Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Формальный аспект: очуждениеСодержание книги
Поиск на нашем сайте
«Ich sage euch: man muss noch Chaos in sich haben, um einen tanzenden Stern gebären zu können. Ich sage euch: ihr habt noch Chaos in euch». — «Я говорю вам: надо иметь в себе хаос, чтобы родить танцующую звезду. Я говорю вам: в вас пока еще есть хаос». Ф. Ницше [591] Die Menschen begegnen mir wie gute, riesige Schatten: unwirklich oder voll fremden Glanzes. — Мне люди навстречу идут как огромные четкие тени: из мира ль иного, иль полные чуждого блеска. О. Шнейдер[592] Und immer fremder sind mir Tag und Räume. — Мне день и пространство все более чужды. Л. Грейнер[593] Основные линии очуждения достаточно хорошо отслежены в экспрессионизмоведении. Это, как правило, традиционные приемы поэтики остранения, доведенные до своих радикальных и экстремальных версий. В наиболее общем и недифференцированном виде их можно обозначить как «динамизацию» и «демонизацию» всех элементов внутри экспрессионистской модели мира. В стандартных трудах по экспрессионизмоведению в такой остраняющей действительность функции рассматривались, как уже отмечалось в предыдущих главах, всевозможные механизмы экзистенциальной метафоризации пространства, времени, цвета, температуры и т. п., а также различные пути и способы «психопатологизации» персонажей, населяющих фиктивный мир экспрессионизма во всех его странных координатах[594]. Одним из первых исследований такого характера, представляющим ценность и до сегодняшнего дня, была ставшая классической работа К. Л. Шнейдера, в которой автор противопоставляет экспрессионистскую метафору импрессионистской и выводит ее закономерности[595]. К. Л. Шнейдер тщательно анализирует у Тракля, Гейма и Штадлера «уменьшительно-уничижительные», «циничные», «динамизирующие», «демонизирующие», «синестетические», «цветовые» метафоры и впервые обращает внимание на центральное положение среди всех прочих поэтических приемов экспрессионистской лирики гиперболы и синекдохи как способов остранения. Доминирующими стилистическими фигурами, обеспечивающими подобного рода деформацию мира, признаны «овеществление» («Verdinglichung») и ее комплементарный альтернант «персонификация» («Personifizierung»)[596]. В их интенсивном использовании экспрессионизм проявил себя новаторски, достиг и особой силы выразительности и особой мощи своих субверсивных стратегий. Практически вся лирика Большого индустриального города, которую считают особым завоеванием экспрессионизма, опирается на демонизацию вырвавшейся из-под власти человека технической цивилизации и превращение человеческой личности в марионетку:
Ganz diabolisch Gedünsen sind die Häuser, graue Fratzen[597] —
или подчинение человека чуждой воле и невозможность управлять своими мыслями и поступками:
Mit einem Male hat mich die Gewalt über das eigne Leben ganz verlassen: ich irre in verwandelter Gestalt durch einer fremden Ortschaft leere Gassen. Was hat mich unversehens schwach gemacht, zu dem, was mir zuwider bleiben sollte, und mich Enteigneten dorthin gebracht, wohin ich niemals mich verlieren wollte[598].
Коротким поэтическим комментарием к тезису овеществления и персонификации служит фрагмент стихотворения А. Лихтенштейна «Концерт», в котором демонизируется вещный мир и деперсонифицируется человек:
Die nackten Stühle horchen sonderbar Beängstigend und still, als gäbe es Gefahr. Nur manche sind mit einem Mensch bedeckt[599]. —
Нагие стулья странно притаились, Прислушались, глядят с опаской, Лишь несколько покрыты человеком.
А. Вивиани в работе «Экспрессионистское пространство как очужденный мир» указывает, что экспрессионизм изобретает для своих сценариев все более жуткие и зловещие кулисы в духе позднего Средневековья и театра барокко[600]. Такой чужестью веет от стихотворения М. Германа-Нейссе, в котором лирическое Я переживает все возможные конфигурации этого ощущения на кладбищенском дворе. При этом лексема fremd, многократно повторяясь и выступая во всех своих возможных семантических и синтаксических функциях, приобретает характер навязчивого, почти маниакального состояния:
Noch fremder ist der fremden Ortschaft Nacht als ihrer Tage immer fremdes Wesen; gespenstisch fegt der Wind mit rauhem Besen das letzte Leben in das Abfallschacht.
Am Friedhof trabe ich entlang, verstört: noch fremder blieb für mich das Reich der Toten, die Gräberstadt noch strenger mir verboten, als was dem fremden Leben zugehört.
In fremder Sprache schweigt mir jeder Stein, und stürbe ich und würde hier begraben, die Seele könnte keine Ruhe haben und fühlte sich in Ewigkeit allein.
Im Heimatkirchhof harrt der Eltern Gruft, daß ich mich ihrem Totsein beigeselle; verschollen ist ihr Sohn und nicht zur Stelle, um seinen Schatten weht die fremde Luft.
Es geistert durch der fremden Ortschaft Nacht, aus keiner Lichtschrift ist ein Trost zu lesen, in fremder Erde muß der Leib verwesen, ein fremdes Opfer der verlorener Schlacht[601].
Но не только кладбищенские и больничные декорации задействованы для очуждения пространства. Жуткую неуютность испытывает человек и на фоне прежде вполне доверительной, знакомой и привычной обстановки, в своем собственном доме. Такому направлению остранения пространства, времени, живого существа или вещи в экспрессионизме нет границ. Ироничные или гротескные картины совершенно органично переходят в какие-то зловещие, патологически кровожадные и садистские, смакующие самый «неэстетический» материал, какой только может нарисовать себе человеческая фантазия. Одно из стихотворений Я. ван Годдиса с непереводимым по причине морфологической игры названием «Visionarr» было опубликовано Ф. Пфемфертом в «Акцион» в его самый продуктивный и эстетически значимый 1914 год:
Lampe blöckt nicht. Aus der Wand fuhr ein dünner Frauenarm. Er war bleich und blau geädert. Die Finger waren mit kostbaren Ringen bepatzt. Als ich die Hand küßte, erschrak ich: Sie war lebendig und warm. Das Gesicht wurde mir zerkratzt. Ich nahm ein Küchenmesser und zerschnitt ein paar Adern. Eine große Katze leckte zierlich das Blut vom Boden auf. Ein Mann indes kroch mit gesträubten Haaren Einen schräg an die Wand gelegten Besenstiel hinauf[602].
Это стихотворение напоминает скорее сценарий фильма ужасов сюрреалистского толка или ночной кошмар душевнобольного человека: из стены выползает тонкая женская рука с голубыми венами, пальцы, испачканные дорогими кольцами. Целую руку и пугаюсь — она живая, теплая. Расцарапала мне все лицо. Я взял нож и надрезал пару вен. Большая кошка грациозно слизала кровь с пола. Между тем какой-то мужчина с растрепанными волосами ползет вверх по черенку веника, прислоненного к стене. В качестве единичных сигнальных элементов такого очуждения, как правило, в составе гротеска, выступают атрибуты специфического экспрессионистского животного, растительного или технического мира. Здесь размещается весь инструментарий смерти: приборы, машины — носители технического прогресса и создающие опасность для жизни. Все шумящее, двигающееся, похожее на живых монстров, сплав из железа и живой материи: самолет-стрекоза, одноглазый и огнедышащий поезд или медленно ползущий танк, несущие в себе разрушительное демоническое начало. Начиная с 1910 года лирическое Я начинает встраиваться в такой технический вокабуляр. Мир флоры изобилует ползучими и вьющимися растениями, но не в их гибкой элегантности югендстиля, а в их жуткой живучести и размытости границ с животным миром:
Auf deinem Grabe blühe ich schon Mit Blumen der Schlingenpflanzen[603]. —
И уже на могиле твоей Я цветами вьюнка зацветаю.
Из всех животных экспрессионизм предпочитает змей, сов, жаб, пауков, всех ночных животных, ползающих и живущих в недоступных и чуждых человеку порядках. На эту особенность обратил внимание В. Кайзер в одном из лучших в мировом литературоведении исследований по гротеску[604]. Инкарнацией гротескного животного, имеющего такой сигнальный очуждающий характер, является летучая мышь. Одно лишь имя животного, в котором неестественно совмещены чуждые сферы, вызывает соответствующие физиологические реакции. Но эти сферы и есть естественная среда обитания этого более чем странного живого существа. Его любимое время суток — сумерки. Бесшумный полет с невероятной остротой всех органов чувств и жуткой уверенностью всех движений. Существует необъяснимое предубеждение, что во сне они пьют кровь других животных и даже человека, что совершенно не соответствует природе этих существ. Однако никто не испытывает потребности опровергнуть это заблуждение. Состояние покоя их вызывает такое же смешанное чувство удивления-омерзения, как и их непоколебимо уверенное перемещение в пространстве: крылья как плащ сложены вокруг тела, свешивающегося вниз головой с каких-нибудь балок. В таком положении они более похожи на мертвую материю, чем на живое существо. Присутствие в поэтическом тексте летучей мыши или паука почти наверное гарантирует либо тематизацию одиночества и неуютности в мире:
Die stummen Stunden der Nächte, Sie ließen die Sinne erwachen, Auf lautlosem Fledermausflügel Umirrt mich die Einsamkeit[605],
Oh, mit der Fledermaus, die traurig flattert, Sucht meine Seele den Weg sich[606],
Jetzt pres’ ich noch mein Herz in Händen, Damit ein Klopfen es befreie, Und seh’, wie Spinnen an den Wänden In Fäden ziehen meine Schreie[607], —
либо метафорически сопровождает в тексте появление любого рода Чужака — представителя иного миропорядка. Такова проститутка-паук, неподвижно поджидающая свою жертву, готовую «испить яд сладкий с ее губ, в кровь искусанных»:
Ein hagres Weib, geputzt und frech geschminkt, Hockt regungslos wie eine Spinne, Im Dunkel eines Tors und spannt die Sinne,
Bis einer, dem Gelüste das Blut zerwühlen, Das süße Gift mit Zartgefülen Von ihren hartzerbissnen Lippen trinkt[608], —
либо символизирует сам этот иной миропорядок, каким, например, явилась война: Fledermäuse hüllen uns ein. Laß den Morgen süß und letzten sein. Süß vergißt uns Kindheit. Eingebrochen ist die Hand. Granaten, Gnade! Handgranate ist die Hand![609]
Демонизация и динамизация или овеществление и персонификация своей наиболее полной и радикальной реализации достигают в гротеске, который признан центральным структурным элементом отчуждения и очуждения по-экспрессионистски. К. Оттен полагает даже, что экспрессионизм «вновь открыл гротеск как элемент стиля и выражение времени»[610], хотя, разумеется, общеизвестным является факт, что гротеск чувствовал себя как дома в любую эпоху в разных литературных жанрах. Гротеск по природе своей амбивалентен и воплощает «двойную оптику», языковую реализацию внутренней дисгармонии, балансирование между иронией и цинизмом, прекрасным и безобразным, их почти незаметный переход и подмену. Гротеск — это всегда переход границ комичного и сцена для разыгрывания всего противоречивого. Гротескная комичность несет в себе элементы насильственности и причудливости, она часто шокирует, а смех нередко граничит с ужасом. Граница между комичностью и трагичностью, так же, как и между естественным и неестественным, перестает просматриваться или остается открытой. Деловитость и сухая стенографическая точность гротеска бывают порой ужасны. Подготовленный К. Оттеном сборник гротескной экспрессионистской поэзии наполовину состоит из стихов, опубликованных в журнале «Акцион»[611]. Это не случайно, так как известны беспрецедентная активность гражданской позиции Пфемферта и его представление о миссии экспрессионистской поэзии — вывести читателя из равновесия, привычного мира, столкнуть его с самыми непристойными и нелицеприятными сторонами жизни. Для благополучного и сытого немецкого буржуа нужны были удары кафкианской мощности, конфронтация с такими отвратительными выродками, как его Грегор Самса, превратившийся в мерзкое насекомое, чтобы добраться до живого нерва. Трудно назвать экспрессионистского лирика, который бы не пользовался этим приемом, но и среди них есть абсолютные рекордсмены, такие как Альфред Лихтенштейн, призывавший «странно смеяться, чтобы лучше видеть». Если вспомнить «первое стихотворение экспрессионистской лирики» «Конец мира» ван Годдиса, то следует отметить, что именно оно и задает такой гротескный взгляд на вещи. Экспрессионизмоведение ни в одной работе не обходит его своим вниманием. При всей видимой скромности этого стихотворения оно обладает серьезной мировоззренческой глубиной. Несоответствие апокалиптичного заголовка с масштабом природного явления — наводнения и с отношением к этому явлению — неучастие в нем, равнодушное чтение газетной информации о разрушениях с позиции стороннего и спокойного наблюдателя — в гротескной форме воплощает полное отчуждение от мира. Один из вариантов интерпретаций стихотворения связывает причину его написания и заголовка с предполагавшимся в 1909 году возвращением кометы Галлея. Появление комет, как правило, сопровождалось в истории эпидемиями чумы, холеры, а у ван Годдиса «людей замучил насморк своевольный» — в этой строке сосредоточен весь сарказм автора, и она является ключом к пониманию этого стихотворения. Глубоко и детально в экспрессионизмоведении исследована цветовая символика, в которой очуждается непосредственный, зрительно воспринимаемый и вообще чувственный характер красок. Большинство мотивов этой поэзии per se вполне конвенционально и не носит характера необычности, но из-за того, что они нагружены необыденными качествами, они и получают этот статус не-нормального. Так, например, у Г. Тракля единственным, по существу, сквозным мотивом является мотив «распада, гибели, увядания, умирания», выраженный немецким «Verfall». Использование поэтом цвета как источника «смелых метафор» («der Kindheit schwarze Flamme»; «des Wahnsinns schwarze Flamme»; «weiße Traurigkeit»; «blaues Wild») направлено на разрушение всякой детерминированности читательского ожидания, и поэтому стихотворение всегда свершается в пространстве необычного, превращаясь в текстуру. Однако при всей его смысловой непрозрачности оно оставляет впечатление необычайной эстетической красоты и гармонии, его кульминация часто заключается в молчании, словно поэт не в состоянии более говорить. Несколько стандартных работ К. Маутца, Г.-Г. Кемпера, Г. Гольдманна, исследовавших функции цвета в творчестве Гейма, Тракля, Штадлера, Бехера в основном прояснили характер экспрессионистской цветовой метафоры и выделили в нем три существенных аспекта, в рамках которых и были выполнены все последующие частные исследования этой проблематики у других экспрессионистских авторов[612]. В самых общих чертах эти аспекты представляют собой следующие феномены: 1) цвет перестает относиться к сфере зрительного восприятия предмета; 2) цветовая метафора может выступать антиподом к непосредственному обозначению цвета или качеству определяемого понятия («blaues Mittagsrot», «gelbes Abendrot», «rote Dunkelheit», «purpurne Bläue», «schwarzer Schneefall», «weißes Herz»); 3) значение цвета радикально субъективируется — цвет насыщается разнообразными аффектами, и эта аффектная цветовая метафора относится к феноменам и процессам, выходящим за рамки чувственного восприятия вообще. В метафорике такого рода выражается экстремальное отчуждение между субъектом и предметным миром и происходит глобальное очуждение самого этого мира:
Blaue Blätter kahnen Blaue Blüten sprudeln Sonnenbretter violen grüne Granate[613].
В целом все частные исследования цветовой символики проясняют тенденции к устойчивости характера цвета и прослеживают ее пути от символистских и импрессионистских традиций к экспрессионизму. Цветовая палитра экспрессионизма проявляет себя как территория крайнего беспокойства, сгустка противоречий и исключающих друг друга, но взаимодействующих явлений, доминирования техники контрастности и отрицательной заряженности традиционно положительно коннотированных элементов. Практически все работы указывают на исключительное значение и влияние поэзии Рембо в освоении экспрессионизмом техники разрушения дескриптивного значения цвета и его высвобождения из отношений с чувственно воспринимаемой действительностью. Тенденцией такого же освобождения от своей прямой функции — количественной — отмечена и такая составная часть экспрессионистской модели мира, как число: «ich habe die Sterne gemessen und meine Seele ist die Zahl»[614] —»я звезды измерил, душа обернулась числом». Остранение числа и его использование только метафорически требуется поэту как один из способов интенсификации чувства. Непревзойденным мастером такой игры с числом является Эльзе Ласкер-Шюлер. Ее окказиональное словообразование, в котором числительное «тысяча» выступает как необычайно продуктивная непосредственно-составляющая, отличает ее творчество в плане поэтичности даже от ее коллег по цеху поэзии, умело и эстетически значимо пользовавшихся морфологическим потенциалом языка. Такие новообразования, как «tausendschön», «tausendmalimmer», «Tausendherz», «maschentausendabertausendweit», «blauvertausendfacht», «das letzte Tausendschön», «aus tausendseligem Licht» в рамках одной лексемы сталкивают различные сферы этой модели мира таким образом, что в ней симультанно присутствуют, пересекаются, накладываются ее объективные свойства с их субъективной оценкой[615]. Такой синтез наполняет фиктивное пространство обитания экспрессионистского лирика интенсивностью переживания, нередко достигающего границ заклинательного транса. Остранению подвергаются все элементы картины мира, по отношению к которым человек испытал вдруг шок отчуждения. Деформация мира и в соответствии с этим его поэтическое отражение происходит во всех проанализированных направлениях. Непонятное, отдалившееся, ускользающее от определения явление начинает характеризоваться свойствами и качествами чуждых, не присущих ему изначально координат и параметров. В искусстве такого рода остранения экспрессионист, который во всем чрезмерен, достигает особого мастерства, так как для него нет материала «неэстетичного». Странными и жуткими являются поэту-экспрессионисту и природа, и человек, и Бог, и вещный мир, и он сам: Die Kleider flattern an der Vogelscheuche. Seltsam. Der Hut gehört nicht diesem Kopf. Der Schuh klebt widerwillig nur am Fuß. Der Leib sogar ist Maske. Ephemer. Ein Zufall.
Der Dichter? Zugelaufener Hund. Wo kam er her? Welch fremde Sprache. Gesten, welcher Wirrwar! Ein Marsbewohner. Mondkalb. Ausgestorbener Azteke; Ureinwohner ferner Inseln.
(...O überwindet dies! Ich kenne es wohl. O hört! Die Augen tiefer auf, das Hirn unmittelbar geöffnet. Ungewohnten Wegs, doch klarer als alles andere nahe ich mich euch. O sehet, schaut...) [616].
В. Рейнер обозначает в этом стихотворении поэта как чужака в мире по всем параметрам коннотативно-ассоциативного поля чужести: всем чужой, неродной, говорящий на неизвестном языке и изъясняющийся непонятными жестами, странно выглядящий. «Приблудившийся пес? марсианин? бычок с Луны? вымерший ацтек? прапражитель дальних островов? Такой эфемерный и случайный среди людей. И все же... Будучи столь непривычным, он все же ближе всех к сути вещей и ко всему другому. Всмотритесь, прислушайтесь...». Этот разворот от ощущения своей странности к ощущению своей близости и родства всему сущему еще более декларативно звучит в стихотворении автора «Поэт в мире»:
So nah. So ferne. Allen Dingen fremd. Und allen zutiefst verwandt. Ein körperhaft Gespenst. Ein kaltes Feuer, Flamme dunklen Schnees. Geleucht der Finsternis. Das Dunkel letzten Lichtes.
Ein Mensch? Ein Gott? ein Tier? — Nein —: Wesen! Nicht mehr, nicht weniger. Das ist: das All, das Nichts; Geburt und Tod. So Mann wie Weib. Ein Weltenfrühling. Sturm und unbewegte Stille.
— Der Dichter; was ist das? Ein steter Schmerz. Ach weniger als ihr alle ahnt. Und mehr! Ein Untermensch. Ein Ьbergott. Ein Zwischentier. Oh, Fackel unbekannten Brands! Ein Wolken-Winkel.
Und doch allmächtig! Luziferischer Sohn des Gottes. Teufel. Im imaginären Nicht-Seienden o seiend Ungeheuer! Von Sphynxen lang genährt. Sich selber fremd.
Ihr ahnt nicht, ihr Freunde! Niemand freund, (— o Schmerz! da Wille tief zum Menschen strömt! —) und allen feind! Kosmisches Ding. Grotesk. Vierbeinig. Zweiköpfig. Irgendwie Mißgeburt[617].
Что есть поэт? И недочеловек и сверхбог, космическое создание, чудовище, гротеск, четвероногое, двухголовое, какая- то ошибка природы, недоразумение. И все же... «так близок, так далек. Всем чужд / И всем родня. Огонь холодный, пламя снега. / Мерцанье темноты и темень / Последних всплесков света». Самым радикальным способом экспрессионистского очуждения действительности является техника формального остранения, принимающая в своих экстремальных проявлениях форму текстуры. Методика анализа структуры и текстуры текста, разработанная М. Басслером для прозы этого же периода, представляется нам весьма продуктивным подходом для понимания амбивалентной сущности экспрессионистской лирики[618]. Автор проанализировал с точки зрения миметического качества или достоинства десятки прозаических произведений малой формы интересующих нас лириков, опубликованных в журналах «Акцион», «Штурм», «Пан», «Белые листки», «Сириус», «Революция», «Сатурн» и т.д., а также произведения, вышедшие отдельными изданиями в издательствах С. Фишера, К. Вольфа, Э. Ровольта, Г. Мюллера и др. в период с 1910 по 1916 год на территории Германии, Австрии и Швейцарии. На протяжении всего исследования мы обращаем внимание на колебания в определении верхней хронологической границы экспрессионизма. М. Басслер считает, что экспрессионизм к 1912 году окончательно сложился в своих формальных и программных параметрах, а к 1916 году под впечатлением опыта мировой войны качественно переродился в своей художественной технике и «упаковал свои гуманистические, религиозные и политические послания в более подходящие к исторической ситуации формы», превратившись в литературу «политических убеждений»[619]. Кроме того, автор опасается переносить свое понимание структуры и текстуры на лирику модернизма и очень осторожно рассуждает о них в контексте поэзии Г. Тракля и Г. Бенна. Следуя логике своих рассуждений, мы не принимаем в расчет такое хронологическое ограничение и попытаемся продемонстрировать, что понятия текстуры и структуры как смысловые и формальные аспекты отчуждения и очуждения в такой же мере, как для экспрессионистской прозы, релевантны и для лирики. В поле между структурой и текстурой размещаются разные степени понятности и непонятности текста. Непонятность текста в эстетическом смысле базируется на отказе от «смыслоцентрического структурирования» художественного произведения. Если для читателя в тексте отсутствует смысл, значит, он полностью находится во власти текстуры или чисто языкового материала во всех его специфических связях и переплетениях. Под редукцией текста до текстуры понимают «форму текста». Структура руководит герменевтическим пониманием текста во всем его движении от текста в целом к каждой его части и наоборот. Если такие несущие структуры отсутствуют, текст рассыпается на части и детали, общий смысл и связи которых герменевтически заблокированы для понимания. Структуры принимают активное участие в миметической функции текста, так как они отображают пространство, время, действующих лиц, поступки, аргументы и т.п. «Реализм» миметического текста обозначается как «структурный эффект». Структуры помогают герменевту, как метко выразился Гадамер, «по-домашнему разместиться» в тексте («Einhausung») и делают текст, по определению Р. Барта, «обитаемым»[620]. Отсутствие структур делает все средства традиционной интерпретации бесполезными. Такие тексты отсылают читателя к текстуре, т.е., к языковому материалу, из которого они сделаны, и способу их создания. Текстура «не подлежит экранизации» («ist nicht verfilmbar») и описывается через парадигматические и синтагматические параметры. Структурность или текстурность текста проверяется его способностью «быть пересказанным». Как говорит М. Басслер, «тест на лакмусовую бумажку» в тексте осуществляется при помощи парафраза: «... то, что парафразируется, является структурой, то, что не парафразируется — текстурой»[621]. В. Килли именует этот процесс рассказывания содержания в лирике «рациональной историзацией» или «редукцией до момента узнавания» — реальности, которая не имеет ничего общего с реальностью стихотворения[622]. К. Боде в широко известной книге «Эстетика многозначности» также предлагает «пересказ», считая этот метод «абсолютно ненаучным, но широко практикуемым тестом на эффективность различных миметических способов чтения»[623]. Рассуждая об изменившемся со времен Аристотеля понимании мимезиса, он утверждает, что многозначность литературы модернизма следует понимать как особо зрелую форму мимезиса, когда писатель и читатель ограничиваются не одной интерпретацией действительности, а многими ее фигурами, их пересечением, наложением, противоречиями и толкуют ее синтетически. Лирика в этом смысле занимает особое место: так как она в наибольшей степени удалилась от повседневной, будничной реальности, то постановка вопроса о ее отношении к действительности не обещает никаких результатов. Открытие текстуры в литературе модернизма — это прощание со всеми реалистическими техниками и сосредоточение внимания лишь на языковом и художественном материале. Текстурированным может быть весь текст целиком или отдельные фрагменты, вкрапленные в «пересказывающийся» текст и парализующие его общую интерпретацию. В качестве текстуры может выступать жанр, элемент топологии и даже отдельное слово, которое внезапно опрокидывает весь смысл текста, заставляя воспринимать его как «нечто другое». Такая техника практикуется в модернизме со времен раннего романтизма и в произведениях Гофмана, Тика, Брентано достигает своего расцвета. Таким словом является, к примеру, имя собаки Strohmian в «Белокуром Экберте» Тика, которое не мог, не должен был знать один из героев новеллы-сказки Вальтер в случае, если он тот, за когоон себя выдает и за кого его принимают Экберт и Берта, а вместе с ними и читатель. Но Вальтер произносит имя, и все прозрачное здание сказки разваливается. Эрнст Блох называет такое слово «криминальным» и считает его, в частности, элементом будущих криминальных романов, начиная с Эдгара По[624]. М. Басслер предлагает такой минимальный элемент текстуры обозначать «эффектом пингвина»[625]. Это экзотическое имя придумано в связи с романом Т. Манна «Иосиф и его братья»[626], где в одном из диалогов между героями среди многочисленных уменьшительных и ласкательных слов вдруг незаметно выныривает слово «пингвин». («Sei ruhig, mein Pinguin»). При этом события разворачиваются в Древнем Египте и, следовательно, параллели с пингвином, открытым в Новом свете только в 16 веке, невозможны. Т. Манн, разумеется, не ошибается, а подает этот анахронизм как сигнальный характер пингвина. Слово полностью вываливается из тезауруса романа, и его анархия на какой-то миг заставляет усомниться в правильности понимания: текст, в котором есть пингвин, не может повествовать о Древнем Египте. «Эффектом пингвина», таким образом, М. Басслер называет «минимальное событие текстуры». Такой «пингвин» сидит, как правило, в деталях текста. Именно с таких деталей начинается «подрывное действие» текстуры, ставшей автономной. Она становится по-настоящему вирулентной и так остраняет текст, что его целостное, ориентированное на содержание, герменевтическое чтение терпит поражение и сам он ускользает от понимания, даже если текстурирован один-единственный его атом. Именно такой способ очуждения особо близок эстетике экспрессионизма. Ницше не раз обращал внимание на мощь «суверенного» слова, «выпрыгивающего из предложения»[627], а его самые последовательные знатоки и поклонники Вальден и Бенн развивали такое отношение к слову теоретически и практически[628]. Вся лирика экспрессионизма разместилась в пространстве между традиционной структурой и авангардной текстурой. Последнюю принято абсолютизировать и считать «собственно экспрессионизмом», усматривая лишь в ней новаторские заслуги движения. Однако в соотношении структуры и текстуры в этой поэзии наблюдается вся диалектика «динамического синтеза» категории чужести. Комплементарность противочленов категории органична и неизбежна в той же степени, в какой неизбежно сосуществование структуры и текстуры. Невозможно представить себе столь любимые экспрессионистами «криминальные» слова или «субверсивные стратегии» не на фоне «структурного спокойствия и благополучия». Всякое текстурное нарушение инертности восприятия отталкивается от каких-то структурных, жанровых стереотипов или «играет» с ними по законам «видимости сходства». За самым малым исключением, когда текстура исповедуется как «новое словесное искусство» и форсируется как единственный прием поэтики, все лирики этого периода комбинируют ее с вполне конвенциональными языковыми средствами. Текстура представлена в экспрессионистской лирике во всех своих микро- и макровариантах: как текстурированное слово-шифр — некий загадочный «звездоглиф», в определении Ласкер-Шюлер («Sternoglyph», «Siebensternenschuhe», «schamzerpört», «es ichte mich nicht»), как развернутая абсолютная метафора-шифр — фрагмент текста (одним из примеров служит экспрессионистская цветовая символика) и как полностью текстурированный текст. В случае целого текста возможны две главные разновидности текстуры: 1) глобальное формальное очуждение, затемняющее смысл или делающее его бесконечным в своей синтетичной интерпретируемости (техника «нового словесного искусства»); 2) формально — лексически, синтаксически — тривиальный текст с эффектом структуры, когда текст-сюжет так густо начинен необычными качествами, что они обращают его в плоскость не- нормального, а его квазипонимание не придает ему смысла. Глобальное формальное очуждение присуще, как уже отмечалось, всей школе «Штурма». Чисто внешне такая текстура кажется самой революционной в поэтике. После гибели ее первооткрывателя Августа Штрамма Отто Небель и Курт Швиттерс долго определяли лицо этого экспериментаторского журнала, продолжая традиции «нового словесного искусства». Наряду с такими маститыми мастерами этой развернутой текстуры на страницах журналов публикуются менее известные или совершенно забытые сегодня поэты[629]. Нередко такая текстурированность самим поэтом декларируется как экспликация ощущения чужести, как, например, в стихотворении Э. Арендта с многозначным и потому непереводимым названием «Fremd»— непереводимым, так как не заданы параметры чужести:
Augen foltern Schweigen feindet Nüchtern Schalt Langweile zischelt leisen Haß Vor Uns Auf Türmt das Quälen Sieden Sieden Wir zerringen uns In uns Hinab Und entstemmen uns dem Du Röten Härten reißt das Grimmen Wir vergehen aus In Du Und Zerwinden Lautlos Weinen in die Leere Wir! [630]
Продолжение найденных Штраммом поэтических приемов читаем и в поэзии малоизвестного Ф. Р. Беренса, чей сборник стихов журнал «Штурм» напечатал в своем издательстве в 1917 году. Характерным как для автора, так и для самой текстуры можно считать стихи, сделанные по определенной схеме остранения:
Gestern erschoß meine Mutter das Licht
Wissen nichten Priester nacken Nacken stieren Frieren wissen Wissen nicht Wissen nichts Wissen bluten Adern wissen
Meine Mutter erschoß gestern das Licht[631]
Начальная и заключительная строки стихотворения — "Вчера моя мать расстреляла свет» — единственные синтаксически полноструктурные предложения текста с нормативной лексикой, части речи выступают в своих стандартных синтаксических функциях, форма прошедшего времени глагола согласована с лексическим маркером прошлого. Остальные строки представляют собой штраммовские эксперименты со словообразованием и переводом слов из одного класса в другой, то есть формально радикально остранены. И однако, самой странной фразой кажется именно эта единственная структурно безупречная и полновесная строка. Даже столь радикальное, как в «абсолютной» или «абстрактной» поэзии, формальное остранение легче поддается расшифровке, так как такое стихотворение гораздо в большей степени «предметно» и связано с определенными ассоциациями более прочно, чем «квазиструктурное»[632]. При всей абсурдности и нередко смысловой никчемности такой поэзии следует все-таки признать, что она оказывает определенное эстетическое воздействие, базирующееся на эффекте комичности, пародии и иронии. Механизмом создания такого эффекта служит языковая форма, фонетическая и морфологическая игра, которая является практически единственным конституирующим структурным элементом текста. Нет смысла спорить о художественных достоинствах подобных стихов, их наличие во всем многообразии экспрессионистской поэзии свидетельствует о потребности «вчувствования» в грамматическую и лексическую семантику слова и подчеркнутом внимании к его звуковой оболочке в поисках его сущности, исконности, прообраза («Ur-Bedeutung», «Ur-Wert», в терминологии «штурмовцев»). Такая редукция до элементарных единиц языка и «скелетирование» стихотворения — качество не только экспрессионистской лирики, но и современной поэзии в целом. Но даже если сослаться на экстремальные примеры, такие как стихотворение «Караван» Гуго Балля, в которых продекларирован полный уход от конвенциональных средств языка, то необходимо отметить, что и такое проникновение в «алхимию слова» отстраивается все же от закрепленных в сознании ассоциаций:
jolifanto bambla o falli bambla großiga m’ pfa habla horem egiga goramen higo bloiko russula huju hollaka hollala anlogo bung[633].
Уже названием автор привязывает свой беспредметный стих к предметному миру, хотя сам он утверждает, что изобрел новый стихотворный жанр — «стихи без слов» или «звукостихи», то есть некую поэзию по ту сторону упорядоченной языковой картины мира. Словами «Karawane, jolifanto, russula» (Karawane —караван, Elefant — слон, Rüssel — хобот) он вызывает образ каравана слонов, чья тяжелая поступь и медлительность воспроизводится только звукописью. Но при всем желании покинуть сковывающие рамки языка поэт опирается на звуковую его сторону не потому, что эти звуки есть некие естественные празвуки, а потому, что в их подражательности, как в разбитом зеркале, все же хранятся осколки картины мира. Очевидно, что обманчивая простота строк типа «Gestern erschoß meine Mutter das Licht» — «Вчера моя мать расстреляла свет» таит в себе больше трудностей для толкователя, чем, в терминологии Бринкманна, «семантически непроартикулированное jolifanto». Это самый сложный случай экспрессионистской текстуры, когда за внешне незамысловатой структурой кроется такая бездна, до которой можно добраться только путем многочисленных последовательных шагов семантического развертывания. Для иллюстрации этого утверждения проанализируем стихотворение Георга Тракля «Рождение» из цикла «Семиголосие смерти», которое по классическим и романтическим критериям следовало бы отнести к лирике природы[634]. В экспрессионизмоведении принято считать, что обращение к природе в «новой лирике» свидетельствует об экзистенциальной тоске по противопоставленной агрессивной цивилизации «святости, целостности и подлинности», сохранившейся в живой природе. Что же происходит у Тракля? Предположительно стихотворение «Рождение» написано в ноябре 1913 года и представляет собою тот доминирующий у поэта тип стихотворений, который признан не только важнейшим свидетельством лирики экспрессионизма, но и наиболее значительным немецкоязычным вкладом в лирику ХХ столетия. При жизни известность Тракля не вышла за рамки его австрийской родины, теперь же едва ли можно найти сколько-нибудь значительное литературоведческое исследование, в котором отсутствовала попытка толкования хотя бы одного его стихотворения. Но эти толкования смысла его стихов столь различны и противоречивы, что часто несут больше информации о научно-теоретическом и мировоззренческом горизонте интерпретатора, чем об авторском замысле. Воспользуемся методикой приближения к стихотворению Г.-Г. Кемпера, который при многократном прочтении стихотворения снимает один слой за другим, все глубже погружаясь в закодированные картины и одновременно все дальше удаляясь от текста как такового[635].
Gebirge: Schwärze, Schweigen und Schnee. Rot vom Wald niedersteigt die Jagt; O, die moosigen Blicke des Wilds.
Stille der Mutter; unter schwarzen Tannen Öffnen sich die schlafenden Hände, Wenn verfallen der kalte Mond erscheint.
O, die Geburt des Menschen. Nächtlich rauscht Blaues Wasser im Felsengrund; Seufzend erblickt sein Bild der gefallene Engel,
Erwacht ein Bleiches in dumpfer Stube. Zwei Monde Erglänzen die Augen der steinernen Greisin.
Weh, der Gebärenden Schrei. Mit schwarzem Flügel Rührt die Knabenschläfe die Nacht, Schnee, der leise aus purpurner Wolke sinkt.
При сравнении нескольких имеющихся переводов обнаруживается, что наиболее адекватным оказывается «почти подстрочни
|
||||
Последнее изменение этой страницы: 2019-05-20; просмотров: 162; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.142.212.119 (0.015 с.) |