Спасское, которое не спасает 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Спасское, которое не спасает



(22 марта – 8 апреля 1889 г.)

 

«В есь почти февраль и всё начало марта Лев Николаевич беспрестанно заболевал своей хронической болезнью печени. И колебания в здоровье производили и колебанья в расположении духа, что бывало иногда очень тяжело» (МЖ – 2. С. 85). По этой, указанной в мемуарах, причине, Софья Андреевна отнеслась сочувственно к решению Толстого покинуть на несколько дней Москву и побывать в гостях — на этот раз у старого севастопольского товарища, князя Сергея Семёновича Урусова (1827 - 1897) в его именье Спасское.

Для Толстого эта поездка имела, независимо от состояния здоровья, ещё и иное значение — творческого уединения: впрочем, всегда достаточно относительного, т.к. писатель не упускал возможностей приобретения как новых впечатлений, так и знакомств. 22 марта он писал другу-художнику Н. Н. Ге: «Сейчас с Пошей <П. И. Бирюковым> едем, он в Кострому, я в уединение к Урусову, недели на две» (64, 239).

Спасское С.С. Урусова располагалось в Дмитровском уезде Московской губ., неподалёку от Троице-Сергиевского посада. По железной дороге ехать надо было до станции Хотьково Северной ж. д. О дороге и о первых днях в Спасском расскажет уже сам Лев Николаевич — в письмах своих жене. Вот первое из них, «открытое» (т.е. открытка), уже из Спасского, писанное поздним вечером 22 марта:

 

«Мы решили, распросив про Спаское, слезть в Хатькове и, наняв за 1.50 к. лошадку, доехали в 9-ом часу к Сергею Семёновичу по прекрасной зимней дороге. Только кое где просовы. Князь только лёг спать, но, несмотря на то, принял нас очень радостно. Напились чаю и ложимся спать. 11 ч. Л. Т(84, 50).

 

На следующий день Толстой не пишет письма; вместо него, с его позволения и ведома, пишет Софье Андреевне сам кн. Сергей Урусов. В письме его между прочим были такие строки:

«Высокоуважаемая, неоценённая, прекрасная, чудесная и размилая графиня! Благодарю, благодарю, очень, очень благодарю. Оживил меня Л. Н. и порадовал П<авел> И<ванович>, за Машу особливо порадовал, целую её и поздравляю вдвойне. Поверьте, что будет с ним счастлива. Жаль только, что откладывают. Вы знаете, что свадьбы устрояются на небесах, а потому и вы и все должны порадоваться» (Цит. по: ПСТ. С. 429).

Неделикатный и неуклюжий медведь. В нескольких строках — наивно попытался, да не сумел прикрыть комплиментами своё дерзкое, явно с подачи Бирюкова, вмешательство в жизнь семьи и малознакомых ему людей — «защитив» брак, так или иначе нежеланный для обоих родителей и опасный последствиями для дочери.

Софья Андреевна ответила 24-го на оба послания — письмо от Урусова и открытку от мужа — следующим, сдержанно-раздражённым, письмом:

 

«Очень рада была получить известие о тебе и от тебя, милый Лёвочка. Я уверена, что тебе будет очень хорошо у князя, и теперь, когда я знаю, что ты на месте и что тебе рады, — я совершенно успокоилась и радуюсь твоему уединению и спокойствию. Меня тронуло даже письмо князя, так он тебе рад и сочувствует Маше и Павлу Ивановичу. Может быть, это всё будет хорошо; но не так мы любили и любим до сих пор. Когда уехали вы, Маша не только не была огорчена или озабочена Пошей, но, казалось, ещё веселее и счастливее, чем когда-либо. Может быть так и лучше. Для неё — несомненно.

Получили мы и из Пирогова <от Маши> известие, что доехали благополучно. А как холодно было в то утро, когда они туда приехали! И теперь морозит, я сегодня в шубе выезжала. — Вчера мы вечером: Таня, Лёва, Леночка и я сидели очень семейно и обсуждали Машину свадьбу, и все были в недоуменьи, и все одинаково решили, что мы её не понимаем, но что-то не то, не так любят. Вообще мы давно так дружелюбно не разговаривали, ведь мы редко бываем одни. По правде сказать, единственная выгода твоего отсутствия, — это, что мы избавлены видеть и принимать такое множество чуждых и часто не приятных людей, с которыми и скучно, и страшно фальшиво, и из-за которых тебя нет.

Какие-то тёмные звонили вчера, и я велела всем говорить, что ты совсем уехал в деревню и не вернёшься. — Таня ушла сегодня к Мамоновым, там Орлова, Щербатова, Самарина и другие, — и чтение. Лёва взял два рубля и ушёл искать куда их поместить. Третьего дня он попал на обсерваторию Швабе < в магазине оптики на Кузнецком мосту. – Р. А.> и был очень доволен; видел луну, звёзды, и астроном толковал.

На верху сидят Леночка и Марья Петровна. Малыши спят, все здоровы, Ваничка покашливает, у Андрюши горло слегка красно, но это всё ничего.

Надеюсь, что ты будешь писать мне не редко, и что ты перестал на меня досадовать, что я за тебя вечно беспокоюсь, и что до сих пор мне расставаться с тобой и тяжело, и жутко, и грустно. Целую тебя, кланяюсь Павлу Ивановичу, а князю напишу отдельно ответ на его милое письмо. От Серёжи было письмо, всё пропитанное «Нибелунгами». С. Т.» (Там же. С. 428 - 429).

 

  Дьявол не дремлет и показывает себя — при любом дерзновении исповедника и пророка. Только лишь Толстой, во многом ещё на уровне “сырых” осмыслений, начал формирование своей знаменитой эстетической концепции «красоты как венца добра», а на её основе — концепции истинного, христианского искусства, до завершения которой ему предстояло работать ещё полных восемь лет, — как явился в культурно-досуговой жизни его жены и детей едва ли не самый увлекательный и соблазнительный образчик искусства чуждого Толстому, далёкого и от эстетических, и от этических его христианских идеалов. Это были оперы Вагнера, привезённые в Москву труппой пражского предпринимателя Неймана. Сергей Львович, старший сын писателя, живший тогда в Петербурге, посетил постановку «Кольца Нибелунгов» в Мариинском театре — и своими восторгами перед языческим гением Вагнера, конечно, быстро заразил и маму, Софью Андреевну. Вагнер в дальнейшем «всплывёт» не раз в мемуарах и дневнике С. А. Толстой — в эпизодах, так или иначе связанных с идейными разногласиями супругов, уже принявшими к середине 1880-х, как мы показали выше, не просто жёстко-принципиальный, а «концептуальный» и тем более непримиримый характер.

О приведённом нами выше письме жены Толстой сделал под 26 марта в Дневнике такую запись: «Получил письмо от Сони раздражённое на тёмных людей и Машу. Хотел огорчиться, но можно побороть» (50, 57).

Продолжение рассказа Л.Н. Толстого о первых днях в Спасском — в его письме от 24-го:

 

«Живу я здесь пока превосходно. Вчера ходил много по окрестным деревням, но ничего не писал, читал и беседовал с Урусовым и Пошей. Поша уехал вчера вечером. Урусов очень мил дома с своим старым, богобоязненным и таким же как он барственным Герасимом < бывш. дворовый Урусовых, на пенсии. – Р. А.> и его сестрой. Встаёт он в 4 часа и пьёт чай и пишет своё какое-то мне непонятное математическое сочинение. Мне готовили чай к моему вставанью, 9, но я отказался впредь. Он обедает в 12 и чай, так что это сходится с моим завтраком, и ужинает с чаем в 6.

Ест он постное с рыбой и с маслом и очень озабочен о здоровой для меня пищи — яблоки мне каждый день пекут. Нынче пятница — завтра пошлют письмо, а я пишу тебе нынче. Я нынче утром немного занялся < чтением в «Русском Архиве» записок H. Н. Муравьёва. – Р. А.>; потом слушал сочинение Урусова < трактат «Философия сознания веры». – Р. А.>. Как и все его писанья — есть новые мысли, но не доказанно и странно. Но он трогателен. Живёт, никаких раздоров ни с кем кругом себя, помогает многим и молится Богу. Например, перед обедом он ходит гулять взад и вперёд по тропинке перед домом. Я подошёл, было, к нему, но видел, что ему мешаю, и он признался мне, что он гуляя читает часы и псалмы. — Он очень постарел на мой взгляд.

Деревенская жизнь вокруг, как и везде в России, плачевная. Мнимая школа у священника с 4 мальчиками, а мальчики, более 30, соседних в 1/2 версте деревень безграмотны. И не ходят, потому что поп не учит, а заставляет работать.

Мужики идут, 11 человек, откуда-то. Откуда? Гоняли к cтаршине об оброке, гонят к cтановому. Разговорился с одной старухой; она рассказала, что все, и из её дома, девки на фабрике, в 8-ми верстах < мануфактурная фабрика Л. Кнопа. – Р. А.> — как Урусов говорит, повальный разврат. В церкви сторож без носа. Кабак и трактир, великолепный дом с толстым мужиком. Везде и всё одно и то же грустное: заброшенность людей самим себе, без малейшей помощи от сильных, богатых и образованных. Напротив, какая-то безнадёжность в этом. Как будто предполагается, что всё устроено прекрасно и вмешиваться во всё это нельзя и не должно, и оскорбительно для кого-то и донкихотно. Всё устроено — и церковь, и школа, и государственное устройство, и промышленность, и увеселенья, и нам, высшим классам, только о себе следует заботиться. А оглянешься на себя, наши классы в ещё более плачевном состоянии, коснеем.

Хотел князю дать «О жизни». Если есть, пришли русскую, а нет, то французскую < т.е. отличный и любовно выполненный перевод Софьи Андреевны, которым Толстой хотел похвастать перед старым приятелем. – Р. А.>.

Целую тебя и всех детей.

Письма присылай. Л. Т(Там же. С. 50-51).

 

Здесь, в этом письме, чувствуется истинный Толстой-критик, художник и публицист. При этом именно конца 1880-х гг. критик: в его эволюции от общегуманистического и эстетического неприятия общественных зол — к неприятию и обличению именно с религиозных, христианских позиций. Для сравнения приведём довольно известный отрывок из письма молодого Л.Н. Толстого к троюродной тётке Александре Андреевне Толстой, 18 августа 1857 г.:

«В России скверно, скверно, скверно. В Петербурге, в Москве все что-то кричат, негодуют, ожидают чего-то, а в глуши тоже происходит патриархальное варварство, воровство и беззаконие. Поверите ли, что, приехав в Россию, я долго боролся с чувством отвращения к родине и теперь только начинаю привыкать ко всем ужасам, которые составляют вечную обстановку нашей жизни. Я знаю, что вы не одобрите этого, но что ж делать — большой друг Платон, но ещё больший друг правда, говорит пословица. Ежели бы вы видели, как я в одну неделю, как барыня на улице палкой била свою девку, как становой велел мне сказать, чтобы я прислал ему воз сена, иначе он не даст законного билета моему человеку, как в моих глазах чиновник избил до полусмерти 70-тилетнего больного старика за то, что чиновник зацепил за него, как мой бурмистр, желая услужить мне, наказал загулявшего садовника тем, что кроме побой послал его босого по жневью стеречь стадо, и радовался, что у садовника все ноги были в ранах, — вот, ежели бы это всё видели и пропасть другого, тогда бы вы поверили мне, что в России жизнь постоянный, вечный труд и борьба с своими чувствами. Благо, что есть спасенье — мир моральный, мир искусств, поэзии и привязанностей. Здесь никто, ни становой, ни бурмистр мне не мешают, сижу один, ветер воет, грязь, холод, а я скверно, тупыми пальцами разыгрываю Бетховена и проливаю слёзы умиленья, или читаю Илиаду, или сам выдумываю людей, женщин, живу с ними, мараю бумагу, или думаю, как теперь, о людях, которых люблю» (60, 222).

Несомненно, последние строки в этом отрывке оказались бы особенно близки Софье Андреевне — как 1880-х, так и позднейших лет. Мир увлечений, «мир искусств, поэзии и привязанностей» — был именно её мир, в который научили её бежать от серостей и забот повседневности сперва воспитатели детства, затем молодой муж, а ещё позднее, как мы видели, платонический её любовник, Леонид Дмитриевич Урусов. Рискнём здесь же предположить, что симпатии соничкины к Урусову увеличивались тем, что жил он «женатым без жены» — пожертвовав ей своими супружескими правами, позволив той жить вне семьи, “в своё удовольствие” за границей, в бесконечном сладчайшем упоении красот и радостей материально обеспеченной, роскошной жизни. Легко понять, что для Сони, для москвички и дочери немца, именно такая жизнь — разреши её муж, Лев Толстой — была бы оптимальной альтернативой деревне, хозяйственным хлопотам и бесконечным «сиськам, с о скам и соск а м» всегда, с юных лет обременявшего её материнства. Свободою некоторых своих воззрений она далеко обгоняла свой век и совершенно входила в диссонанс с нравами гнусно-патриархальной, лжехристианской России — и нашла в милом Урусове, её Урусове, близкого себе единомышленника.

Беда в том, что этот эстетический барьер от ударов по чувствам картин окружающей действительности — Толстой уже к концу 1880-х в основном «разобрал по брёвнышку», сублимировав в образах своего художественного творчества. Христианскому же его неприятию ужасов и мерзостей повседневной жизни тогдашней буржуазно-капиталистической России имманентны были любовь и сочувствие не к родственно близким, не к друзьям, как было в том же 1857-м, а к наиболее страдающим людям, как правило из народа. Не этический ретретизм, не бегство от страдающих, а путь к ним. Неприятие же России Софьей Толстой, воспитанницей немца-протестанта — сохранило свои эстетические идеалы и ориентиры, этически выражаясь лишь в приемлемых для протестантской этики форматах: одобрением разнообразных благотворительных проектов «помощи» народу и участии в них, вместе с мужем и детьми. Совсем скоро, в 1891 г., осуждение Толстым такой «стратовой» позиции российских элит в статье «О голоде» приведёт к первой по-настоящему ожесточённой травле его в российской печати за пропаганду «разнузданного социализма». Это значит — Толстой попал «в яблочко»: в слабое и больное место позиции богатых городских «благотворителей народа», успокаивающей их совесть, но реально не уничтожающей ни нищеты, ни неравенства, ни унижения народа.

Удивительным образом строки из письма Льва Николаевича августа 1857 г. А. А. Толстой некоторые современные авторы преподносят как свидетельство «русофобии» молодого Льва Толстого. Обычно с этой целью к приведённому нами отрывку добавляют обманом слова: «Противна Россия. Просто её не люблю» — которые в Дневнике Толстого от 6 и 8 августа 1857 г. есть, но связаны именно с впечатлениями от нравов, от "власти тьмы" в государстве Российском (см.: 47, 150), и которых в письме нет совершенно (пример такой лживой публикации в интернете: http://buggybugler.info/articles/lev_tolstoj_o_rossii-3. html). Но Толстой, как мы видим, протестовал исключительно с гуманистических позиций — против жестокости и неустроенности жизни родины (т.е. родного края — в семантических категориях эпохи), не заявляя о “нелюбви” к России как таковой и в целом.

Молодой духовный воин, Толстой в критической картине, приведённой в письме 1857 г., гуманистически сближается с позицией старшего собрата, чтимого им всегда воина и патриота России, поэта Дениса Давыдова, выразившейся в сатире ещё 1836 г. «Современная песня» на “букашек”, городских и усадебных «просвещённых» паразитов на народной шее:

 

Был век бурный, дивный век,

Громкий, величавый;

Был огромный человек,

Расточитель славы:

 

То был век богатырей!

Но смешались шашки,

И полезли из щелей

Мошки да букашки.

 

Всякий маменькин сынок,

Всякий обирала,

Модных бредней дурачок,

Корчит либерала.

 

Деспотизма супостат,

Равенства оратор, -

Вздулся, слеп и бородат,

Гордый регистратор.

 

Томы Тьера и Рабо

Он на память знает

И, как ярый Мирабо,

Вольность прославляет.

 

А глядишь: наш Мирабо

Старого Гаврило

За измятое жабо

Хлещет в ус дав рыло.

 

А глядишь: наш Лафайёт,

Брут или Фабриций

Мужиков под пресс кладёт

Вместе с свекловицей…

 

И так далее. Но критика Толстого 1880-1890-х гг., Толстого-христианина показалась для фарисейской “общественности” буржуазной России много болезненней, нежели в 1830-х критика Дениса Давыдова — оставшаяся на уровне социальной и политической сатиры (ведущей свою традицию ещё из языческого мира, из Античности) и гуманистических деклараций. Увы! к воплям об «излишнем радикализме» именно христианских обличений Толстого присоединится и Софья Андреевна.

* * * * *

 

Оба первые письма Л. Н. Толстого, как и письмо от 23 марта кн. С. С. Урусова, долженствовали ободрить Софью Андреевну — известиями об успешном прибытии мужа, его «превосходной» жизни и занятиях. (О самочувствии Толстой не писал правды, чтобы не тревожить болевшую, как и он, жену: на самом деле боли в печени несколько раз в эти дни возвращались.) Но, конечно, на деле Соничке скорее подпортили настроение вышеприведённые нами строки из письма князя: Урусова не её, не Леонида Дмитриевича, давно умершего, а чужого, православного мистика и врага (как все узкие мистики) толстовской проповеди, но при этом чужого мужчины, неделикатно вмешавшегося в матримониальные дела семьи, заняв сторону легкомысленно увлечённого Марьей Львовной «Поши». Но ещё безнадёжней для неё были — эти красочные описания «власти тьмы», нищеты и «заброшенности» народа, свидетельствующие об искреннем сочувствии Льва Николаевича не ей и её с детьми жизни городской, суетливой, по-своему и тяжёлой, но вполне сытой и обеспеченной и светским, и элитарным религиозным просвещением, и всеми продуктами культуры, а — тяжёлой жизни народной, да притом довольно далеко от Ясной Поляны (т.е. даже не «своих» баб и мужиков). Это письмо говорило «нет» всем её надеждам на возвращение «её Лёвочки» — и в адрес не прежней бизнес-леди с некоторым запасом надежд и сил, а, на тот момент, несчастной, пережившей, как косвенное насилие мужа, нежеланные беременность и роды, тяжело переболевшей матери слабого, тоже часто болевшего, младенца. Надо, надо сочувствовать Соне и понимать её. Но надо понимать и то, что в изуверившемся мире конца XIX столетия, как и в языческом и еврейском мире за 1800 лет до того, для христианина не было дороги назад. «Кто не со Мною, тот против Меня; и кто не собирает со Мною, тот расточает» (Лк. 11: 23).

 

И ответное письмо Софьи Андреевны, из воскресного вечера 26 марта выразило понимание ей несбыточности её надежд «вернуть мужа семье»:

 

«Хотя руки отнимаются писать тебе, но не могу же я жить с тобой врозь и не иметь никаких отношений, — это было бы слишком грустно. А вместе с тем зачем и что писать? Сейчас играли на скрипке и фортепиано Мамоновы, Герасимовы, Леночка, была Голохвастова, — всему этому ты не сочувствуешь. Дети столярничали, ездили к Дьяковым и Северцовым, — ты не сочувствуешь; — столярничали для моциона, а не для хлеба насущного. Я принимала корректоров, типографщиков, шила детям одеяния, — и этому ты не сочувствуешь — первое деньги даст, второго, по-твоему, и так много лишнего.

Болит у меня страшно грудь, хуже, чем было вначале; вчера Ваничка сосёт, а по губам его из груди кровь струйкой. Что я мучаюсь при ранках, в которые вонзаются 12 маленьких, острых зубов, — это ты себе и представить не можешь. — Может быть, если у тебя за принципами осталось ещё немножко сердца прежнего, — то этому ты хоть немножко сочувствуешь.

А мне очень дорого знать, как ты устроил свою жизнь у князя, здоров ли ты, можешь ли работать, много ли ходишь, какую себе выдумал физическую работу, вообще я всему сочувствую, что до тебя касается, и только то меня всегда волнует, что тебе приносит явный вред, — физический и моральный. А таких элементов, к сожалению, стало очень много.

Напиши мне хорошее письмо, чтоб тебя почувствовать. Я тебе такого не напишу: кроме невыносимой боли физической, я эти дни встревожена письмами — доносами из Самары и Ясной о пьянстве, нечестности, беспорядках и тому подобных неприятностях на прикащиков. Вот уж чему и я не сочувствую, а вместе с тем все эти обращения ко мне делают меня как бы ответственной.

Лёва очень худ и не весел. Он старается подвинтить себя, — много ходит, пьёт молоко, но всё это плохо помогает. Как всегда на лето много надежд.

Прощай, милый Лёвочка, второй час ночи, пора ложиться. Целую тебя и кланяюсь князю и Павлу Иванычу, если он ещё не уехал.

 

С. Т.» (ПСТ. С. 429 - 430).

 

В письме можно почувствовать отзвуки проанализиро-ванного нами выше спора супругов 20 января — о христианских принципах, опирающихся на букву и дух евангелий. Соничка всё-таки настаивает на ненужности и вреде их: ведь они служат помехой для общения мужа с женой, с человеком, которая им не следует и которая предпочитает им релятивистскую эрзац-моралистику, подстраивающуюся под общественные ситуации эпохи и даже личной жизни индивида.

 

К 25 марта относится краткое открытое письмо Л. Н. Толстого с просьбой прислать некоторые нужные ему для работы книги и материалы: ответ на письмо Ромена Роллана, вступившего ещё в апреле 1887 г. в переписку с Толстым по вопросу о христианском отношении к труду; книгу на английском Стэда «Правда о России», а также черновики текущих работ: пьесы «Плоды просвещения» и выступлений в печати против пьянства (84, 52).

Меньшая в данном Фрагменте частотность эпистолярных писаний супругов немного облегчает нам диалоговую их презентацию, но, конечно, свидетельствует об охлаждении отношений Сони и Льва. Впрочем, Толстой в эти дни пишет не длинно, не менее часто, чем жена, и жалобы жены находят в его ответах от 27 и 29 марта сочувственный отклик именно любящего мужа. Приводим тексты этих писем в их хронологическом порядке.

Письмо от 27 марта 1889 г.:

 

«Нынче, вторник, оказия (т. е. завтра) в Троицу < в Сергиев-Посад. – Р. А.> и вот пишу. Князь меня выдал. < Урусов около 26 марта описал болезнь Толстого в письме к С. А. Толстой. – Р. А.> Я не скрывал, но не считал нужным писать, тебя тревожить, так как боль, хотя и сильная, продолжалась недолго. Урусов так старательно ухаживает за мной, и мы так хорошо живём, что лучше не надо. Получил твоё письмо <от 24 марта> и рад был узнать, что всё у нас здорово и благополучно; только грустно было слышать ноту раздражения в тебе на тёмных людей и на Машу. Если я ошибаюсь, то виноват.

Я хожу по окрестностям. Очень интересный край. Везде заводы, и в народе рядом и изобилие, и роскошь, и нищета от пьянства.

Завтра пойду во Владимирскую губернию, это за три версты отсюда. Урусова именье на границе. У Урусова вчера было неприятное ему событие — работник, даже два отказались. Я вздумал ему предложить выписать из Ясной. Я не знаю, как зовут — фамилию — Александра Яковлевича; попроси Таню написать ему, что я предлагаю желающим порядочным молодым мужикам в Ясной поступить сюда на работу дворника при доме за 60 рублей в год и проезд на счёт Князя — одному, а то и двум. Да ещё, чтобы она прислала мне листков как печатных, так и литографированных, о пьянстве. Я здесь пропагандирую, до сих пор мало успешно.

Вчера я позанялся хорошо, но нынче был не в духе, и день прошёл даром. Теперь вечер, 10-й час, и мы после разговоров и пасьянса разошлись. Я встаю в 9 и засыпаю не рано. Читаю и иногда пишу. Но вчера писал вечером и от того долго не мог заснуть. Нынче не хочу этого делать. Здесь ещё полная зима, хотя скворцы прилетели.

То, что у вас тихо, очень хорошо для Лёвы и его экзаменов. Пользуется ли он этой тишиной? I hope, точно, что все здоровы и ничто тебя не мучает. Целую тебя и детей.

Л. Т.

 

Ур[усов] говорит, что если Лёва приедет (хотя я не думаю этого), то слезал бы в Хатькове.

 

Да, Таня, пришли Math. Arnold'a, в шкапу, в бумагу обёрнутую, переписанную. […]

 

Что Серёжа пишет о Нибелунгах? Андрюшу, Мишу, Сашу, Ваню поцелуй.

 

<Гувернёрам> М. Kate и Mr. Lambert поклоны» (84, 52 - 53).

 

С английским поэтом и философом, профессором Оксфордского университета Мэтью Арнольдом (1822 – 1888) Толстой пересёкся ещё в свою бытность в Лондоне в 1861 г. Впоследствии, познакомившись с сочинениями М. Арнольда «Литература и догма», «Задачи современной критики» и некоторыми другими — Толстой убедился в идейной близости религиозных воззрений английского мыслителя с собственными. В. Г. Чертков также высоко оценил труды Мэтью Арнольда, и переписанная для Толстого, труднодоступная тогда в России книга, которую просил прислать Толстой, была переписана именно ближайшим другом Льва Николаевича.

 

28 марта Софья Андреевна отвечала на это письмо и предшествующее ему, от 26 марта, следующим:

 

«Получили мы, к большой нашей радости, два письма от тебя, милый друг, — открытое и закрытое, — и одно от князя. Очень, очень ему благодарна за подробные и правдивые сведения о тебе и твоём состоянии. Какой он добрый человек и настоящий друг! Я всегда его любила и считала, впрочем, таковым; но теперь моё мнение о нём ещё возвысилось и дружба усилилась.

Он писал мне, что ты был опять нездоров, но что нездоровье прошло. Надеюсь, что оно больше не повторялось, береги себя, ради Бога. Видно, что князь весь пропитан заботой о тебе и твоём здоровье и что ты в верных и дружеских руках, что меня утешает и успокоивает. Никогда я ещё так не была спокойна твоей отлучкой. Душой я всегда с тобой и, несмотря ни на какие наши разногласия, как только серьёзно взгляну внутрь себя, то вижу, до какой степени ты мне дорог, и как я высоко тебя ценю и люблю. — Впрочем не знаю, зачем и почему вырвалось у меня это признание, столь ненужное тебе.

У нас всё хорошо, только мои страданья при кормлении — ужасны. Всю грудь кроме того разнесло, горит, затвердело и грозит грудница, против которой приняла энергические меры: меркуриальная мазь, цикутный пластырь, бинт и проч. Трещины прижигаю ляписом и кладу лёд. Почему разыгралась в конце кормления вся эта история — понять нельзя. Ваничка здоров, и сегодня я его купаю после трёх месяцев. Господи благослови!

Лёва страшно занят, у них начались репетиции; Таня всё пишет портрет и играет на фортепиано. Леночка тоже играет. Малыши гуляют по лужам — все трое. От Маши нет писем и мы тревожимся; а, может быть, проезду нет.

[В] воскресенье был Юлий Иваныч < Лясотта, учитель Сергея и Льва. – Р. А.> со скрипкой, играли... Если б не грудь болела, было б очень приятно. — Сегодня Таня ходила к <В. И.> Сурикову; нашла его очень мрачным и изменившимся. Он ничего не работает, всё читает св. книги и тоскует. Говорит: «вот, как в горе, все меня забыли; никто никогда и не заглянет, всё один». Одну девочку отдал в гимназию, другая дома, Таня её видела.

К тебе из Америки два американца едут, нарочно, чтоб тебя видеть. Завтра будут у нас, не знаю, что Таня им скажет, и боимся, что они к вам с князем нагрянут, хотя постараемся отклонить.

Какое твоё письмо безнадёжное по взгляду на людей и на Россию! Но ты прав, совсем прав; ведь я не даром, хоть и полушутя, последнее время всё говорю: «Я больна своей нелюбовью ко всему русскому». А это не нелюбовь, а та [вырвано], глядя на всё окружающее [опять вырвано] ты всегда старательно обходил вопрос о семейных обязанностях; но право, если б не эти обязанности, которые я не выдумываю, а всем существом ощущаю, — я посвятила бы себя на служение благу, т. е. на то, чтоб, как ты говоришь, не игнорировать бы несчастья низших классов, а старалась бы помочь, насколько умела. Но я не могу дать вырости негодяями и необразованными детям, данным мне Богом, во имя блага чуждых мне людей. Может быть к старости исполню свою заветную мечту.

Что ты работаешь? Не нужно ли будет переписать и держать корректуры; я охотно это сделаю, как велишь. Не скрывай, пожалуйста, если будешь нездоров и не делай безумных вещей в смысле простуды, непосильной работы и неудобоваримой пищи. Есть ли у тебя фланель?

Книги я просила Таню отобрать и послать, так как сама трудно двигаюсь. Она взялась.

Прощай, милый Лёвочка, целую тебя. Надеюсь и от тебя получить письмо, подгоняю своё к четвергу.

 

С. Т.» (ПСТ. С. 431 - 432).

 

Письмо повреждено и не до конца ясно в очень интересном для нас месте. Контекст письма позволяет предположить, что, по существу, Софья Андреевна повторяет в нём своё неприязненное высказывание о народе из дневника молодости, из записи, сделанной о муже ещё в год совершения брака, 23 ноября 1862 г.:

«Он мне гадок со своим народом. Я чувствую, что или я, т. е. я, пока представительница семьи, или народ с горячею любовью к нему Л. Это эгоизм. Пускай. […] …Я вдруг почувствовала, что он и я по разным сторонам, т. е. что его народ не может меня занимать всю, как его, а что его не может занимать всего я, как занимает меня он. Очень просто. А если я его не занимаю, если я кукла, если я только жена, а не человек, так я жить так не могу и не хочу» (Толстая С.А. Дневники: В 2-х тт. М., 1978. – Т. 1. С. 43).

Можно предположить, что и в письме 28 марта 1889 г. речь о «нелюбви» Софьи Андреевны к русскому народу, связанному не столько с некими атрибутами или сущностными характеристиками его, а, главным образом, с поведением мужа по отношению к народу и к ней с детьми. «Надрыв» ещё осени 1862 г. в отношениях молодых супругов из-за неполноты, по догадке Сони, взаимной «принадлежности» не был устранён: жена периодически и умело растравляла в себе прежнюю ревность свою мужа к «народу», давно принявшую формат жалоб на “равнодушие” Льва Николаевича к семье и к ней самой.

Эгоистические жалобы Sophie не могли не показаться Толстому не справедливыми и мелкими вечером 28 марта (когда он успел получить и прочитал приведённое нами выше письмо) — перед ужасом тех картин народной жизни, которые открылись ему буквально за часы до того и которые он описал в Дневнике даже красочней и подробней, чем в письме к жене:

«После обеда пошёл в Новенькой завод с 3000 рабочих женщин, за 10 вёрст. […] Пьяный дикий народ в трактире, 3000 женщин, вставая в 4 и сходя с работы в 8, и развращаясь, и сокращая жизнь, и уродуя своё поколение, бедствуют (среди соблазнов) в этом заводе для того, чтобы никому ненужный миткаль был дешев, и Кноп имел бы ещё деньги, когда он озабочен тем, что не знает куда деть те, которые есть. Устраивают управление, улучшают его. Для чего? Для того, чтобы эта гибель людей, и гибель в других видах, могли бы успешно и беспрепятственно продолжаться. Удивительно!» (50, 30).

Но даже зажиточным соседушкам-крестьянам нет дела до страдающих и гибнущих рядом наёмных рабов заводчика Кнопа, а только до своих дело хлопот и надуманных проблем — совсем как Софье Андреевне с сыночками:

«Вернулся на санях, меня подвезли муж с женой из Спасского. Рассказывал про свою жизнь: 2 лошади, 3 коровы, чай каждый день, хлеб свой. И всё недовольны. Так же, как и в нашем быту» (Там же).

Слуге С. С. Урусова Толстой незадолго до этого разъяснил без труда то, от чего прежде не раз затворяли умы и сердца его домашние:

«Я объяснял Степану о фабрике. Миткаль обходится дёшево, потому что не считают людей, сколько портится и довеку не доживают. Если бы на почтовых станциях не считать, сколько лошадей попортится, тоже дёшева бы была езда. А положи людей в цену, хоть в лошадиную, и тогда увидишь, во что выйдет аршин миткалю» (Там же. С. 57 - 58).

Взглянув так на мучения народные и имея в себе веру Христа — надо выключить было совесть, чтобы стать «прежним»!

 

Американцев, упомянутых Софьей Андреевной в письме, оказалось даже не двое, а трое. Ими были В. Ньютон и Р. Керрил, пасторы «епископальной» церкви (американский ошмёток англиканства), а также некто Батчельдер Грин, малоизвестный писатель. Не застав Толстого в хамовническом доме, они, конечно, ринулись в Спасское. Об их визите 29 марта Софья Андреевна вспоминает следующее:

«…Три довольно пожилые американца очень огорчились, что не застали Льва Николаевича. […] Они совершили это длинное путешествие из Америки с единственной целью повидать Толстого. Мне просто не верилось… Я очень боялась, что три лишних человека, да ещё иностранцы, стеснят князя в его одиночестве и будут стеснительны и Льву Николаевичу. Но отделаться я от них не могла и дала нужные сведения для их поездки. В деревне князя они пробыли без ночёвки один день <30 марта>, с утра до вечера, — и уехали обратно в Америку. Это только американцы способны на такой подвиг!» (МЖ – 2. С. 89 - 90).

Толстой встретил гостей 30 марта с удовольствием — но достаточно быстро разочаровался, во всех троих. В Дневнике, в записи под 30 марта, Толстой записал о них следующее:

«Два пастора, один litterary man [литератор]. Они бы издержали только доллар на покупку моих книг What to do и Life [«Так что же нам делать?» и «О жизни»], и только два дня на прочтение их и узнали бы меня, т. е. то, что есть во мне, много лучше. Пьют водку и курят. И не могу не жалеть» (50, 59).

Два фарисея и книжник оказались малоинтерены Толстому. Только с Вильямом Ньютоном, самым ярким из троицы, нашлись у него общие темы для беседы — например, «о соединении церквей в практической деятельности» (Там же).

 

На очереди — письмо Л.Н. Толстого от 29 марта, ответ на письма жены от 26 и 28-го:

 

«Вчера получил, милый друг, ещё более грустное от тебя письмо. Вижу, что ты физически и нравственно страдаешь, и болею за тебя: не могу быть радостен и спокоен, когда знаю, что тебе нехорошо. Как ни стараюсь подняться, а всё делается уныло и мрачно после такого письма. Ты перечисляешь всё, чему я не сочувствую, но забываешь одно, включающее всё остальное, чему не только не перестаю сочувствовать, но что составляет один из главных интересов моей жизни — это вся твоя жизнь, то, чему ты сочувствуешь, т. е. то, чем ты живёшь. И так как не могу смотреть иначе, как так, что главное есть духовная жизнь, то и не перестаю сочувствовать твоей духовной жизни, радуясь её проявлению, огорчаясь её упадку, и всегда не только надеюсь, но уверен, что она всё сильнее и сильнее проявится в тебе и избавит тебя от твоих страданий и даст то счастье, которому ты как будто иногда не веришь, но которое я постоянно испытываю, и тем сильнее, чем ближе приближаюсь к плотскому концу.

Если бы не мысль о том, что тебе дурно, мне было бы превосходно здесь. Урусов милейший hôte [ фр. за хозяина]; я чувствую, что я ему не в тягость, и мне прекрасно. Встаю в 8, пишу, да пишу (кажется, очень плохо, но всё-таки пишу) до 12. Обедаем; потом я иду гулять. Вчера ходил за 10 вёрст на огромный, бывший Лепёшкинский, завод, где — помнишь — был бунт, который усмиряли Петя <Берс, брат С. А. Толстой. – Р. А. > и <Василий Степанович> Перфильев <московский губернатор>. Там 3000 женщин уродуются и гибнут для того, чтоб были дешёвые ситцы и барыши Кнопу.

А нынче ходил за 3 версты в деревню Владимирской губернии. Дорога старым бором. Очень хорошо. Жаворонки прилетели, но снегу ещё очень много. Скворцы перед самой моей форточкой в скворешнице показывают всё своё искусство: и по иволгиному, и по перепелиному, и карастелиному, и даже по лягушечьему, а по-своему не могут. Я говорю професора, но милей професоров.

Целую очень тебя и также очень всех детей. Спасибо Тане за открытое письмо <26 марта>. Я не откажусь и от закрытого. Не унывай, Таня. Князь велит кланяться. Пожалуйста, пиши чаще, бывают оказии и сверх положенных дней» (Там же. С. 54 - 55).  

 

Даже прелестная картина природы в письме Толстого — юмористически пересекается с его критическими воззрениями на общественное устройство, в данном случае — на общественный статус и полезность учёных «профессоров». В целом же, сопоставляя даже с приведёнными нами выше записями Л. Н. Толстого в эти дни в Дневнике, мы можем сделать вывод, что Толстой очень многими впечатлениями и мыслями не решался, не мог делиться с женой, и письмо зияет недосказанностью. Сказано в нём самое главное, близкое Соне: слова любви и утешения. Конечно, они подействовали, что можно видеть из ответного письма С. А. Толстой, датированного пятницей, 31 марта 1889 года:

 

«Сегодня получила от тебя такое хорошее, доброе, по-настоящему любящее письмо, и так духом поднялась, весело стало, и всё легко, — даже мои ухудшающиеся, невыносимые боли при кормлении.

  Кабы ты меня в жизни меньше поучал, меньше игнорировал и больше любил, — насколько я была бы лучше!



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-04-05; просмотров: 59; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.16.147.124 (0.093 с.)