Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Утро акмеизма: камень и культураСодержание книги
Похожие статьи вашей тематики
Поиск на нашем сайте
«Любите существование вещи больше самой вещи и свое бытие больше самих себя – вот высшая заповедь акмеизма», – написал Мандельштам в программной статье «Утро акмеизма» (1912). В одной фразе повторяются три синонимичных, важных для акмеистской поэтики понятия: вещь, существование, бытие. Светлый циферблат часов вместо луны был для поэта, как уже говорилось в главе об акмеизме, переходом от символистской метафорической отвлеченности к новой конкретности, вещизму, адамизму. Повествователь первого сборника «Камень» (1913) – «старинный пешеход», «прохожий человек», перед которым открывается наполненный привлекательными и прелестными подробностями мир. «Медлительнее снежный улей, / Прозрачнее окна хрусталь, / И бирюзовая вуаль / Небрежно брошена на стуле». – «„Мороженно!“ Солнце. Воздушный бисквит. / Прозрачный стакан с ледяною водою» – «Поедем в Царское Село! / Свободны, ветрены и пьяны, / Там улыбаются уланы, / Вскочив на крепкое седло… / Поедем в Царское Село!» – «Воздух пасмурный влажен и гулок; / Хорошо и нестрашно в лесу. / Легкий крест одиноких прогулок / Я покорно опять понесу». В этом освоении, пристальном разглядывании мира Мандельштама интересуют не только привычные вещи, но и совершенно новые приметы времени. Он одним из первых начинает живописать технические новинки и предметы цивилизации. Он пишет стихи о приморском казино, кинематографе, теннисе, футболе, путешествующей по Европе американке. Заглавие книги Мандельштама – предметно, но в то же время и символично. Камень – основа здания. Архитектура придает миру наглядность, вещественность и становится памятью об ушедшей эпохе, памятником. Многие стихотворения Мандельштама – архитектурные пейзажи, описания дворцов, соборов, площадей. Он не только упоминает «желтизну правительственных зданий», Адмиралтейство, площадь Сената и торговую набережную Невы в «Петербургских строфах», но посвящает особые стихи Адмиралтейству, Дворцовой площади, Казанскому собору, собору Святой Софии в Стамбуле и собору Парижской Богоматери. В последнем стихотворении задача поэта прямо соотносится с работой зодчего.
Но чем внимательней, твердыня Notre Dame, Я изучал твои чудовищные ребра, – Тем чаще думал я: из тяжести недоброй
И я когда‑нибудь прекрасное создам…
(«Notre Dame», 1912) Мандельштамовская особенность воссоздания мира заключалась в том, что его зрение не только улавливало самые современные детали бытия («Кинематограф. Три скамейки»), но проникало в близкое и далекое прошлое, делало своим, домашним, близким и Англию XIX века («Когда, пронзительнее свиста, / Я слышу английский язык / Я вижу Оливера Твиста / Над кипами конторских книг»), и классицистскую Францию («Театр Расина. Мощная завеса… Спадают с плеч классические шали…»), и шотландское средневековье («И перекличка ворона и арфы / Мне чудился в зловещей тишине; / И ветром развеваемые шарфы / Дружинников мелькают при луне!»), и императорскую римскую историю («Я в Риме родился и он ко мне вернулся») и времена Гомера.
Бессонница. Гомер. Тугие паруса. Я список кораблей прочел до середины: Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный, Что над Элладою когда‑то поднялся.
Как журавлиный клин в чужие рубежи, – На головах царей божественная пена, – Куда плывете вы? Когда бы не Елена, Что Троя вам одна, ахейские мужи?
И море, и Гомер – все движется любовью. Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит, И море черное, витийствуя, шумит И с тяжким грохотом подходит к изголовью.
(«Бессонница. Гомер. Тугие паруса…», 1915) Исходная ситуация, точка лирического отсчета в этом стихотворении помещена в современности: во время бессонницы лирический субъект читает «Илиаду». Но перечень вождей, которые отправились на завоевание Трои, давно ставший образцом школьной скуки, является толчком для воображения поэта. Гомеровские корабли вдруг превращаются в метафорический журавлиный клин и даже журавлиный поезд (в этом слове соединяются и старинное значение «обоз, караван», и, возможно, современное – «сцепление вагонов на железной дороге»). И вот уже поэт прямо обращается к спутникам Одиссея, даже различает на их головах «божественную пену», понимает причины их похода («И море, и Гомер все движется любовью»), ощущает шум, голос (витийство) моря у своего изголовья. Воображение – мандельштамовская машина времени. Скучная, далекая история вдруг оживает, становится, наряду с кинематографом и футболом, явлением современной культуры. Поэт предоставляет ее в распоряжение внимательного читателя, предлагая увидеть баснословные времена на расстоянии вытянутой руки.
Продолжает этот диалог с гомеровской эпохой стихотворение, написанное в Крыму между двумя революциями:
Золотистого меда струя из бутылки текла Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела: – Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла, Мы совсем не скучаем, – и через плечо поглядела.
Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни Сторожа и собаки, – идешь, никого не заметишь. Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни. Далеко в шалаше голоса – не поймешь, не ответишь.
После чаю мы вышли в огромный коричневый сад, Как ресницы, на окнах опущены темные шторы. Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград, Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.
Я сказал: виноград, как старинная битва, живет, Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке; В каменистой Тавриде наука Эллады – и вот Золотых десятин благородные, ржавые грядки.
Ну, а в комнате белой, как прялка, стоит тишина, Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала. Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена, – Не Елена – другая, – как долго она вышивала?
Золотое руно, где же ты, золотое руно? Всю дорогу шумели морские тяжелые волны, И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно, Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
(«Золотистого меда струя из бутылки текла…», 1917) Множество конкретных деталей передают медленное, тягучее ощущение времени. Этому ощущению помогает и выбранный размер: длинный пятистопный анапест, напоминающий о русской аналогии античного гекзаметра (это был шестистопный дактиль со стяжениями). Композиционная особенность стихотворения Мандельштама и здесь заключается в том, что пейзаж современной Тавриды органически сливается со временем гомеровского эпоса. Многие детали крымского пейзажа лишены отчетливых хронологических примет: возделывали и убирали виноград, разливали мед, пили чай и смотрели на горы на этой земле тысячелетиями. Но в эту картину включены отсылки к далекому прошлому: виноград напоминает герою‑рассказчику старинную битву; виноградники и винные погреба – службы бога виноделия Бахуса; не Елена, другая – это жена Одиссея Пенелопа, на занятие которой намекает прялка (правда, гомеровская героиня не пряла, а ткала). В последней строфе эти разновременные, но однородные детали сливаются в единую картину, где, словно в ответ на вздох повествователя («Где же ты, золотое руно?»), появляется возвратившийся домой главный герой гомеровского эпоса. «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи; / Старца великого тень чую смущенной душой», – написал Пушкин, прочитав русского Гомера, переведенного Н. И. Гнедичем («На перевод Илиады», 1830). Мандельштам позволяет почуять эту великую тень не хуже Гнедича. Существует забавная легенда о том, как Мандельштам сдавал университетский экзамен по античной литературе. На просьбу рассказать об Эсхиле он, подумав, сказал, что драматург был религиозен, потом, после долгой паузы, добавил, что Эсхил написал «Орестею», и после этого гордо покинул аудиторию. Подлинные отношения поэта с античной культурой описал литературовед К. В. Мочульский, который в юности как раз помогал Мандельштаму готовиться к экзамену. «Он приходил на уроки с чудовищным опозданием, совершенно потрясенный открывшимися ему тайнами греческой грамматики. Он взмахивал руками, бегал по комнате и декламировал нараспев склонения и спряжения. Чтение Гомера превращалось в сказочное событие: наречия, энклитики, местоимения преследовали его во сне, и он вступал с ними в загадочные личные отношения. <…> Он превращал грамматику в поэзию и утверждал, что Гомер – чем непонятнее, тем прекраснее. <…> Мандельштам не выучил греческого языка, но он отгадал его. Впоследствии он написал гениальные стихи о золотом руне и странствиях Одиссея:
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно, Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
В этих двух строках больше «эллинства», чем во всей «античной» поэзии многоученого Вячеслава Иванова» («О. Э. Мандельштам», 1945). Мандельштам отгадал не только Гомера, но и многие другие времена. Историю он воспринимал как личное, доступное изображению и осмыслению пространство культуры. «Все перепуталось, и сладко повторять: / Россия, Лета, Лорелея» («Декабрист», 1917). Если акмеизм Гумилева связан с экзотической вещью, акмеизм Ахматовой с вещью психологизированной, то основой акмеистской поэтики Мандельштама становится культурно‑историческая вещь. В умении видеть и предметно изображать самые разные исторические эпохи ему не было равных в поэзии серебряного века.
И, если подлинно поется И полной грудью, наконец, Все исчезает – остается Пространство, звезды и певец!
(«Отравлен хлеб, и воздух выпит…», 1913).
ПРЯМАЯ РЕЧЬ: ЗЕМЛЯ И ВОЗДУХ
Общие принципы поэтики акмеизма – предметность, объективность взгляда на мир, отсутствие лирического героя, соизмеримость поэта с современниками – Мандельштам сохраняет и в поздних стихах. В этом смысле он – поэт без истории. Но предметный мир и черты лирического субъекта в его стихах все‑таки изменяются: слишком менялась окружающая реальность, чтобы поэт мог спокойно погружаться в разные культурно‑исторические эпохи. В стихах, написанных в воронежской ссылке, наряду со стихиями моря и неба, Мандельштам открывает русский простор, которым пытается вылечиться от выпавших на его долю испытаний.
И не ограблен я, и не надломлен, Но только что всего переогромлен… Как «Слово о полку», струна моя туга, И в голосе моем после удушья Звучит земля – последнее оружье, Сухая влажность черноземных га!
(«Стансы», май‑июль 1935) Земля, чернозем (одно из стихотворений так и называется «Чернозем», апрель 1935) приходит на смену камню. Вещь как знак культурной эпохи не исчезает из стихов Мандельштама, но наряду с этим, как когда‑то у Фета или у А. А. Ахматовой, вещь становится симптомом какого‑то психологического состояния, мгновенного впечатления.
Вехи дальние обоза Сквозь стекло особняка, От тепла и от мороза Близкой кажется река. И какой там лес – еловый? Не еловый, а лиловый, – И какая там береза, Не скажу наверняка – Лишь чернил воздушных проза Неразборчива, легка…
(«Вехи дальние обоза…», 26 декабря 1936) С четко зафиксированной точки зрения поэт вглядывается в мир, рассматривает его и, в конце концов, видит невидимое: прозрачный воздух, связанный с ощущением легкости, творчества, вдохновения. «Живем на высоком берегу реки Цны. Она широка или кажется широкой как Волга. Переходит в чернильно‑синие леса. Мягкость и гармония русской зимы доставляет глубокое наслаждение», – описывает поэт пейзаж, из которого вырастают это и несколько других стихотворений (Н. Я. Мандельштам «Воспоминания»). В прозаическом описании зафиксирована та же точка зрения (дом на высоком берегу реки и лес за ней), назван главный цвет (чернильно‑синий), но прямая оценка (гармония, высокое наслаждение) спрятана, растворена в самом изображении. Мандельштам, в согласии с призывом Пастернака и даже раньше его, временами впадает в «неслыханную простоту». Такую простоту – высокие ценности обыденной жизни – вдруг открывают поэты разных эпох. Одни читатели называют эти открытия «простотой хуже воровства», другие – жизненной и поэтической мудростью.
Мы с тобой на кухне посидим, Сладко пахнет белый керосин;
Острый нож да хлеба каравай… Хочешь, примус туго накачай,
А не то веревок собери Завязать корзину до зари,
Чтобы нам уехать на вокзал, Где бы нас никто не отыскал.
(«Мы с тобой на кухне посидим…», январь 1931) Кажется, такие простые стихи и писать просто: здесь нет ни одной метафоры, использован лишь один эпитет (белый керосин). Но в них есть, существует самое главное для настоящей лирики свойство: правда психологического состояния, ощущения человека, казалось бы, лишенного всего, но, тем не менее, добывающего поэзию из самых обыденных вещей (хлеб, керосин, корзина, веревка), имеющего друга, собеседника, любимую («мы с тобой» так не объяснено конкретнее), сохраняющего веру и надежду в скитаниях по враждебному миру. Детали этого стихотворения показывают, что Мандельштам воспринимает исторически не только далекие времена, но и свою собственную эпоху. Причем он видит ее как в крупных, огромных чертах и размерах, так и мелко, четко, как полагается настоящему акмеисту, влюбленному в существование вещей (керосином заправляют примус, корзину в поездке используют вместо чемодана, хлеб продают большими караваями). Прямая речь, прямое слово («сладко пахнет белый керосин») становятся для поэзии Мандельштама так же необходимы, как и сложные культурно‑исторические образы («на головах царей божественная пена»).
Пора вам знать: я тоже современник, Я человек эпохи Москвошвея, Смотрите, как на мне топорщится пиджак, Как я ступать и говорить умею! Попробуйте меня от века оторвать, Ручаюсь вам – себе свернете шею!
(«Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето…», май – 4 июня 1931) Установкой на прямую речь порождены гражданские, политические стихи Мандельштама, о которых уже шла речь. Однако Мандельштам хочет быть современником, человеком эпохи Москвошвея, не предавая ни Гомера с Расином, ни разночинцев в рассохлых сапогах. В этих же стихах лето называется буддийским, тот же мотив продолжает загадочный «сморщенный зверек в тибетском храме», в последней строфе упоминаются Рембрандт, Рафаэль и Моцарт. После прозрачного «утра акмеизма» поэзия Мандельштама одновременно становится и более простой, и более сложной. В одних случаях подобная сложность связана с тем, что предмет описания выведен за пределы стихотворения, но все встает на свои места, если мы узнаем или опознаем его.
Что поют часы‑кузнечик, Лихорадка шелестит И шуршит сухая печка, – Это красный шелк горит.
(«Что поют часы‑кузнечик…», 1918) Смысл этого стихотворения пояснила А. А. Ахматова: «…это мы вместе топили печку; у меня жар – я мерю температуру». Подобные стихи похожи на загадочные метафорические картинки Маковского: узнав, что описано, мы легко располагаем вокруг предмета все образы. Но у позднего Мандельштама есть и другие стихи. Их загадочная образность напоминает, скорее, о поэзии символизма. Таковы «Стихи о неизвестном солдате». В этом тексте находят множество литературных цитат, аналогий, отсылок к разнообразным произведениям мировой литературы (это свойство называют интертекстуальностью или мандельштамовскими подтекстами), но все равно многие его строки и образы остаются загадочными, допускают только предположительное прочтение.
Этот воздух пусть будет свидетелем, Дальнобойное сердце его, И в землянках всеядный и деятельный Океан без окна – вещество…
До чего эти звезды изветливы! Все им нужно глядеть – для чего? В осужденье судьи и свидетеля, В океан без окна, вещество.
От колючих звезд‑булавок в «Камне» и «Tristia» и прозрачного воздуха воронежских полей («Воронежские тетради») до угрожающих изветливых звезд и загадочного воздуха‑свидетеля с дальнобойным сердцем в «Стихах о неизвестном солдате» – таков образный диапазон поэзии Мандельштама. Однако неизменными остаются глубокий смысл подобных стихов и их трагическая сила. «Я – смысловик», – говорил о себе Мандельштам. На вопрос: «Что такое акмеизм?» – он однажды ответил: «Тоска по мировой культуре». А в письме литературоведу Ю. Н. Тынянову предсказал: «Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень. Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои сольются с ней и растворятся в ней, кое‑что изменив в ее строении и составе» (21 января 1937 г.). Так и случилось: стихи Мандельштама слились, растворились, изменили состав русской поэзии, стали частью мировой культуры.
Анна Андреевна АХМАТОВА (1889–1966)
|
|||||||||
Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 503; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 13.59.130.154 (0.017 с.) |