Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Константин Георгиевич Паустовский

Поиск

К.Г. Паустовский (1892—1968) — писатель, в чьем творчестве высокая поэтичность неразрывно и органично сливается с про­светительской тенденцией. Он был убежден, что «в любой обла­сти человеческого знания заключается бездна поэзии». Паустов­ский — общепризнанный мастер слова, считавший писательство призванием, которому следует посвятить себя целиком.

Чтобы иметь право писать, нужно хорошо знать жизнь, — ре­шил еще юношей будущий писатель и отправился в путешествие по стране, жадно вбирая впечатления. Исследователь творчества Паустовского Л. Кременцов отмечал, что вырасти в крупного ма­стера писателю позволили прежде всего психологический тип его личности — необычайно эмоциональный и в то же время воле­вой, а кроме того, прекрасная память, живой интерес к людям, к искусству, к природе; с годами — и широкая эрудиция, культу­ра, богатейший жизненный опыт.

О детстве и юности, которые прошли на Украине и в Москве, писатель вспоминал в книгах «Далекие годы», «Беспокойная юность», «Романтики». Первые его произведения были полны яр­ких экзотических красок. Это объясняется тем, что в детстве во­круг него постоянно «шумел ветер необычайного» и его пресле­довало «желание необыкновенного». В 30-е годы Паустовский об­ращается к исторической теме и жанру повести («Судьба Шарля Лонсевиля», «Северная повесть»). К этому же времени относятся произведения, которые считаются образцами художественно-по­знавательной прозы: «Кара-Бугаз» (1932), «Колхида» (1934), «Чер­ное море» (1936), «Мещорская сторона» (1930). В творчестве Пау­стовского впервые органически сливаются в одно целое повесть, очерк, краеведческое и научное описание.

Произведения Паустовского после их появления становились очень популярными среди юных читателей. Известный критик дет­ской литературы А. Роскин заметил, что если бы чеховские герои из рассказа «Мальчики» читали Паустовского, то бежали бы они не в Америку, а на Кара-Бугаз, на Каспийское море, — столь сильно было влияние его произведений на юные души.

Для того чтобы написать повесть «Кара-Бугаз», Паустовский объехал почти все побережье Каспия. Многие герои повести — лица реальные, а факты — подлинные. Такой же метод писатель применял при работе над повестью «Мещорская сторона» (1939). Многие из рассказов, составивших это мозаичное повествова­ние, также перешли в детское чтение. Да и вышла повесть впер­вые в Детиздате (как и некоторые другие произведения Паустов­ского).

Мещорский край Паустовский называл своей второй родиной. Там он прожил (с перерывами) больше двадцати лет и там, по его словам, прикоснулся к народной жизни, к чистейшим исто­кам русского языка. «Самое большое, простое и бесхитростное счастье я нашел в лесном Мещорском краю, — писал Констан­тин Георгиевич. — Счастье близости к своей земле, сосредоточен­ности и внутренней свободы, любимых дум и напряженного тру­да». Поэтому и было столь сильным влияние лесного края на пи­сательское сознание Паустовского, настрой его образов, на по­этику его произведений.

О чем только не узнавал читатель из описаний малоизученного тогда еще края! О старинной его карте, которую приходится ис­правлять, настолько изменилось течение его рек и каналов; об озерах с таинственной водой разного цвета; о лесах, «величест­венных, как кафедральные соборы». Тут и птицы, и рыбы, и вол­чица с волчатами, и череп ископаемого оленя с размахом рогов в два с половиной метра... Но главное, что остается в душе читате­ля, — это ощущение прикосновения к тайне. К тайне очарования русской природы, когда «в необыкновенной, никогда не слыхан­ной тишине зарождается рассвет... Еще все спит... И только совы летают около костра медленно и бесшумно, как комья белого пуха». Или когда «закат тяжело пылает на кронах деревьев, золотит их старинной позолотой. А внизу, у подножия сосен, уже темно и глухо. Бесшумно летают и как будто заглядывают в лицо летучие мыши. Какой-то непонятный звон слышен в лесах — звучание вечера, догоревшего дня».

«Мещорская сторона» начинается с уверения, что в этом крае «нет никаких особенных красот и богатств, кроме лесов, лугов и прозрачного воздуха». Но чем больше узнаешь эту «тихую и не­мудрую землю под неярким небом», тем все больше, «почти до боли в сердце», начинаешь ее любить. К этой мысли писатель при­ходит в финале повести. Он считал, что прикосновение к родной природе, ее познание — залог истинного счастья и удел «посвя­щенных», а не невежд. «Человек, знающий, например, жизнь ра­стений и законы растительного мира, гораздо счастливее того, кто даже не может отличить ольху от осины или клевер от подо­рожника».

Пристальное вглядывание во все проявления жизни людей и природы не приглушало романтического звучания прозы Пау­стовского. Он говорил, что романтика не противоречит острому интересу к «грубой жизни» и любви к ней; почти во всех областях человеческой деятельности заложены золотые зерна романтики.

Зерна романтики с большой щедростью рассыпаны и в ма­леньких рассказах Паустовского о детях. В «Барсучьем носе» (1935) мальчик наделен особым слухом и зрением: он слышит, как шеп­чутся рыбы; он видит, как муравьи устраивают паром через ручей из сосновой коры и паутины. Не удивительно, что именно ему дано было увидеть, как барсук лечит обожженный нос, засунув его в мокрую и холодную труху старого соснового пня. В рассказе «Ленька с Малого озера» (1937) мальчик очень хочет узнать, из чего сделаны звезды, и бесстрашно отправляется по болотам ис­кать «метеор». Рассказ полон восхищения неуемностью мальчика, его острой наблюдательностью: «Ленька первый, из многих сотен людей, которых я встречал в своей жизни, рассказал мне, где и как спит рыба, как годами тлеют под землей сухие болота, как цветет старая сосна и как вместе с птицами совершают осенние перелеты маленькие пауки». У героя обоих рассказов был реаль­ный прототип — маленький приятель писателя Вася Зотов. Пау­стовский не раз возвращался к его образу, наделяя разными име­нами. В рассказе «Заячьи лапы» (1937), например, он — Ваня Ма­лявин, нежно заботящийся о зайце с опаленными при лесном пожаре лапами.

Атмосфера доброты, юмора наполняет рассказы и сказки Пау­стовского о животных. Рыжий вороватый кот («Кот-ворюга», 1936), долго изводивший людей невероятными своими проделками и, наконец, пойманный «с поличным», вместо наказания получает «замечательный ужин» и оказывается способным даже на «благо­родные поступки». Щенок изгрыз пробку резиновой лодки, и «гус­тая струя воздуха с ревом вырвалась из клапана, как вода из по­жарного шланга, ударила в морду, подняла на Мурзике шерсть и подбросила его в воздух». За «хулиганскую выходку» щенка наказа­ли — не взяли на озеро. Но он совершает «щенячий подвиг»: один бежит ночью через лес к озеру. И вот уже «мохнатая, мокрая от слез Мурзикина морда» прижимается к лицу рассказчика («Резино­вая лодка», 1937).

Общение людей с животными должно строиться на основе люб­ви и уважения, убежден писатель. Если же этот принцип наруша­ется — как в сказке «Теплый хлеб» (1945), — то могут произойти самые страшные события. Мальчик Филька обидел раненого коня, и тогда лютый мороз пал на деревню. Лишь искреннее раскаяние Фильки, его горячее желание искупить свою вину привело нако­нец к тому, что задул «теплый ветер». Романтическая заострен­ность повествования, свойственная писательской манере Пау­стовского, проявляется уже в самом начале сказки: «Слеза скати­лась у коня из глаз. Конь заржал жалобно, протяжно, взмахнул хвостом, и тотчас в голых деревьях, в изгородях и печных трубах завыл, засвистел пронзительный ветер, вздул снег, запорошил Фильке горло».

Характерная черта сказок Паустовского — искусное смешение реального и чудесного. Петя пасет колхозных телят, наблюдает за бобрами и птицами, разглядывает цветы и травы. Но вот в пове­ствование вплетается история нападения старого медведя на ста­до. Все звери и птицы оказываются на стороне Пети и яростно воюют с медведем, на человеческом языке угрожая ему распра­вой («Дремучий медведь», 1948). Обыкновенная жизнь девочки Маши в «Растрепанном воробье» (1948) протекает параллельно со сказочной жизнью птиц — старой вороны и бойкого воробья Пашки. Ворона стащила у Маши букетик стеклянных цветов, а воробей отнял его и принес на сцену театра, где танцует Машина мама.

Сказочные персонажи Паустовского — «артельные мужички», лягушка-квакша или «заботливый цветок» — помогают людям, как и в народных сказках, в ответ на доброе отношение к ним. Так проявляется традиционно-дидактическое направление его произ­ведений, предназначенных детям. Гармония человеческих чувств и прекрасного в природе — вот идеал К. Г. Паустовского.

 

ДЕТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА РУССКОЙ ЭМИГРАЦИИ 20-30-х ГОДОВ

 

Длившаяся более десяти лет революция, мировая и Граждан­ская войны привели к массовой эмиграции граждан бывшей Рос­сийской империи. Расселяясь, они создавали центры русской куль­туры в Восточной и Западной Европе, США, Китае, Турции, Северной Африке. Одной из важнейших задач этих центров было сохранение национально-культурной самоидентификации детей, формирование граждан будущей России. Нужно было разработать особую программу жизнестроения для поколений, растущих в уникальных исторических условиях.

Прологом к созданию детско-подростковой литературы русской эмиграции послужило стихотворение В.В. Набокова «Революция» (1917). Восемнадцатилетний поэт выразил детские впечатления от волны террора, накрывшей его родной Петербург, и обозначил рубеж, отделивший «старые» и «новые» детские книги. Этим рубе­жом было проникновение темы революции в детскую книгу:

 

Я слово длинное с нерусским окончаньем

нашёл нечаянно в рассказе для детей

и отвернулся я со странным содроганьем.

В том слове был извив неведомых страстей:

рычанье, вопли, свист, нелепые виденья,

стеклянные глаза убитых лошадей,

кривые улицы, зловещие строенья,

кровавый человек, лежащий на земле,

и чьих-то жадных рук звериные движенья...

А некогда читать так сладко было мне

о зайчиках смешных со свинками морскими,

танцующих на пнях весною при луне!

Но слово грозное над сказками моими как пронеслось!

Нет прежней простоты; и мысли страшные ночами роковыми

шуршат, как старые газетные листы!

 

Стихотворение было передано отцом поэта К.И. Чуковскому, который поместил его в рукописный альманах «Чуккокала».

Благополучных детей в эмиграции 20— 30-х годов было мало: счастливчиками считались те, кто шел из гимназии домой, а не в приюты. Беспризорников, детей улиц и гарсонов из «бистро» назы­вали «беспастушной скотиной», используя образ из Нового Завета. Дети готовили уроки в метро, работали в ночные смены и даже на шахтах, ночевали в сомнительных местах. «Я русский язык забыл совершенно»; «Мама в Бельгии, брат в Индокитае, папа неизвест­но где, и я здесь...» — для юных изгнанников понятие родины удерживалось от распада силою детской памяти о «семи годах» — «предсмертных часах России», когда родина, семья, дом, рождаю­щееся «я» пребывали в единстве. Сохранить Россию в сознании нового поколения должно было триединство — родной язык, тра­диционная школа, русская литература. «Дети улиц» из особенно популярных в России книг В. Гюго и Марка Твена изображались в романтических тонах, а «бедные сиротки» из русских дореволюци­онных книг выглядели слишком сентиментально и старомодно. Дети, оставшиеся без родины, а нередко и без семьи, составляли совер­шенно новую аудиторию читателей. Нужны были иные герои, иной подход к изображению действительности, иная манера диалога взрослого с ребенком или подростком.

«Дайте же русским детям хоть какую-нибудь реализацию уте­шительного мифа», — призывал писатель А. В. Амфитеатров в своем обращении «К русскому обществу» (1928). Утешение стало ключе­вой идеей эмигрантской литературы для детей и юношества. Кро­ме того, эмигрантов поддерживала вера в то, что русским детям когда-нибудь предстоит вернуться в Россию и служить ей.

В 1923 — 1925 годах ученики русских гимназий в Чехословакии, Турции, Болгарии, Югославии писали сочинение на тему «Мои воспоминания о России начиная с 1917 года и до поступления в гимназию». Так возник архив из 2403 работ[69]. Это сложные в жан­ровом отношении произведения: семейные и исторические хро­ники, мемуары, автобиографические рассказы и наивная публи­цистика со следами влияния художественной литературы. Сочи­нения детей разного возраста и разных судеб складываются в эпо­пею русского детского Исхода. Как в настоящей эпопее, в книге предстает множество героев, действующих на пространстве чуть ли не всего Северного полушария. Тема России на историческом переломе решена юными авторами с неподкупной честностью и литературным старанием. Дети и подростки повествовали о ви­денном и пережитом, задавали трудные вопросы. Один из гимна­зистов спрашивал: «В России остался почти весь русский народ, а здесь остался очень маленький процент. Кто из них прав? Тот, кто остался и перенесет болезнь государства, или тот, кто избежал этого? Этот вопрос часто меня смущает». Писатели вместе с деть­ми искали ответы на подобные вопросы.

В «Воззвании русских писателей, ученых, артистов и художни­ков», подписанном 8 мая 1926 года в Париже, были поставлены задачи воспитания: «Будущие граждане России должны будут спа­сти на родине культуру, ныне там гибнущую. Их поколению на­значено судьбой способствовать возвращению России должного ей места в рядах других государств, восстановлению гражданского порядка, возрождению русской мысли и русского творчества». Среди подписавших воззвание были писатели Иван Бунин, На­дежда Тэффи, Иван Шмелев, Марк Алданов, Борис Зайцев, Алек­сандр Яблоновский, Александр Куприн, Саша Черный, Алексей Ремизов, Марина Цветаева, Николай Рощин. Кроме того, лите­ратуру для детей создавали Михаил Первухин, Иван Наживин, Дон-Аминадо, Владимир Набоков, Арсений Несмелов, Сергей Перский, Василий Никифоров-Волгин, Михаил Осоргин, Ни­колай Байков и др.[70].

К оформлению детских изданий были привлечены лучшие ху­дожники: К. Сомов, И. Билибин, А. Бенуа, М. Добужинский, Н. Гончарова, Б. Григорьев, Н. Зарецкий, В. Масютин, С. Чехонин и др.

Несмотря на многие сложности, эмигранты всячески поддер­живали культуру детства. Ежегодно проводился праздник День рус­ского ребенка и выпускался альманах с тем же названием. Альмана­хи и сборники были предпочтительней журнальной формы, так как регулярный выход номеров было трудно обеспечить. Среди наи­более известных изданий — «Сборник стихотворений для детей», составленный Л.А. Коварским (Париж, 1921), двухтомная хресто­матия «Радуга. Русские поэты для детей», составленная поэтом Са­шей Черным (Берлин, 1922), «Молодая Россия: Сборник для де­тей» под редакцией Саши Черного (Париж, 1927), «Колос. Русские писатели русскому юношеству» (Шавиль, 1928), «Русская земля. Альманах для юношества (Ко Дню Русской Культуры)» под редак­цией Саши Черного и философа В. В. Зеньковского (Париж, 1928).

В отличие от советских писателей эмигранты имели только об­щественную поддержку, поэтому русских зарубежных изданий для детей значительно меньше, чем советских. Однако художествен­ный уровень эмигрантских произведений не уступал литературе метрополии, а в некоторых аспектах даже превосходил вышедшее в советской печати.

Особенности эмигрантской детской литературы обусловлены ее задачами и условиями развития. Это литература, созданная вне связи с «почвой», т.е. с геокультурным пространством, литерату­ра для читателей с билингвистическим мышлением.

Во многом ее питала славянофильско-народническая идеоло­гия: детям прививалось уважение к народу — носителю стихий­ной нравственной идеи (например, повесть в рассказах «Зеленя» И. Ф. Наживина, 1922). Впрочем, нашлось место и критике этой идеологии: И.А. Бунин в сказке «О дураке Емеле, который вы­шел всех умнее» (1923) представил злую карикатуру на мужика, а заодно и на царскую власть, так легко отдавшую трон «дураку». Горькая проповедь, одна из многих в бунинском наследии, пред­назначалась детям, которым надо набираться просвещенного ума. Увлечение фольклором, охватившее до революции многие слои общества, продолжилось: печаталось много русских народных ска­зок, песен. Красота и мудрость народной культуры были доводами в пользу любви к России.

К традиционной для русских либералов идеологии была при­вита идея западнического индивидуализма — для адаптации юных эмигрантов к условиям новой жизни. Личные интересы ребенка ставились писателями выше расплывчатой общей пользы или не­оправданных запросов других людей. Показателен эпизод в рассказе «" Крокодилка" и "Куцый"» (1922) Михаила Первухина: русская девочка Лена накануне переезда семьи дарит часть игрушек под­руге-немочке, а та требует подарить ей плюшевого медведика — любимца Лены. Но Лена отстаивает медведика сначала игровыми доводами («И если я его оставлю тебе, он опять простудится и совсем умрет»), а затем предлагает «хорошенький домик» и жи­вую ящерицу — «крокодильчика» («Мне он уже не нужен: мы ведь едем на остров Капри, и там папа купит живого крокодила. Боль­шого, пребольшого. Ведь, правда, папа? Ты мне обещал»). Автор с одобрением показывает, как ребенок учится отстаивать собствен­ные интересы. Безусловность идеала товарищества здесь поколеб­лена. Для писателя в СССР такая авторская позиция была бы за­труднительна, по меньшей мере.

Эмигранты были свободнее в выражении своих взглядов и ху­дожественном поиске, чем советские писатели. Лучшие страницы их произведений посвящены семье, дому. Они избегали мотива кровопролития в повествованиях о России, но были честны и от­кровенны в обращении к детям.

Гегельянский идеализм, утверждавший изначальную гармонию детства, на рубеже веков себя исчерпал (равно как и более старое учение Ж.Ж. Руссо), вылившись в обесцененную массовой дет­ской и пропагандистско-народнической литературой утопию дет­ства. Вместе с тем критика «золотого детства» вела к новым уто­пиям, вторившим Марксу и Энгельсу, — о ребенке как потенци­але общественного движения, а после трагического опыта рус­ской революции — к антиутопиям и поиску среди обломков со­крушенной культуры потерянной веры в ребенка. Так, А. И. Куп­рин в романе «Жанета» (1932) изобразил старого, одинокого про­фессора, обретающего вновь вкус к жизни в любви к шестилет­ней девочке, мечтающего об особой системе гармоничного раз­вития и воспитания для нее.

Реализм обрел дополнительное качество: писатели стремились так рассказать о потерянной родине, чтобы ее образ заменил чита­телям саму Россию. Отсюда необыкновенная четкость деталей, яв­ственность всех описаний. Однако чем реалистичнее был образ до­революционной жизни, тем скорее он воспринимался как полуре­альный, полувымышленный. Способствовали тому описания снов, видений, фантазий, включавшиеся в рассказы, повести и сказки. Само понятие действительности колебалось, особенно в восприя­тии ребенка: что иллюзия, а что реальность — силуэт России, на который взволнованно указывают отцы, или страна за порогом дома?

И. С. Шмелев, потерявший в революцию сына, создавал за рас­сказом рассказ проникнутую патриотеческим чувством идиллию о Москве старой, купеческой (романы в рассказах «Лето Господне. Праздники — Радости — Скорби», 1933, и «Богомолье. От Москвы до Троице-Сергиевой Лавры», 1935), о «своем» Пушкине на Твер­ском бульваре и... о красоте Всенощного бдения в детском приюте на рю Мюльсо в Париже (рассказ «Христова Всенощная», 1928).

Перенести светлый образ родины на чужбину было возможно лишь в горько-сладостных мечтах о прошлом либо в гротескных фантазиях.

Из стихотворения «Эйфелева башня» (1926) Петра Потемкина:

 

Красит кисточка моя

Эйфелеву башню.

Вспомнил что-то нынче я

Родимую пашню.

 

Рифмуя «башню» с «пашней», поэт, как и многие другие, пы­тался сочетать европейские и русские начала культуры, настоя­щее и минувшее.

Весьма близким к мироощущению эмигрантов оказался пере­вод-переложение кэрролловской «Алисы», сделанный Сириным (псевдоним В. В. Набокова). Писатель русифицировал произведе­ние, дав ему название «Аня в Стране Чудес» (1923). К персонажам английской истории и речевой метафорики он добавил обязатель­ных в русской школе Рюриковичей и Мономаховичей. Аня поет, искажая стихи из русских хрестоматий: «Крокодилушка не знает / Ни заботы, ни труда...»

Аня — это не второе имя викторианской умницы Алисы. Роди­на Ани там, где и растущие ее ноги, по русскому адресу — «Гос­поже правой ноге Аниной. Город Коврик. Паркетная губерния». Иными словами, Россия для человека, покинувшего ее, — это он сам, два его следа на коврике. И в то же время родина — за преде­лами Страны Чудес, где-то даже за пределами книги. Ребенок как бы пробирается по двойному лабиринту: два языка, две культу­ры, два пространства прорастают друг в друга, где-то соединяясь-разъединяясь дверкой, где-то образуя тупички и ловушки. «Куда лучше было дома! — думала бедная Аня. — Никогда я там не рас­тягивалась и не уменьшалась, никогда на меня не кричали мыши да кролики. Я почти жалею, что нырнула в норку, а все же, а все же — жизнь эта как-то забавна!»

Зарубежная жизнь в произведениях для детей представала в ос­новном в светлых тонах. Писатели понимали, что Ницца и Париж для детей — что Ливадия и Петербург для их родителей, что любовь к России не должна мешать любить иноязычный город.

Нелегкие вопросы звучат в цикле автобиографических расска­зов «Детство императора Николая II» (1953) Ильи Сургучева. «Милый Ники», как называли когда-то наследника, расстрелян. Его товарищ детства, «вольная птаха», подсаженная для здорового воспитания «райских птичек» — царских детей, остался жив. И, по законам создания жития, свидетельствует о простом, но чудесном для него самого факте, что император был когда-то ребенком — избранным и несчастным, лишенным свободы, главной ценности детства. Если и совершал он впоследствии роковые ошибки, то по незнанию реальной жизни, а не по низости натуры. В бытовых эпи­зодах раскрывается тайна Николая-мученика: почти по Блоку, «он весь дитя добра и света», только без торжества свободы. Понадоби­лось однажды мальчикам вареное яйцо для воробья — и они, в нарушение этикета, зашли на дворцовую кухню, вызвав там страш­ный переполох. Спрятанный от глаз взрослых лубок с героями 1812 года — вот и вся их «нелегальщина». Деликатным, чуть замет­ным пунктиром соединил писатель образ Ники с образом ребенка Иисуса, как он сложился в православной традиции. В той же исто­рии с воробьем наследник молится («мало ли у Него воробьев?») и, в добавление к умелой заботе «простого» мальчика, птица спа­сена. Просвещенный читатель непременно вспомнит, как ожили глиняные воробьи, вылепленные ребенком Иисусом. Для такого же читателя рассказывается, как между Володей и Ники однажды прошла трещина, да так и не затянулась во всю жизнь. Было в детских стычках нечто символическое. Красный воздушный шарик, принесенный Володей с «воли», из недоступного царским детям балагана, стал предметом раздора с «царенком» — таких чудес у бедняги никогда не было. Другой раз Ники подстроил товарищу каверзу и получил первую и последнюю трепку от отца. И шарик, и трепку Николай Второй помнил, а друг его забыл, только удив­лялся спокойно-доброжелательному отчуждению со стороны им­ператора. Не та ли самая трещина разделила царскую семью и так называемое «общество», о котором в предсмертном дневнике царя, процитированном писателем, сказано: «Кругом — трусость и изме­на»? Писатель, которому выпало провести детство рядом с буду­щим царем, приходит к выводу, который сегодня не вызывает со­мнений: все начинается с детства, судьба человека и судьба наро­дов закладываются задолго до свершений.

Юный читатель произведений писателей-эмигрантов внимал критике «просвещенного» общества. Не самооправдание, а при­знание — цель писателей, обращавшихся к детям. Таково эссе-послание И. Савина «Моему внуку», написанное в 1927-м куда-то в 1960-е годы, когда появится, может быть, тот самый внук от несуществующего пока сына: «Еще в школе ты читал в учебнике истории, что вторую русскую революцию — некоторые называют ее великой — подготовили социальные противоречия и сделали распустившиеся в тылу солдаты петербургского гарнизона. Не верь! Революцию подготовили и сделали мы. Революцию сделали кава­леры ордена Анны третьей степени, мечтавшие о второй».

Савин призывал будущее поколение: «Внуки же клеветавших на жизнь нытиков должны ценить всякую жизнь, ибо всякая жизнь играет поистине Божьим огнем. <...>

Не гаси же его, дорогой внук! <...> Не ной, не хныкай, не брюзжи, чтобы не очутиться у разбитого корыта, как твой вздор­ный дед. Не опрокидывай жизни вверх дном! И не делай революций... Бог с ними!»

Чаще всего писатели представляли детство ретроспективно, ав­тобиографически — на фоне воспоминаний о довоенной России. Таковы книга стихов «Детский остров» (1920—1921) Саши Чер­ного, повесть «Детство Никиты» (1920; отдельным изданием вышла в 1922 году под названием «Повесть о многих превосходных вещах. Детство Никиты») А. Н. Толстого, а также упомянутый роман «Лето Господне» И.С. Шмелева. Эти и другие подобные произведения отличают идиллические черты. Время детства вписано в круг семей­ных и общенародных обычаев. Интерьер уютной детской гармони­рует с пейзажем вокруг родного дома. Дети разных сословий дружат, взрослые и дети живут в ладу с собой и миром. В ретроспективном образе детства нет места мотивам войны, революции, семейных кризисов. Образ детства в своей идеальности синонимичен образу родины. Детство и родина — единое пространство мечты о прош­лом. Ретроспектива может сочетаться с изображением современ­ности, но в таком случае идиллия прошлого противопоставляется трагедии настоящего. В стихотворном цикле Саши Черного «С прия­телем» (1920) образ ребенка связывает прошлое «русской Помпеи» через настоящее «эмигрантского уезда» с будущим возрождением родины. Поэт призывал: «Зрей и подымайся, русская надежда».

 

Я, увы, не увижу... Что поделаешь, — драма...

Ты дождёшься. Чрез лет пятьдесят —

(Говорила в Берлине знакомая дама) —

Вся земля расцветёт, словно сад...

Спит мальчишка, не слышит,

Разметался и дышит.

В небе мёртвые звёзды горят.

 

Поэт не включал стихотворение в прижизненные издания, пред­почитая, по всей видимости, публиковать произведения более оп­тимистичные и менее дидактичные.

Саша Черный, Владимир Набоков в творчестве для детей стре­мились к преодолению трагизма существования. Радость[71] христи­анского мироощущения преобладала в пафосе эмигрантской ли­тературы для детей.

По обе стороны границы писатели связывали образ детства с образом России, но видели эту связь по-разному. Советский ребе­нок был неотделим от страны строящегося социализма, а ребе­нок-эмигрант виделся «новым Робинзоном», которому предстоит после долгого отсутствия возвратиться в отечество. Среди неосу­ществленных замыслов Саши Черного осталась книжка для детей «Возвращение Робинзона», вероятно, по мотивам второго тома романа Д. Дефо, где, как известно, возвратный путь героя лежит через Россию.

Литература, созданная для детей в эмиграции, выполнила свое предназначение: воспитала чувство русской родины, избавила сознание поколения изгнанников от ненависти и жажды мщения.

Алексей Николаевич Толстой

А.Н. Толстой в эмиграции написал свое лучшее, по отзывам многих критиков, произведение — повесть «Детство Никиты» (1920). Главному герою он дал имя сына, а детство изобразил соб­ственное. Писатель рассказывал: «Блуждал по Западной Европе, по Франции и Германии и, поскольку сильно тосковал по Рос­сии и русскому языку, написал "Детство Никиты". Никита — это я сам, мальчишка из небольшой усадьбы вблизи Самары. За эту книгу я отдам все свои предыдущие романы и пьесы! Русская книга и написана русским языком!» Повесть написана для журнала «Зе­леная палочка» — для детей-эмигрантов, которые, как и Никита, остро нуждались в русских впечатлениях.

Память о родине и детстве — ведущая тема повести; в подтек­сте ощутима грусть автора по тому, что ушло, утрачено. Повесть была для Толстого способом мысленно вернуться на родину и дать сыну то, что было когда-то счастьем для него самого. Пер­воначально произведение называлось: «Повесть о многих пре­восходных вещах». К «превосходным вещам», на взгляд автора, относятся пушистые снега, лед на речке, особым образом сде­ланная скамеечка для катания с горы, лодка, привезенная под Рождество на санях, загадочная вазочка с забытым в ней колеч­ком — и еще многие мелочи, навсегда оставляющие в душе ощу­щение счастья.

Повесть реалистична, но в ней есть место фантазии, ожида­нию чего-то сказочного, небывалого. Постоянное предчувствие радости, чуда — это и есть реальная сказка детства.

По мнению литературоведа М.И. Свердлова, «...представление о детстве как совершенном и завершенном мире связано с "уса­дебным" мифом в русской литературе и нашло выражение в од­ной из последних "усадебных повестей" — "Детстве Никиты". Ог­раниченное пространство без ограничения свободы, циклическое время в соответствии со сменой времен года — такова формула "детского рая"»[72].

Мир Никиты малонаселен, но до предела насыщен впечатле­ниями. События реальной жизни переплетаются со снами. Жизнь мальчика кажется тихой, замкнутой, но он не одинок: рядом с ним мать и отец, учитель, девочка Лиля и ее брат-гимназист, деревенские мальчишки, еж Ахилка, кот Васька, скворец Желту-хин. Каждый из них оставляет свой благодатный след в детской душе. Повесть начинается с описания обычного зимнего утра маль­чика. Только что проснувшийся ребенок чист душою и счастлив, ведь ему предстоят новые радости и неожиданности, каждое утро — как начало новой эпохи.

Писатель подчеркивает конкретно-образное мышление Ники­ты, что является точной приметой возраста героя. Действитель­ность, его окружающая, воспринимается им как сплошной об­разный мир. Даже арифметическая задача с ее традиционным ус­ловием: «Купец продал несколько аршин синего сукна...» — в сознании Никиты оживает. Вот уже купец наряжен в «длинный пыльный сюртук», появляется и лавочка — «темная, как щель», и рождается страшноватый сюжет, не имеющий никакого отноше­ния к арифметике: «На пыльной плоской полке лежали два куска сукна; купец протягивал к ним тощие руки, снимал куски с пол­ки и глядел тусклыми неживыми глазами на Никиту».

Самое сильное переживание Никиты — влюбленность в ма­ленькую гостью, Лилю. Девочка кажется Никите непонятной, за­гадочной, как его сны. Детская влюбленность, первый поцелуй, подаренное девочке колечко, найденное во сне, — все это проч­но связывает Никиту с домом.

Толстой мастерски рисует словесные пейзажи, интерьеры, порт­реты и натюрморты, передает малейшие оттенки интонаций в диалогах и внутренних монологах героев. Точность этих зарисовок важна для реализации замысла — рассказать о том, как родина входит в сознание человека. Это происходит незаметно, через ты­сячи подробностей, замираний сердца перед красотой, через дет­скую дружбу и первую детскую любовь. Толстой показал, что фор­мируется не понятие, а чувство родины, как чувство самого себя.

Лучшими иллюстрациями к повести признаны рисунки К. И. Ру­дакова и А. Ф. Пахомова.

Писатель серьезно интересовался литературой для детей, хотел видеть в ней большую литературу. Он утверждал: «Книга должна развивать у ребенка мечту... здоровую творческую фантазию, да­вать ребенку знания, воспитывать у него эмоции добра... Детская книга должна быть доброй, учить благородству и чувству чести».

Эти принципы и лежат в основе его знаменитой сказки «Золотой ключик, или Приключения деревянной куклы» (1935). Исто­рия «Золотого ключика...» началась в 1923 году, когда Толстой отредактировал перевод сказки итальянского писателя Карло Коллоди «Пиноккио, или Похождения деревянной куклы». В 1935 году, вернувшись из эмиграции, он вынужден был из-за тяжелой бо­лезни прервать работу над романом «Хождение по мукам» и для душевного отдыха обратился к сюжету о Пиноккио, По словам Маршака, «он как бы играл с читателями в какую-то веселую игру, доставляющую удовольствие прежде всего ему самому». В итоге «роман для детей и взрослых» (по определению Толстого) и се­годня остается одной из любимых книг читателей. В 1939 году Московский театр для детей поставил пьесу «Золотой ключик»; в том же году был снят одноименный кинофильм с использовани­ем мультипликации.

Писатель снабдил книгу предисловием, где сообщал о своем первом знакомстве с «Пиноккио...» в детстве. Впрочем, это не более чем выдумка. Он не мог читать сказку Коллоди в детстве, потому что итальянским языком не владел, а первый русский перевод был сделан в 1906 году, когда Алексей Николаевич уже был взрослым.

Сказка Толстого отличается от назидательной сказки Коллоди прежде всего своим стилем, в частности ироничным отношением ко всякому нравоучению. Пиноккио в награду за то, что стал на­конец «хорошим», превращается из деревянной куклы в живого мальчика; Буратино же хорош и так, и поучения Сверчка или Мальвины — совсем не то, что ему нужно. Он, конечно, деревян­ный и потому не очень разумный; зато он живой и способен бы­стро расти умом. В конце концов оказывается, что он вовсе не глуп, напротив, сообразителен и быстр в решениях и поступках. Писатель переименовал героя: Пиноккио превратился в Буратино. Это, по мнению папы Карло, счастливое имя; те, кто носит его, умеют жить весело и беспечно. Талант так жить при отсутствии всего, что обычно составляет фундамент благополучия — образо­ванного ума, приличного воспитания, богатства и положения в обществе, — выделяет деревянного человечка из всех остальных героев сказки.

В сказке действует большое количество героев, совершается множество событий. В сущности, изображается целая эпоха в ис­тории кукольно-бутафорского Тарабарского королевства[73].

Театральные мотивы навеяны воспоминаниями Толстого о про­тивоборстве театра Мейерхольда и Московского художественного театра Станиславского и Немировича-Данченко, а также модными в начале века типажами: поэт — трагический шут (Пьеро), изнеженная женщина-кукла (Мальвина), эстетствующий аристо­крат (Артемон). Стоит почитать стихи Блока, Вертинского, Севе­рянина, чтобы убедиться в этом. В образах трех этих кукол нарисо­ваны пародии, и хотя, разумеется, маленький читатель не знаком с историей русского символизма, он чувствует, что эти герои смешны иначе, чем Буратино. Кроме того, Мальвина похожа на Лилю, героиню «Детства Никиты», что придает ей теплоту и оба­яние.

И положительные, и отрицательные герои сказки обрисованы как яркие личности, их характеры четко выписаны. Заметим, что автор выводит своих «негодяев» парами: рядом с Карабасом Барабасом появляется Дуремар, неразлучны лиса Алиса и кот Базилио. Герои изначально условны, как куклы; вместе с тем их дей­ствия сопровождаются изменчивой мимикой, жестами, передаю­щими их психологическую жизнь. Иными словами, оставаясь кук­лами, они чувствуют, размышляют и действуют, как настоящие люди. Буратино может почувствовать, как от волнения похолодел кончик носа или как бегут мурашки по его (деревянному!) телу. Мальвина бросается в слезах на кукольную кружевную постель, как экзальтированная барышня.

Герои-куклы изображены в развитии, как если бы они были живые дети. В последних главах Пьеро становится смелее и начи­нает говорить «грубым голосом», Мальвина строит реальные пла­ны — работать в театре продавщицей билетов и мороженого, а может быть, и актрисой («Если вы найдете у меня талант...»). У Буратино в первый день от роду мысли были «маленькие-маленькие, коротенькие-коротенькие, пустяковые-пустяковые», но конце концов приключения и опасности закалили его: «Сам принес воды, сам набрал веток и сосновых шишек, сам развел у хода в п



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-12-26; просмотров: 440; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.224.59.107 (0.016 с.)