Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Башни железные и башни из слоновой кости

Поиск

Индустриальное уродство

 

В XVIII веке после изобретения механических ткацких станков и паровой машины в организации труда начинают происходить радикальные изменения; в XIX столетии с развитием мануфактур и промышленных предприятий утверждается капиталистический способ производства, зарождается пролетариат и создаются непригодные для жизни супергорода. Некоторые мыслители и писатели воодушевленно приветствуют эти необыкновенные новшества, достаточно привести в пример Джозуэ Кардуччи, в стихотворении Гимн Сатане (1863) воспевающего поезд на паровом ходу — это «чудовище в грозной красоте», которое символизирует, помимо прогресса, восстание Сатаны, бунтующего против средневекового обскурантизма. Но тогда же начинается и критика индустриального общества, наиболее известным выражением которой станет Манифест Коммунистической партии Маркса и Энгельса (1848). Одновременно волна протеста поднимается и в недрах самой буржуазии, о чем, в частности, свидетельствуют творчество и общественная деятельность Джона Рёскина. Влюбленный в старых итальянских мастеров и готическую архитектуру, Рёскин, этот апостол ностальгической идеи красоты, борется против убожества «обогащающегося плебса», отстаивая социалистическую утопию христианского толка и предлагая способы производства, вдохновляемые радостью созидания, как у ремеслен­ников былых времен.

В те же десятилетия (хотя ужасы городской жизни изображали еще в XVIII веке Хогарт и Блейк) под шоковым впечатлением от индуст­риального города такие художники, как Доре, и такие писатели, как Диккенс, По, Уайльд, Золя, а также Лондон и Элиот, рисуют ужасающую картину убожества прогресса.

На протяжении всего XIX века не затухает конфликт между восторженными приверженцами промышленной революции, положившей начало новой архитектуре из железа и стекла, и теми, кто отвергает эти технологические новшества во имя не только традиционных цен­ностей, но и нового эстетического чувства.

Постав Эйфель еще не закончил свою металлическую башню к Всемирной выставке 1889 года, когда в 1887 году газета Le Temps опубликовала письмо, подписанное, в частности, Александром Дюма-сыном, Ги де Мопассаном, Шарлем Гуно, Леконтом де Лилем, Викторьеном Сарду, Шарлем Гарнье, Франсуа Коппе, Сюлли-Прюдомом: «Мы, писатели, живописцы, скульпторы, архитекторы, страстные поклонники красоты Парижа, до сих пор остававшейся неприкосновенной, изо всех сил возмущенно протестуем, во имя попранного французского вкуса и оказавшихся под угрозой искусства и истории Франции, про­тив возведения в центре нашей столицы бесполезной и чудовищной Эйфелевой башни, которую злые языки, нередко обладающие здравым смыслом и чувством справедливости, уже окрестили Вавилонской башней». И далее следуют нападки на эту гигантскую черную заводскую трубу, которая подобно чернильному пятну будет отбрасывать на Париж свою омерзительную тень «мерзкого столба из клепаной жести».

Эйфель в ответ утверждал, что у башни будет своя характерная красота и изящество, что инженерной мысли не чужда идея гармонии, что дерзновенностью замысла, мощью и красотой сооружение продемонстрирует, что и в гигантских вещах есть свое очарование и, наконец, что это будет самая высокая из когда-либо возводившихся людьми построек. «Почему то, что достойно восхищения в Египте, должно оказаться ужасным и смешным в Париже?»

С тех пор Эйфелева башня стала характерным признаком панорамы Парижа, и еще в то время кое-кто из противников ее возведения изменил свое мнение. Однако «дело Эйфеля» поныне остается свидетельством так называемой изменчивости вкуса. Это изменчивость во времени всех вкусовых оценок архитектурного облика городов. В современной живописи мы находим ужасающие образы беспросветных метрополий и промышленных окраин; горькие размышления о том, как безобразен город, встречаются у таких мыслителей, как Зедльмайр и Адорно; гнетуще и мрачно выглядит метрополия в ро­мане Альфреда Дёблина Берлин, Александерплац (1929), да и в наши дни Делилло уже с американской точки зрения оглядывает с отвращением Лондон и Париж XIX века. А Улисс Джеймса Джойса (1922) — это целая эпопея современного города, завораживающий калейдоскоп его противоречивых ликов, ад и рай Леопольда Блума.

Изнанка Лондона. Чарльз Диккенс, Приключения Оливера Твиста, 8(1838)

Более гнусного и жалкого места он еще не видывал. Улица была очень узкая и грязная, а воздух насыщен зловонием. Много было маленьких лавчонок, но, казалось, единственным товаром были дети, которые даже в такой поздний час копошились в дверях или визжали в доме. Единственными заведениями, как будто преуспевавшими в этом обреченном на гибель месте, были трактиры, и в них орали во всю глотку отпетые люди — ирландские подонки. За крытыми проходами и дворами, примыкавшими к главной улице, виднелись домишки, сбившиеся в кучу, и здесь пьяные мужчины и женщины буквально барахтались в грязи.

 

Улицы Лондона. Уильям Блейк, Лондон, из сб. Песни невинности и опыта (1794)

По узким улицам влеком,

Где Темза скованно струится,

Я вижу нищету кругом,

Я вижу горестные лица.

И в каждой нищенской мольбе,

В слезах младенцев безгреховных,

В проклятьях, посланных судьбе,

Я слышу лязг оков духовных!

И трубочистов крик трясет

Фундаменты церквей суровых,

И кровь солдатская течет

Вотще у гордых стен дворцовых.

И страшно мне, когда в ночи

От вопля девочки в борделе

Слеза невинная горчит

И брачные смердят постели.

 

Лондонский туман. Чарльз Диккенс Холодный дом, I (1852-1853)

Туман везде. Туман в верховьях Темзы, где он плывет над зелеными островками и лугами; туман в низовьях Темзы, где он, утратив свою чистоту, клубится между лесом мачт и прибрежными отбросами большого (и грязного) города. Туман на Эссекских болотах, туман на Кентских возвышенностях. Туман ползет в камбузы угольных бригов; туман лежит на реях и плывет сквозь снасти больших кораблей; туман оседает на бортах баржей и шлюпок. Туман слепит глаза и мешает дышать престарелым гринвичским пенсионерам, поса­пывающим у каминов в палатах дома призрения; туман проник в чубук и головку трубки, которую курит после обеда сердитый шкипер, засевший в своей тесной каюте; туман жестоко щиплет пальцы на руках и ногах его маленького юнги, дрожащего на палубе. На мостах какие-то люди, перегнувшись через перила, заглядывают в туманную преисподнюю и, сами окутанные туманом, чув­ствуют себя так, как если бы они поднялись на воздушном шаре и повисли в тучах.[...] Сырой день всего сырее, и густой туман всего гуще, и грязные улицы всего грязнее у ворот Темпл-Бар, сей крытый свинцом древней заставы, что отменно украшает подступы, но преграждает доступ к некой свинцоволобой древней корпорации. А по соседству с Темпл-Баром, в Линколнс-Инн-холле, в самом сердце тумана восседает лорд верховный канцлер в своем Верховном Канцлерском суде.

 

Торжество факта. Чарльз Диккенс, Тяжелые времена, I, 5 и 10 (1854)

Кокстаун [...] был торжеством факта; в нем так же не нашлось бы и намека на «фокусы», как в самой миссис Грэдграйнд. Прислушаемся к этому основному ладу — Кокстаун, — прежде чем мы продолжим нашу песнь.

То был город из красного кирпича, вернее, он был бы из красного кирпича, если бы не копоть и дым; но копоть и дым превратили его в город ненатурально красно-черного цвета — словно размалеванное лицо дикаря. Город машин и высоких фабричных труб, откуда, бесконечно виясь змеиными кольцами, неустанно поднимался дым. Был там и черный канал, и река, лиловая от вонючей краски, и прочные многооконные здания, где с утра до вечера все грохотало и тряслось и где поршень паровой машины без передышки двигался вверх и вниз, словно хобот слона, впавшего в тихое помешательство. По городу пролегало несколько больших улиц, очень похожих одна на другую, и много маленьких улочек, еще более похожих одна на другую, населенных столь же похожими друг на друга людьми, которые все выходили из дому и возвращались домой в одни и те же часы, так же стучали подошвами по тем же тротуарам, идя на ту же работу, и для которых каждый день был тем же, что вчерашний и завтрашний, и каждый год— подобием прошлого года и будущего.[...]

Больница могла бы быть тюрьмой, тюрьма — больницей, ратуша либо больницей, либо тюрьмой, либо тем и другим или еще чем-нибудь, так как архитектурные красоты всех трех зданий ничем между собой не разнились. [...] В той части Кокстауна, где сосредоточен самый тяжелый труд; в самой сердцевине этой безобразной крепости, где плотные кирпичные стены так же безжалостно заграждают вход природе, как они заграждают выход убийственным испарениям; в самых глухих дебрях путаного лабиринта тесных тупичков и узких проулков, где строения, возведенные как придется, на скорую руку, каждое для нужд одного владельца, словно враждующие между собой родичи, толкаются, лезут друг на друга и давят насмерть; в самом душном закутке этого колокола, из которого выкачан весь воздух, где в судорожных поис­ках тяги каждая печная труба по-своему искривлена и скособочена, точно все дома хотят показать миру, какие существа только и могут появиться на свет под их крышей; в самой гуще обитателей Кокстауна, которые известны под общим наименованием «рабочие руки» — и которые сильно выиграли бы в глазах некоторых людей, если бы провидение рассудило за благо дать им одни лишь руки или, как низшим морским животным, одни руки и желудки, — проживал некий Стивен Блекпул, сорока лет от роду.

Люди бездны. Джек Лондон Люди бездны, 1 и 6 (1903)

На улицах Лондона нигде нельзя избежать зрелища крайней нищеты: пять минут ходьбы почти от любого места — и перед вами трущоба. Но та часть горо­да, куда въезжал теперь мой экипаж, являла сплошные, нескончаемые трущобы. Улицы были запружены людьми незнакомой мне породы — низкорослыми и не то изможденными, не то отупевшими от пьянства. На много миль тянулись убогие кирпичные дома, и с каждого перекрестка, из каждого закоулка открывался вид на такие же ряды кирпичных стен и на такое же убожество. То здесь, то там мелькала спотыкающаяся фигура пьяницы, попадались и подвыпившие женщины; воздух оглашался резкими выкриками и бранью. На рынке какие-то дряхлые старики и старухи рылись в мусоре, сваленном прямо в грязь, выбирая гнилые картофелины, бобы и зелень, а ребятишки облепили, точно мухи, кучу фруктовых отбросов и, засовывая руки по самые плечи в жидкое прокисшее месиво, время от времени выуживали оттуда еще не совсем сгнившие куски и тут же на месте жадно проглатывали их. [...] Я посмотрел в окно, надеясь увидеть дворики соседних владений. Но никаких двориков не оказалось, вернее, они были сплошь застроены одноэтажными лачугами, хлевами, в которых жили люди. Крыши лачуг были завалены мусором, местами чуть ли не на два фута, — его выбрасывали сверху из окон жители соседних домов. Чего только я там не увидел! Мясные и рыбные кости, овощные очистки, тряпки, рваные башмаки, гли­няные черепки — в общем, все отбросы человеческого хлева. [...] Скопище тряпья и грязи, отвратительные кожные болезни, раны, кровоподтеки, хамство, уродство и непристойность. Дул холодный, пронизывающий ветер, иные спали, закутавшись в свои лохмотья, другие пытались заснуть. Я насчитал там более десятка женщин — в возрасте от двадцати до семидесяти лет — и видел даже младенца, который спал на голой скамье, без одеяла и подушки, и никого с ним рядом не было. Подальше шестеро мужчин спали сидя, прислонившись друг к другу.

Неблагополучный город. Томас Стернз Элиот, Погребение мертвого, из поэмы Бесплодная земля (1922)

Призрачный город,

Толпы в буром тумане зимней зари,

Лондонский мост на веку повидал столь

многих, Никогда не думал, что смерть унесла столь

многих. В воздухе выдохи, краткие, редкие,

Каждый под ноги смотрит, спешит

В гору и вниз по Кинг-Уильям-стрит

Туда, где Сент-Мери Вулнотчасы отбивает

С мертвым звуком на девятом ударе.

Там в толпе я окликнул знакомого:

«Стетсон! Стой, ты был на моем корабле при

Милах! Мертвый, зарытый в твоем саду год назад, —

Пророс ли он? Процветет ли он в этом году —

Или, может, нежданный мороз поразил его ложе?

И да будет Пес подальше оттуда, он друг человека

И может когтями вырыть его из земли!

Ты, hypocrite lecteur!mon semblable,mon frerel»

Толпа. Эдгар Аллан По Человек толпы (1841)

У большей части прохожих вид был самодовольный и озабоченный, казалось, они думали лишь о том, как бы пробраться сквозь толпу. [...]

Спускаясь по ступеням того, что принято называть порядочным обществом, я обнаружил более мрачные и глубокие темы для размышления. Здесь были разносчики-евреи со сверкающим ястребиным взором и печатью робкого смирения на лице; дюжие профессиональные попрошайки, бросавшие грозные взгляды на честных бедняков, которых одно лишь отчаяние могло выгнать ночью на улицу просить милостыню; жалкие, ослабевшие калеки, на которых смерть наложила свою беспощадную руку, — неверным шагом проби­рались они сквозь толпу, жалобно заглядывая в лицо каждому встречному, словно стараясь найти в нем случайное утешение или утраченную надежду; скромные девушки, возвращавшиеся в свои неуютные жилища после тяжелой и долгой работы, — они скорее со слезами, чем с негодованием, отшатывались от наглецов, дерзких взглядов которых, однако, избежать невозможно; уличные женщины всех сортов и возрастов: стройные красавицы в расцвете женствен­ности, напоминающие статую, описанную Лукианом, — снаружи паросский мрамор, внутри нечистоты; безвозвратно погибшая отвратительная прокаженная в рубище; морщинистая, размалеванная, увешанная драгоцен­ностями молодящаяся старуха; девочка с еще незрелыми формами, но вследствие продолжительного опыта уже искушенная в гнусном жеманстве своего ремесла и снедаемая жаждой сравняться в пороке со старшими; всевозможные пьяницы — некоторые, в лохмотьях, с мутными, подбитыми глазами, брели пошатываясь и бормотали что-то невнятное, другие — в целой, хотя и грязной одежде, с толстыми чувственными губами и добродушными красными рожами, шли неуверенной поступью, третьи — в костюмах из дорогой ткани, даже теперь тщательно вычищенных, люди с неестественно твердой и упругой походкой, со страшной бледностью на лице и жутким блеском в воспаленных глазах, пробирались сквозь толпу и дрожащими пальцами цеплялись за все, что попадалось им под руку.

 

Сатанинский поезд. Джозуэ Кардуччи Сатана (1863)

И чудовище в грозной

красоте, сбросив цепи,

мчится над океаном,

через горы и степи; [...]

 

мчится через провалы,

укрываясь порою

по глубоким пещерам,

меж теснин, под горою;

 

вновь выходит наружу

и от края до края

ураганом несется,

дышит, все побеждая,

 

вдаль стремится, как буря,

как гигант победитель.

Это он, о народы,

Он, великий воитель!

 

Одна ночь Дориана Грея. Оскар Уайльд, Портрет Дориана Грея, 16 (1891)

Говорят, у человека, одержимого страстью, мысли вращаются в замкнутом кругу. Действительно, искусанные губы Дориана Грея с утомительной настойчивостью повторяли и повторяли все ту же коварную фразу о душе и ощущениях, пока он не внушил себе, что она полностью выражает его настроение и оправдывает страсти, которые, впрочем, и без этого оправдания все равно владели бы им. Одна мысль заполонила его мозг, клетку за клеткой, и неистовая жажда жизни, самый страшный из человеческих аппетитов, напрягала, заставляя трепетать каждый нерв, каждый фибр его тела. Уродства жизни, когда-то ненавистные ему, потому что возвращали к дейст­вительности, теперь по той же причине стали ему дороги. Да, безобразие жизни стало единственной реальностью. Грубые ссоры и драки, грязные притоны, бесшабашный разгул, низость воров и подонков общества поражали его воображение сильнее, чем прекрасные творения Искусства и грезы, навеваемые Песней.[...] Дориан вошел в длинное помещение с низким потолком, похожее на третьеразрядный танцкласс. На стенах горели газовые рожки, их резкий свет тускло и криво отражался в засиженных мухами зеркалах. Над газовыми рожками рефлекторы из гофрированной жести казались дрожащими кругами огня. Пол был усыпан ярко-желтыми опилками со следами грязных башмаков и темными пятнами от пролитого вина. Несколько малайцев, сидя на корточках у топившейся железной печурки, играли в кости, болтали и смеялись, скаля белые зубы. В одном углу, навалившись грудью на стол и положив голову на руки, сидел моряк, а у пестро размалеванной стойки, занимавшей всю стену, две изможденные женщины дразнили старика, который брезгливо чистил щеткой рукава своего пальто.[...] В дальнем конце ком­наты лесенка вела в затемненную каморку. Дориан взбежал по трем расшатанным ступенькам, и ему ударил в лицо душный запах опиума.

Уродство «технической красоты». Ганс Зедльмайр, Смерть света, III, 2 (1964)

Вместе с формами этой новой красоты на мир обрушилась волна уродства, также уникального в своем роде. Из новых кварталов крупных городов она распро­странилась вокруг, захлестнув небольшие города и деревни. Уродливость облика большинства новых городских кварталов не поддается никакому описанию: от нее буквально захватывает дух. Это в равной мере касается построек в центре и на окраинах, доходных домов и «спальных районов», кварталов бедноты и богачей, зданий общественного и частного назначения, фасадов и внутренних помещений вкупе со дворами. В XIX веке это новое уродство отличалось грубоватой суровостью: оно заключало в себе элемент варварского хаоса и индивидуализма и свидетельствовало о стремлении любой ценой извлечь прибыль. Сказанное вовсе не отменяет того, что в этой пустыне безобразия располагались оазисы старинного благородства; по соседству с безли­ким безобразием порой можно было встретить безобразие яркое и вызываю­щее, которое сегодня, на фоне бесцветной правильности иных современных зданий, может даже показаться достойным внимания, тем более что зачастую данное безобразие сочетается с удивительной прочностью и основательностью построек. «Я убежден, что ни в одну из минувших эпох человек не питал неприязни и отвращения к экспрессивным формам архитектуры: подобное стало возможно лишь в наше время. Вплоть до эпохи классицизма строительство воспринималось как нечто совершенно естественное. Новые постройки вполне могли оставаться незамеченными, подобно тому как недавно посаженное дерево отнюдь не сразу привлекает к себе внимание; но, будучи замечены, они воспринимались как нечто благое и естественное — именно так Гёте смотрел на здания своей эпохи» (Брох). В XX столетии был снесен целый ряд прежде выстроенных кварталов, в которых проявились подобные безобразия, однако последние продолжают свое существование в рамках так называемой «рациональной» архитектуры, то есть в нелепости красок и пропорций, а также — под видом «функции» — в неумении правильно организовать декор. Современные постройки зачастую отличаются еще большей монотонностью, чем «фасадные» улицы XIX столетия. Особенно варварскими являются взаимоотношения с природным окружением в современных густо населенных кварталах с их интенсивным движением, превосходящим всякую человеческую меру; унылости фаланстеров в них способствует недолговечность — в большинстве случаев — новых материалов, которые с возрастом не становятся краше (как это бывало со строительными материалами в минувшие эпохи), а кажутся лишь более безобразными и изношенными*.

 

Изнанка Парижа. Шарль Бодлер, Предрассветные сумерки, из сб. Цветы зла, 106 (1861)

Казармы сонные разбужены горнистом.

Под ветром фонари дрожат в рассвете мглистом.

Вот беспокойный час, когда подростки спят,

И сон струит в их кровь болезнетворный яд,

И в мутных сумерках мерцает лампа смутно,

Как воспаленный глаз, мигая поминутно,

И телом скованный, придавленный к земле,

Изнемогает дух, как этот свет во мгле.

Мир, как лицо в слезах, что сушит ветер весенний,

Овеян трепетом бегущих в ночь видений.

Поэт устал писать, и женщина — любить.

Вон поднялся дымок и вытянулся в нить.

Бледны, как труп, храпят продажной страсти жрицы —

Тяжелый сон налег на синие ресницы.

А нищета, дрожа, прикрыв нагую грудь,

Встает и силится скупой очаг раздуть,

И, черных дней страшась, почуяв холод в теле,

Родильница кричит и корчится в постели.

Вдруг зарыдал петух и смолкнул в тот же миг,

Как будто в горле кровь остановила крик.

 

Чрево Парижа. Эмиль Золя, Чрево Парижа, 1 (1873)

Светящийся циферблат на церкви Св. Евстафия бледнел и мерк, словно лампада, застигнутая лучами зари. Один за другим гасли, подобно звездам при свете дня, газовые рожки в винных погребках на соседних улицах. И Флоран следил, как огромный рынок высвобождался из мрака, освобождался от дымки мечты, в которой привиделись ему тонувшие в бесконечных далях ажурные чертоги. Они обретали плотность, зеленовато-серую массу, стано­вились еще громадней, оснащенные чудесными мачтами — столбами, несущими необозримые полотнища крыш. Их геометрические тела сливались в одно целое, и когда внутри погасли все огни, они предстали в свете дня, квадратные, оди­наковые, словно современная машина, необъятная по своим размерам, — словно паровая машина или паровой котел, служивший пищеварительным аппаратом для целого народа; эта громада походила на гигантское металлическое брюхо; затянутое болтами и заклепанное, созданное из дерева, стекла и чугуна, оно отличалось изяществом и мощью механического двигателя, работающего с помощью тепла под оглушительный стук колес.

 

Изнанка Америки. Дон Делилло,Ю Изнанка мира (1997)

Двигаясь дальше, мы видим рассеянные по поверхности следы былых экспериментов: место это кажется каким-то странным и жалким, и я пытаюсь разгадать, в чем тут дело. Мы видим останки железнодорожного моста: обгоревший кусок резно­го металла на бетонных опорах. Нечто редкостное, что дышит тайнами про­шлого, которые были однажды выданы и лишились всякого смысла. Видим приземистое серое основание сторожевой башни, разрушенной много десятилетий назад: от нее всего-то и осталась бетонная полутораметровая глыба, возвышающаяся над неровной землей, но — странное дело — ее наружность с выступающими металлическими балками до сих пор производит внушительное впечатление. Каждый загрязненный предмет пробуж­дает в нас чувство вины: столбы, поврежденные непогодой, балки, открытые всем ветрам, вещи, изготовленные и отлитые людьми, заброшенные проекты былых времен.

В молчании мы продвигаемся дальше. Земля перекопана вокруг бункера, выкра­шенного в желтый цвет: желтый — знак заражения. Странное это место, какое-то замороженное; разглядывая его, мы убеждаемся в собственном беспамятстве. В отдалении мы видим скелеты домов, построенных специально для проведения экспериментов и взорванных прямо вме­сте с людьми внутри, — они стоят, словно манекены; на полках до сих пор хранятся изделия, помещенные туда сорок лет назад: «Сделано в США», — сообщает водитель. [...]

Жесть, бумага, пластмасса, полистирин. Все эти отходы вываливаются на конвейер, по четыреста тонн в день, после чего их сортируют и спрессовывают в квадратные блоки новых товаров, скрученных проволокой, аккуратно упакованных и готовых к продаже. Это место приводит в неописуемый восторг Санни и других детей, пришедших сюда в сопровождении родителей и учителей: они толпятся на мостике и посещают выставку. Свет от фонарей достигает пола цеха, озаряя тяжелое оборудование волшебным сиянием. Должно быть, мы испытываем чувство некоего благоговения к мусору, к спасительным свойствам вещей, используемых и выбрасываемых нами. Смотрите, вот они возвращаются в ореоле мужественной старости. Сквозь окна просматриваются необъятная, могучая пустыня и бескрайняя высь небес. Свалка на другой стороне улицы теперь закрыта, но газ — метан — по-прежнему вырывается из огромной скважины, погружая в мерцание землю и небо и усиливая ощущение сакральности. Зыбкий воздух словно хочет поведать историю цивилизации-призрака, поднявшейся светящимися руинами посреди пустыни. Дети с восхищением наблюдают за работой машин, упаковочных прессов, тележек и длинных конвейеров, а взрос­лые поглядывают на метановую дымку, окутывающую здание снаружи; из-за гор появились самолеты, идущие на сближение, рядом с цехом в двойную колонну выстроились грузовики — они привозят неотсортированный мусор, утробное содержание нашей жизни, а обратно уезжают с возвращаемыми миру аккуратно упакованными тюками*.

 


 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-08-15; просмотров: 407; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.128.171.84 (0.011 с.)