-В.-Ф. Лекции по философии истории. СПб., 1993. С. 60,

«Фигура автора принадлежит новому времени; по-видимому, она формировалась нашим обществом по мере того, как с окончанием средних веков это общество стало открывать для себя... достоин­ство индивида, или, выражаясь более высоким слогом, "человеческой личности"»10.

Новое время заканчивается, и в ситуации цивилизационного пе­рехода

«...обнаруживается целостная сущность письма: текст сложен из множества разных видов письма, происходящих из различных куль­тур и вступающих друг с другом в отношения диалога, пародии, спо­ра, однако вся эта множественность фокусируется в определенной точке, которой является не автор, как утверждали до сих пор, а чита­тель. Читатель — это то пространство, где запечатлеваются все до единой цитаты, из которых слагается письмо; текст обретает един­ство не в происхождении своем, а в предназначении...»11.

В 1980 г. Умберто Эко публикует роман «Имя розы», действие ко­торого начинается с приобретения автором книги 16 августа 1968 г. Это, конечно, совпадение. Совпадение ли? В духе постмодерна мы вполне можем усмотреть здесь корреляцию с прочими событиями это­го, 1968, года. Да и сам автор дает нам carte blanche, заявляя в одной из «Заметок на полях "Имени розы"»:

«Автору следовало бы умереть [выделено мной. — М.Р.], за­кончив книгу. Чтобы не становиться на пути текста»11.

Так какие это события?

1968 год. Студенческие волнения в Париже. Чего хочет вполне бла­гополучное французское студенчество? Напрашивается параллель с некоторыми тенденциями в российской «революционной» культуре 20-х годов XX в. Идеологи культурных преобразований в Советском Союзе призывали «сбросить Пушкина с корабля современности». Фран­цузские студенты буйно отвергали опыт своих профессоров. На мой взгляд, это не совпадение, а явления одного порядка: только в совет­ской России в 20-е годы в революционном пылу ошибочно приняли государственный переворот за формационный переход от капитализ­ма к коммунизму'3, а во Франции в 60-е годы эти требования зафик­сировали начало реального цивилизационного перехода.

10 Барт Р. Смерть автора//Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика: Пер. сфр. М., 1994. С. 385.

11 Там же. С. 390.

12 Эко У. Заглавие и смысл//Эко У. Имя розы: Пер. с итал. СПб., 1997. С. 600.

13 Подробнее см.: Вильчек Вс. Прощание с Марксом (Алгоритмы истории). М.,

В те же самые 60-е годы расцветает движение хиппи, отрицавших исторически сложившиеся нормы существования социума и в социуме.

Социальная антропология придает существенное значение появ­лению в те же 60-е годы моды unisex, что свидетельствует о смешении гендерных ролей.

И наконец, в августе 1968г. «Танки идут по Праге... Танки идут по правде, которая не газета» (Е. Евтушенко). Окончательно ясно, что социализм можно удержать лишь силой оружия. Окончательно ском­прометирована грандиозная, весьма влиятельная в XX в. псевдоисто­рическая конструкция, которая якобы восходила к формационной теории Маркса—Энгельса (на самом деле имея с ней мало общего).

Вскоре эти, на первый взгляд, разноплановые явления начали ос­мысливаться социальными науками.

Само понятие «постмодерн» подразумевает некую реакцию на предшествующий длительный этап если не всемирной, то по крайней мере европейской истории. В сфере исторического познания новое вре­мя отличает осознание истории как целостного процесса, как правило, носящего телеологический характер. Постмодерн как своего рода «реак­тивное явление» (по выражению Дж. Тоша14) отличает разочарование в глобальных историко-теоретических построениях. Примечательно, что самые разные авторы, обращаясь к анализу современного состояния с самых разных эпистемологических, социальных и идеологических по­зиций, рассматривая различные аспекты современной как теоретико-познавательной, так и в целом социокультурной ситуации, формулиру­ют по сути сходные идеи. Сопоставим основные положения двух «зна­ковых» работ периода постмодерна. В 1979 г. Ж. Ф. Лиотар описывает «состояние постмодерна», наиболее существенной чертой которого (на что мы уже обращали внимание в самом начале) является «недо­верие в отношении метарассказов»]5. В 1989 г. Френсис Фукуяма публи­кует работу с явно полемическим названием «Конец истории?»16.

«Наблюдая, как разворачиваются события в последнее десятилетие или около того, трудно избавиться от ощущения, что во всемирной истории происходит нечто фундаментальное».

При этом Фукуяма констатирует нарастающее разнообразие оце­нок современного мира, наличие большого числа поверхностных кон­цепций, не позволяющих «отделить существенное от случайного. По его мнению, утверждение западной либеральной идеи является тем системообразующим фактором, который позволяет осмыслить совре­менный исторический процесс.

14 ТошДж. Указ соч. С. 174.

15 Лиотар Ж.-Ф. Указ соч. С. 10.

16 Фукуяма Ф. Конец истории//Вопросы философии. 1990. № 3. С. 134—148.

2 - 6867

«И все же растет понимание того, что идущий процесс имеет фунда­ментальный характер, внося связь и порядок в текущие события. На наших глазах в двадцатом веке мир был охвачен пароксизмом идео­логического насилия, когда либерализму пришлось бороться сначала с остатками абсолютизма, затем с большевизмом и фашизмом и, наконец, с новейшим марксизмом, грозившим втянуть нас в апокалип­сис ядерной войны. Но этот век, вначале столь уверенный в триумфе западной либеральной демократии, возвращается теперь, под конец, к тому, с чего начал: не к предсказывавшемуся еще недавно "концу идеологии" или конвергенции капитализма и социализма, а к не­оспоримой победе экономического и политического либерализма».

И надо признать, что спустя пару лет — с распадом в 1991 г. СССР — аргументация Фукуямы могла бы стать еще более убедительной. Ведь Фукуяма подчеркивает, что важна не практика либерализма, а победа либерализма как идеи, отсутствие реальной оппозиции западной ли­беральной идеи.

«Триумф Запада, западной идеи очевиден прежде всего потому, что у либерализма не осталось никаких жизнеспособных альтернатив. В последнее десятилетие изменилась интеллектуальная атмосфера крупнейших коммунистических стран, в них начались важные рефор­мы. Этот феномен выходит за рамки высокой политики, его можно наблюдать и в широком распространении западной потребительской культуры, в самых разнообразных ее видах: это крестьянские рынки и цветные телевизоры — в нынешнем Китае вездесущие; открытые в прошлом году в Москве кооперативные рестораны и магазины одежды; переложенный на японский лад Бетховен в токийских лав­ках и рок-музыка, которой с равным удовольствием внимают в Праге, Рангуне и Тегеране»17.

Фукуяма убежден в непреходящем характере происходящих изме­нений, несмотря на все разнообразие конкретных политических, со­циокультурных ситуаций, отклонений от предопределенного запад­ной моделью хода событий и национально-государственную специ­фику.

«То, чему мы, вероятно, свидетели, — не просто конец "холодной войны" или очередного периода послевоенной истории, но конец истории как таковой, завершение идеологической эволюции челове­чества и универсализации западной либеральной демократии как окончательной формы правления. Это не означает, что в дальней­шем никаких событий происходить не будет и страницы ежегодных обзоров "Форин Афферз" по международным отношениям будут

пустовать, — ведь либерализм победил пока только в сфере идей, сознания; в реальном, материальном мире до победы еще далеко. Однако имеются серьезные основания считать, что именно этот, иде­альный мир и определяет в конечном счете мир материальный»18.

Для нас важно, что хотя «конец истории» и не носит для Фукуя­мы апокалиптического характера, но он и не вызывает у философа радостных чувств. Восприятие настоящего Фукуямой далеко от того образа «светлого будущего», о котором мечтали гуманисты XVIII— XIX столетий.

«Конец истории печален. Борьба за признание, готовность рисковать жизнью ради чисто абстрактной цепи, идеологическая борьба, тре­бующая отваги, воображения и идеализма, — вместо всего этого — экономический расчет, бесконечные технические проблемы, забота об экологии и удовлетворение изощренных запросов потребителя. В постисторический период нет ни искусства, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории. Я ощущаю в самом себе и замечаю в окружающих ностальгию по тому времени, когда история существовала. Какое-то время эта ностальгия все еще будет питать соперничество и конфликт. Признавая неизбежность пост-.исторического мира, я испытываю самые противоречивые чувства к цивилизации, созданной в Европе после 1945 года, с ее североатлан­тической и азиатской ветвями. Быть может, именно эта перспектива многовековой скуки вынудит историю взять еще один, новый старт?»19.

Обратим внимание на используемый Фукуямой образ — «музей человеческой истории», вызывающий ассоциации с хранилищем от­дельных предметов — исторических фактов, которыми можно любо­ваться, восторгаться или испытывать иные эмоции, понимая при этом, что все здесь собранное не имеет актуального практического смысла.

Характеризуя ситуацию постмодерна в искусствоведчески-публи­цистическом эссе, Г. Померанц отмечает:

«Целостную реальность, ускользающую от слов, постмодернизм от-рицает»Л.

Что же касается исторических представлений, свойственных пост­модерну, то в них, по мнению Г. Померанца,

«господствует незнание и нежелание знать, куда движется челове­ческое общество»'1.

Фукуяма Ф. Указ. соч. С. 134.

18 Фукуяма Ф. Указ. соч. С. 134-135.

19 Там же. С. 148.

20 Померанц Г. Авангардизм, модернизм, постмодернизм//Опыты: Литератур­но-художественный, научно-образовательный журнал. 2000. № 3. С. ИЗ.

31 Там же. С. 116.

Но если мы согласимся с Фукуямой, то вынуждены будем при­знать, что дело не в нежелании знать, «куда движется человеческое общество», а в том, что оно никуда не движется или, точнее говоря, не движется с точки зрения современного наблюдателя (вспомним школьный курс физики, раздел «Механика», в котором утвержда­лось, что движение — это перемещение тел относительно друг дру­га), а это в свою очередь означает, что его дальнейшее развитие мы не в состоянии осмыслить, пользуясь выработанным в новое время научным инструментарием, а значит, и адекватно описать в терминах исторической науки нового времени.

В 1999 г. во втором выпуске альманаха с характерным названием «Казус» появляется программная статья М. А. Бойцова «Вперед, к Ге­родоту!». Характеризуя специфику общественной роли истории в XX в., Бойцов видит одну из основных причин ее изменения в том, что «ока­залась скомпрометирована стержневая идея прогресса»22. На мой взгляд, можно отчасти согласиться с Бойцовым в том, что

«сомнения в наличии "подлинного" прогресса, помноженные на со­мнения в безграничности познавательных возможностей людского ра­зума, превращают в колеблющийся мираж те картины уютного буду­щего, что были убедительно набросаны в оптимистическом XIX в.».

Однако заметим, что не стоит путать восприятие истории как про­цесса и веру в прогресс как частную, возможную, но отнюдь не обя­зательную форму процесса. Напомним, что, например, Дж. Тош отно­сит веру в прогресс наряду с традиционализмом и ностальгией к наи­более распространенным заблуждениям массового исторического сознания23.

Перечисленные весьма разноплановые явления в научном мире свидетельствуют об одном — об окончании мегацикла исторического развития и о ситуации культурного перехода, что и воспринимается как «конец истории», т.е. конец такой метаистории, которая может быть описана в понятиях науки нового времени.

Итак, историческая наука, по-видимому, утрачивает одну из сво­их основных функций — функцию метарассказа, что и зафиксировал Бойцов в своем призыве. Правда, на мой взгляд, она утрачивает эту функцию, во-первых, лишь частично, а во-вторых, представление о «конце истории» может быть интерпретировано как очередное прояв­ление, казалось бы, преодоленного европоцентризма и в качестве та­кового скорее свидетельствует о «закате Европы», чем о «конце исто­рии». Но мы обратимся к другому аспекту кризиса метаистории — к индивидуализации исторического знания, усилению его индиви-

22 Бойцов М. А. Вперед, к Геродоту!//Казус-1999: Индивидуальное и уникаль­ное в истории. М., 1999. С. 20.

23 ТошДж. Указ. соч. С. 22-29.

 

дуально-психологи ческой и социально-интегрирующей (или дезин­тегрирующей при нарастании в нем отмеченных тенденций) функ­ций. Предвестником такого переноса акцентов выступил еще в конце XIX в. Ницше, который обратил внимание на индивидуально-психо­логическую мотивацию выбора способа историописания. Кризис ме­таистории, независимо от того, как мы его интерпретируем, неизбеж­но должен вести к «атомизации» исторического знания. И вслед за бой­цовским «Вперед, к Геродоту!» мы вынуждены будем воскликнуть: «Вперед (назад!), к Декарту», — и вернуться к его методам установле­ния истины. Налицо методологическая редукция, что весьма свойствен­но ситуациям культурного перехода. Но на этом возвратном пути к Де­карту мы вряд ли сможем одолеть рубеж XIX—XX вв., когда была выяв­лена специфика исторического знания как идиографического, а значит и несводимого к сумме отдельных, точно установленных фактов.

Таким образом, основной вопрос, который предстоит решить: оз­начает ли отказ от метаистории отказ от целостного научного знания? Оставим ли мы, последовав совету Бойцова, научному знанию лишь установление и описание фактов, а конструирование целостных пред­ставлений отдадим на откуп индивидуальному обыденному сознанию?



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-07; просмотров: 285; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.147.69.25 (0.013 с.)