Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Великий пешеход против николая палкина

Поиск

(4 – 11 апреля 1886 г.)

 

К онец зимы и весна 1886 года прошли в семье Льва Николаевича под знаком новой большой утраты и в атмосфере траура.

Тяжёлая эмоциональная обстановка в доме, создававшаяся во многом поведением мамы, Софьи Андреевны — убила у неё, как известно, двоих сыновей. Ваничку, погибшего в 1895-м, исследователи вспоминают в наши дни чаще: быть может, подлизываясь к потомку, Владимиру Толстому, бывому директору Музея-усадьбы «Ясная Поляна» и советнику В. Путина по культурным вопросам, у которого есть от второй жены сын, намеренно названный Иваном (схожий с тем Ваничкой внешностью, но отнюдь не поведением, не характером…). Алёшу же, львёнка Божьего, 18 января 1886 г. умершего «горлом» (от ангины) всего в четыре годика, вспоминают куда реже. Между тем — это был дар Божий Льву Николаевичу. Тот, кем — тоже неудачно — хотел (уже на седьмом годике жизни сознательно хотел!) вырасти Ваничка. Живая иллюстрация древнего изречения о том, что душа человека христианка — пока не совращена миром и мирским.

Удивительным, безусловно любопытным для психологов образом, в рассказе мамы Сони об утрате маленького сына конфликтно столкнулись две огромные любви этой многоталантливой женщины: к детям и к музыке. В дни страшных январских морозов Москву посетил с историческими концертами легендарный Антон Рубинштейн. Софья Андреевна с дочерью Машей выехала 15-го января в концерт, предварительно позволив няне ненадолго вывести младших детей погулять. Но лишь отъехали сани — погода, будто коварно дождавшись момента, резко испортилась: поднялся ветер «северный, пронзительный, несмотря на 6 градусов мороза. Вижу, англичанка тянет за руку задыхающегося от ветра Алёшу, он идёт с трудом за ней» (Толстая С.А. Моя Жизнь. М., 2014. Книга Первая (далее: МЖ - 1). С. 509).

Все трое маленьких в доме захворали в тот день — несмотря на то, что в предшествующие несколько недель мать совершенно запрещала младшим детям выходить на свежий воздух. Затруднительно сказать, было ли это затворничество полезно или, быть может, сослужило злую службу. Алёше было хуже других… Двое приглашённых врачей, детский доктор Нил Филатов и взрослый, отоларинголог Агапит Беляев разошлись во мнениях о диагнозе. Узнав позднее о смерти ребёнка они оба были искренне удивлены и настаивали, что «горловая болезнь», сгубившая малыша, точно «была не опасная», а опасными оказались только сопровождавшие её воспаление и опухоль (МЖ — 1. С. 510). Не в первый раз печально убедилась Софья Андреевна в основательности всегдашнего скепсиса мужа в отношении медиков.

Об умиравшем скорбело в доме всё живое. Не только родители и старшие дети в семье, но и младшие тяжело переживали разлуку. Соничка пишет в эти дни сестре:

«Андрюша […] разрыдался, когда увидел куколку Алёши, в красной рубашечке мальчика. Он положил его, бросился в подушки и стал рыдать. Миша не плакал, а с недоумением и грустью спрашивал: “Никогда, никогда мы больше не увидим Алёшу?”» (Там же).

Только двухлетняя сестрёнка Саша ничего ещё не могла понять; но, повзрослев, и она оставила воспоминания об этом трагическом дне семьи – из рассказов мамы:

«…Перед самым концом Алёшка вдруг широко открыл свои большие, серые, с большими ресницами глаза: «Вижу, вижу…» — сказал он, и так и умер с выражением удивления и восторга на личике» (Толстая А.Л. Отец. Жизнь Льва Толстого. М., 1989. С. 263).

Софья Андреевна: «Помню, как я стояла у гробика и держала свою руку на окаменевшем, холодном лобике Алёши, и пришёл Лев Николаевич. Он провёл своей рукой по моей голове и сказал: “Вот когда ты постареешь от горя”» (МЖ – 1. С. 510).

Только по смерти Алёша был вырван из тисков проклятой Москвы. Похоронить его решили на тихом кладбище в имении Никольском, что близ села Покровское-Стрешнево, в Московской губернии.

Как и через десятилетие, в 1895-м, в январе 1886-го Софья Андреевна воспринимала смерть ребёнка как бессмысленную жестокость — не видя ясно своей вины в совершившемся. Что же касается Льва Николаевича, его отношение к смерти его Алёши (как и его Ванички годы спустя) было истинно христианским, смиренным. В письме ближайшему другу своему В.Г. Черткову – всё от того же рокового 18 января – он делится сокровеннейшим из прозрений, таким, до понимания и приятия которого было слишком далеко его жене:

«…Об этом говорить нельзя. Я знаю только, что смерть ребёнка, казавшаяся мне прежде непонятной и жестокой, мне теперь кажется и разумной и благой. Мы все соединились этой смертью ещё любовнее и теснее, чем прежде» (85, 314 - 315).

О том же свидетельствует и Софья Андреевна в своих мемуарах:

«Вследствие нашего семейного горя, смерти Алёши, да и просто потому, что влияние Льва Николаевича начинало сильнее выражаться в семье, жизнь наша в Москве во многом стала изменяться. Светские выезды прекратились, да уж и не тот они имели характер. У Тани и у меня сложились с многими прямо не внешние, светские, а дружеские отношения. Мы видались запросто, часто по вечерам, с теми, с которыми прежде встречались только на балах и на приёмных днях. Девочки собрались раз, именно в Машино рождение, 12-го февраля вечером, в баню, влезли все в мраморную ванну и торжественно объявили, что они крестились в новую жизнь. С этих пор они начали сами убирать комнаты, воздерживались от лишних дорогих покупок, старались помогать во всём другим. Особенно всегда тверда была во всём Маша, обожавшая отца. Скромнее в одежде и привычках трудно было быть, чем была она. […] Таня же стремилась более в области умственной ко всякой работе. Она была много умнее и талантливее своей сестры. Принялась она за переделку рассказов для народных изданий. Кроме того, она усердно читала мне всегда корректуры. Когда я была чрезмерно занята, она учила Андрюшу и всячески старалась помогать в доме» (МЖ – 1. С. 513).

К сожалению, этому любовному единению семьи – как и тому, которое последовало в 1895-м после смерти Ванички – не суждено было длиться долго. Ни тогда, ни позднее, Софья Андреевна не могла совладать с собственным характером, дабы поберечь себя, мужа и детей.

 

В 1886-м, в семейном траурном «затишье» дома Толстых, ещё мало что предвещало злые бури последующих лет. Ничего — кроме того разве, что и в самые драматические дни гибели своего дитя Софья Андреевна не упускала из внимания текущие дела своего книгоиздательского предприятия, добившись, в частности, цензурного разрешения последнего, 12-го, тома издаваемого ею Собрания сочинений мужа. Менять образ жизни, отказываться от деловой и культурной активности, доступной в ту эпоху, конечно, только жителям больших городов России, она не планировала — даже после всей высказанной ею самой критики Москвы и городского образа жизни.

Другим предвестием беды был всё сильнее «присасывавшийся» к семейству человек, Владимир Чертков. Мы помним, что с самого 1883 года Софья Андреевна скептически относилась к идеализации этой личности мужем. Весной же отношения этих двоих претендентов на новые сочинения Льва Николаевича обострились. Из-за ряда цензурных запретов у Софьи Андреевны явилась проблема: чем наполнить 12-й том сочинений мужа, за который она уже собрала деньги с подписчиков? Выручить, конечно, могли новые сочинения Толстого, но… самым крупным по объёмам из них был наконец-то завершённый социально-критический трактат «Так что же нам делать?», в полном своём виде — совершенно нецензурный и уже запрещённый для печати. Была гениальнейшая повесть «Смерть Ивана Ильича»… хорошая всем, кроме, опять же, своих недостаточных объёмов. Наконец, много было у Толстого новых небольших сочинений «для народа» — сказок, легенд — на которые, однако, автор имел свои виды, не рассматривая, как заведомый подарок для издания жены. Софья Андреевна не готова была мириться с этим. Публикации в апреле, хлопотами В.Г. Черткова, «Трёх старцев» в «Ниве», «Крестника» — в «Книжках недели», а легенды «Много ли человеку земли нужно» в «Русском богатстве» возмутили её, вызвав необходимость письма к В. Г. Черткову от 7 апреля, содержавшего вот такую отповедь:

     «Владимир Григорьевич, я вижу, что вы с произведениями моего мужа обращаетесь как с своей собственностью, несмотря на то, что он всегда напоминает вам о том, что это касается меня. Пока дело касалось народной пользы и народного чтения, всё моё сочувствие было на вашей стороне и всегда будет. Но я вижу, что вы взялись благодетельствовать журналам, а этому я совсем не сочувствую... Все права переданы мне; к сожалению, я должна вам это напомнить...» (Цит. по: 85, 349).

 Последнее не было совершенной правдой. Права на сочинения, написанные Толстым до христианского мировоззренческого перелома — действительно, сохранялись на тот момент за женой. Но правами на новые сочинения Толстой мог, с формальной точки зрения, распоряжаться по собственному усмотрению. Вероятно, В. Г. Чертков сумел объяснить это жене Толстого достаточно деликатно, ибо вскоре наступило примирение. В письме от 14 апреля Софья Андреевна уже извиняется за душевную боль, причинённую ближайшему другу мужа:

«…Когда я вижу вас, я вас люблю и всегда вам рада. Но вдруг мне покажется за глаза, что вы хотите мне сделать неприятность, и меня опять взорвёт, — не все кротки, а я очень горяча, к сожалению» (Там же).

  Быть может, уже тогда, и именно «за глаза», Софья Андреевна умела вернее оценить личность и поведение Черткова? Трудно сказать наверняка. Так или иначе, но уже год спустя она пришла к убеждению, что с Чертковым ей не сойтись. Отношение её к «одноцентренному другу» мужа стало постепенно всё более и более обостряться.

 

1886-й год был не только сравнительно счастливым для семейной жизни Льва Николаевича, но и весьма продуктивным для его творчества. Помимо многочисленных народных рассказов, легенд, и названной выше повести «Смерть Ивана Ильича», Толстой в эти первые месяцы 1886 года заканчивает последние работы над трактатом «Так что же нам делать?», пишет собственный вариант окончания легенды Н.И. Костомарова «Сорок лет», а для народного театра готовит совсем не понравившуюся Софье Андреевне «балаганную пьесу с чертями» «Первый винокур». Толстой вполне благополучен в эти дни — если не сказать: счастлив. В письме Черткову от 16 - 17 апреля он, извиняясь за поведение жены, признаётся: «Я и духом и телом здоров, но писать хочу только умом, но не сердцем, и потому ничего за это время не сделал. Радостей же у меня очень много. Так много видишь сближающихся с истиною людей, и таких хороших людей, и так хорошо с ними» (Там же. С. 345).

Но вот именно в том дело, что лучше всего ему было — с понимавшими его людьми, даже гостями. Отсутствие прежних конфликтных отношений с членами семьи не означало для Толстого настоящей победы в их сознании христианского понимания жизни. Многое в их образе жизни оставалось прежним. Вот почему за один только апрель 1886 года Толстой бежит из Москвы в Ясную Поляну дважды: сперва, с 4 по 14 апреля, навещает родную усадьбу, а с 28 апреля – уезжает туда на всё лето. Семья присоединяется к нему не ранее 11 мая, а до этого срока Лев Николаевич общается с женой и другими членами семьи в письмах. Переписка этих дней достаточно однородна по тематике и настроению, что позволяет нам объединить её в один, 29-й, Эпизод нашей книги.

 

* * * * *

 

Первое весеннее путешествие Толстого в милую Ясную было не поездкой, а походом. Толстой решил идти пешком — захватив в дорогу двоих молодых помощников и просто добрых попутчиков: 25-тилетнего близкого друга семьи Михаила Александровича Стаховича и 28-летнего Николая Ге-младшего, сына художника и близкого друга.

Накануне, 3 апреля, Толстой сообщил о предстоящем походе и смыслах его в письме В.Г. Черткову: «Не знаю, что буду делать дорогой и в деревне, но надеюсь, что буду чем-нибудь служить за корм. Иду же главное затем, чтобы отдохнуть от роскошной жизни и хоть немного принять участие в настоящей» (85, 332).

И Толстой действительно уходит на следующий день из гадкой во все времена, ненавистной уму и сердцу Москвы, как писала Черткову уже Софья Андреевна: «с мешком на спине, весёлый и здоровый» (Там же. С. 335).

Рассказывает Софья Андреевна:

«4-го апреля 1886 года вечером, после обеда, запрягли большую коляску, наняли извозчика и выехали на заставу, на Киевское шоссе, одетые по-дорожному и в лаптях Лев Николаевич и его спутники… Я поехала провожать их и с грустью ссадила их, проехав заставу, за городом. Долго провожала я их глазами, и чувство грусти, и особенно беспокойства, мучило меня. Вернулась я домой одна, в свою семью, опять почувствовав себя и одинокой, и несчастной». Этому настроению помогла и погода, странным образом повторившая свою январскую коварность: тёплая весна вдруг обратилась в весну раннюю, «наступили холодные дни с ветром и даже снегом. Путешественникам приходилось часто останавливаться, сушиться и греться» (МЖ – 1. С. 515). Хорошим в этом было разве то, что Толстой на этих вынужденных остановках имел достаточно времени для наблюдений, бесед с народом и, конечно, для написания писем жене: с дороги он писал ежедневно. Приступим же теперь непосредственно к чтению этих писем и ответов Софьи Андреевны на них.

     

  «Открытое письмо» от 5 апреля из Подольска:

 

  «10 часов утра, в Подольске. Ночевали и идём здорово и весело. Стахович разбился ногами и подъезжает. Жду письма в Серпухов. Целую всех. У нас уж один постоянный товарищ — мужичёк. Л. Т(83, 557).

 

Мишка Стахович, конечно, не «разбился», а тупо растёр ноги непривычной для него обувью и пересел на поезд. Он вообще оказался “слабым звеном” бродячей банды: ушёл из Москвы без паспорта. По законам того времени двое дворян могли официально удостоверить личность третьего, чем и воспользовались наши друзья: Толстой знаменитым своим почерком начертал для Михаила Александровича потребную ксиву, подмахнул, а Коля Ге — присовокупил свою подпись.

В особом письме к Софье Андреевне Стахович изложил свои дорожные жалобы, признания и пени — в довольно смешных стихах:

 

«Графиня, должен я признаться,

В пути прескверное житьё.

Грязнятся тело и бельё

И вдоволь трудно умываться.

Нас учит граф: плесни, полей

Лицо и руки без затей.

 

В глухую ночь иль утром рано

Чайку, водицы иль винца

Я пью из чудного стакана,

<подарок ему от Софьи Андреевны. – Р. А.>

И пожеланьям нет конца

Здоровья, радостей, успеха…

Шумливых встреч, живого смеха

На всю семью.

А граф: скорей,

Стахович, пейте без затей!

 

Подбитый, сгорбленный, убогий

Бреду… и брежу наяву.

Душой, мечтатель хромоногий,

Я вижу дальнюю Москву,

Где так тепло и так уютно,

Где так смеёшься поминутно

И где меж ваших дочерей

Не ступишь шагу без затей.

 

Письмо не вышло, что за дело!

Я к вам пишу не в первый раз…

Лишь только б память уцелела

О дальнем путнике у вас;

И если в будущем случится

(Для всех грядущее темно),

Что вдруг клюкою постучится

Он в ваше светлое окно,

То, пересилив лень и скуку,

Подняв окно едва-едва,

Улыбку, добрые слова

В его протянутую руку

Подайте именем Христа»

 

(Цит. по: МЖ – 1. С. 516 - 517).

 

Вместо ослабевшего Стаховича в поход с Колькой и Львом увязался чувак куда более полезный: 60-тилетний крестьянин Макей. О нём Толстой сообщает жене в следующем письме, от 6 апреля, уже из Серпухова:

 

«Мы веселы, здоровы. Мужик этот, наш товарищ Макей, 60 лет, — моложе нас всех, — шёл с нами вёрст 50, обувал и вообще был мужиком трёх генералов. Мы забыли Количкину ложечку; он хотел её взять на обратном. Он 8-й раз ходил в Москву» (Там же. С. 558).

 

Конечно, 60-тилетний Макей был на самом-то деле старше любого из троицы путешественников, но 57-летний Толстой имел в виду бодрость и работоспособность попутчика, которого недаром сравнил с мужиком из сказки Щедрина.

 

Пришла пора для писем от Софьи Андреевны, первое из которых, конечно же, было написано в тот же день 5 сентября, что и первая открытка Л.Н. Толстого. Приводим ниже его текст, с сокращениями.

 

«Сейчас только вспомнила, милый друг, что обещала сегодня же послать тебе письмо. Ровно сутки, как мы, проводив вас, грустные поехали домой. Дождь идёт сильнейший, просто ливень; для всего большого света <фр. “le grand monde”. «Лев Николаевич называл “большим светом” — народ, крестьян, и деревню». – Прим. С. А. Толстой> — это прекрасно, но для вербного гулянья и для вас, пешеходов, это плохо. Ужасно интересно, как вы идёте, в каком духе, больно ли ногам, весело ли вам, здоровы ли, сыты ли? Мы все, женский персонал, постоянно с вами мысленно, и изредка переговариваемся о вас.

Вчера вечером были дома только Лёва да я. Девочки и малыши ездили смотреть карусели с madame Seuron. Зато я всё кончила: и книжные счёты и платьице розовое. Им было весело, а мне свободно, — вот и хорошо. Потом сидели — дядя Костя, Илья, который приходит мне давать нравоучения разные, и вчера мне удалось с ним хорошо поговорить и немного образумить.  

[…] Лёва сосредоточенно чистит ружье, готовит заряды; вообще возится в своей комнате и своём хозяйстве и писал Филиппу, чтоб для тебя кое-что приготовили и купили; но вряд ли письмо дойдёт вовремя. Спала я ещё у себя, но со мной для храбрости легла Маша.

После тебя, т. е. твоего отхода, я очень всегда осиротею, и мне всегда кажется, что не для чего и не при чём жить, хотя дела пропасть, но всё как будто не нужно.

 […] Таня сейчас едет на <благотворительный вербный> базар продавать для Капнист, а если дождь перестанет, мы с Машей и малышами поедем на вербу. Что-то проясняться стало. Как должно быть чудно-хорошо в поле и с природой сегодня! Мои глаза всё в сад тянет.

Черткову и Ник. Ник. Ге я вчера написала.

Какой вид и дух у Миши Стаховича? Для него этот поход пешком — экзамен. Выдержит ли он и физически, и морально. В какой будет находиться крайности — веселья или мрачности? Спокоен и ровен он бывает реже всего; а Количка Ге — напротив.

Пожалуйста, не мучай себя и не пересиль усталость. За нас не тревожься. Я сама очень сегодня спокойна, и все мы здоровы. Перевела я сегодня малышей в детскую Саши, а сама буду с ними спать.

Теперь прощай, целую тебя. Твоим милым спутникам кланяюсь. Теперь напишу ещё в Тулу.

Соня.

5 апреля.1886.

 

Не брось письмо, а уничтожь лучше» (Толстая С.А. Письма к Л.Н. Толстому. М. – Л., 1936. С. 358-361. Далее ссылка на это изд. – сокращ: ПСТ).

 

 В известном нам тексте следующего, от 6 апреля, письма Софья Андреевна известила мужа, что в Ясную — охотиться и развлекаться — готовятся отправиться и дети (конечно же, на поезде, не пешком), а также выразила естественные тревоги о муже и его товарищах:

 

«Всю ночь я не спала от беспокойства о вас. Холодный, бурный ветер выл страшно и хлопал ставнями; снег был и мороз. Очень боюсь, что вы, кто-нибудь простудитесь. Я предвидела этот холод, а одеты вы очень плохо для такой погоды. Сегодня хоть солнце выглянуло» (Цит. по: 83, 561).

 

Полностью письмо от 6 апреля нигде, к сожалению, не публиковалось.

 

Пока Толстой шёл пешком, его обогнал на поезде сын Лев с товарищем по охотничьим развлечениям Алкидом (или Алсидом), сыном гувернантки А. Сейрон. И в один из этих же дней в стенах Московского университета замечательный литературовед, добрый знакомый Толстых, проф. Н.И. Стороженко великолепно и с огромным успехом прочёл перед публикой новые сочинения Льва Николаевича. С этих новостей начала Софья Андреевна письма 7 апреля мужу и сыну Льву. Последнему она, в частности, сообщала о чтениях в университете следующее:

 

«Чтение легенд в университете было величественно. В актовой зале — битком набито. Когда прочли: «Много ли человеку земли нужно», аплодисменты разразились так единодушно и так продолжительно, что председатель звонил, звонил, остановить не мог. Это, видно, больше всего понравилось. Потом аплодировали «Крестнику» и «Зерну» и «Грешнику», но уже не так. «Чертёнка» не стали читать, на Совете решили, что это не понравится молодёжи. Читал хорошо Стороженко, видно постарался. Всё это пишу потому, что и папа́ это будет интересно, ты ему покажи это письмо» (ПСТ. С. 362).

 

И письмо мужу, с незначительными сокращениями:

 

«Милый Лёвочка, сейчас написали Лёле, в Ясную, на Козловку, куда он вчера уехал с Алкидом, подробное описание вчерашнего чтения, которое было вдесятеро торжественнее первого, и потому тебе уже описывать не буду. Долгие и дружные аплодисменты были особенно за «Сколько человеку земли нужно». Читал Стороженко хорошо и впечатление такое, что стиль замечательно строгий, сжатый, ни слова лишнего, всё верно, метко, как аккорд; содержания много, слов мало и удовлетворяет до конца. Ты это всё и сам знаешь. Молодёжи было пропасть, студенты всё. […] «Чертёнка с краюшкой» не читали, потому что там чорт говорит, что: «я мужику только лишнего хлеба народил, и в нём заговорила звериная кровь». Будто это возмутит молодёжь против тебя, и не понравится.

Какой холод и ветер! Я просто в отчаянии за всех моих отсутствующих: Лёля на тяге простудится, а тебя в поле насквозь продует. На ходу спотеешь, а потом будет обдувать. Беда, просто; а известия редкие, ничего о вас не знаешь. Несколько слов из Подольска меня совсем не удовлетворили: промокли ли, устали ли, сыты ли, где ночевали — ничего не известно.

У меня времени очень мало, и потому я не буду писать тебе длинные письма; да и не о чем. Всё слава Богу у нас; только сердце очень не спокойно, а это хуже всего. Было бы тепло, я бы радовалась вашему путешествию, а без тёплого платья на холодном северном ветру — это очень опасно. Ты с Богом шутишь, испытываешь его; у тебя хорошее здоровье, но ты погибнешь от своих фантазий. Когда узнаю, что все здоровы и благополучны, тогда успокоюсь» (Там же. С. 361 - 362).

 

Извещала так же Софья Андреевна, что ждёт цензурного разрешения на 12-й том своего издания сочинений мужа, и на следующий день, 8 апреля, сообщила ему в открытке:

 

«Двенадцатую часть цензура пропустила. В четверг выйдет. Я очень рада. Картинки Ник. Ник. Ге < к народным рассказам Толстого. – Р. А.> будут тоже готовы в четверг, сотня. Я их очень тороплю, но раньше нельзя. Мы все здоровы и благополучны, о вас ничего не знаем и беспокоимся. Еду печатать объявления в газетах.

 

С. Т.» (Там же. С. 363).

 

Вечером 6 апреля Толстой с товарищами добрался до Серпухова, где немедленно получил первое (от 5 апреля) из писем этих дней от жены, и на следующий день кратко отвечал ей:

 

«Вчера — воскресенье, в 10-м часу добрались не без усталости, но очень приятной до Серпухова. Стахович поехал вперёд, и мы застали его у Трескина. Нас приютили, уложили, и накормили, и напоили. Мы очень перезябли, когда сели за 7 вёрст подъехать. Но никто не простудился. Получил твоё письмо, — был очень рад. Стахович ехал в том самом поезде, где Лёля и Алсид, и не видал их. А Трескин их встретил. Напишу ещё до Тулы. Спутники кланяются. Л. Т(83, 558 - 559).

 

Упомянутый в письме Владимир Владимирович Трескин (1863 - 1920) был хорошим знакомым Толстых, помощником Софьи Андреевны в работе над корректурами Собрания сочинений Льва Николаевича и… неудачливым женихом старшей дочери Толстого, Татьяны Львовны. В то время он как нельзя кстати состоял на службе податным инспектором в Серпухове.

 

Между тем Соничка, рассчитав сроки по-своему, ждала уже известий о прибытии мужа с товарищами в Тулу, а из Тулы в Ясную Поляну и, конечно, собственно яснополянских новостей. В таком нетерпеливом ожидании она пишет утром 9 апреля Льву Николаевичу следующее послание:

 

«Вчера вечером получила письма: твоё, Лёвочка, и стихи Стаховича, и письмо с рисунком дерева, под которым он вас покинул, — от Трескина. Всё это от наших странников вести, и мы очень были рады. Но я вижу, что вам всем трудно. Конечно, я тебя понимаю, — набраться свежих впечатлений и свежего воздуху; но вообще простым смертным — это такая напрасная потеря сил и времени, времени, которого никак не хватает, что ни делай. Погода сегодня чудесная, это хорошо, и Лёля с Альсидом на тяге будут стоять, больше шансов убить в тёплую погоду; и потому веселей. Таня и Маша очень хороши, но есть некоторое стремление к праздности и забота веселить Кузминских. Как-то вы дойдёте, жду письма из Тулы с нетерпением. Сегодня в ночь вы должны бы дойти, если всё шли. Болят ли ноги и спина? Не расстроил ли всякой дрянью желудок, не простудил ли бок?

Не раздумайте вы все, т. е. ты и мальчики, приехать на Святую. А то я очень, очень огорчена буду. Я здорова, но не в духе, у меня пришло и что-то всё болит. Сплю я у малышей внизу. Целую тебя, милый друг, и жду, без тебя скучно.

Соня» (ПСТ. С. 363 - 364).

 

Кроме этого Софья Андреевна рассказывала в письме о делах: в частности, о готовящемся к выходу 12-м томе и об иллюстрациях Н.Н. Ге к народным рассказам Льва Николаевича, которые нечаянным и странным для жены Толстого образом вдруг оказались у В.Г. Черткова…

 

Несмотря на обещание Толстого написать до приезда в Тулу, следующей его корреспонденцией, известной нам, стала телеграмма 9 апреля – уже из Тулы – с сообщением о благополучном прибытии (83, 559). Забрав с почты письма, в том числе и от жены, Толстой отправился домой, откуда поздним вечером написал Софье Андреевне уже более пространное, нежели прежние, письмо:

 

«Из Ясной. 11-й час вечера.

Получил все твои письма. Очень был рад и благодарен. — Одно жалко, что ты беспокоишься, и всё напрасно. Мы шли прекрасно. Осталось, как я и ожидал, — одно из лучших воспоминаний в жизни. Здоровье сначала и до конца было лучше, чем в Москве, и превосходно. Трудностей никаких нет. Это точно как человек, который на суше бы вообразил, что он на острове, а кругом море. Так мы, сидя в городах, в наших условиях. А только пойдёшь по этому морю — то это суша, и прекрасная. Мы с Количкой — он был первый ходок, — я второй, близкий к нему, Стахович — ослабел, — с Количкой говорили, что это одно из поучительнейших и радостнейших времён — кроме ласки и добродушия мы ничего не видали и сами никому не оказывали. Питались чаем, хлебом — и два раза щами и чувствовали себя бодрыми и здоровыми. Ночевали по 12 человек в избе и спали прекрасно. Я засыпал поздно, но зато мы выходили не так рано. По дороге подъехали 2 раза — всего 25 вёрст.

Очень радуюсь за тебя, за 12-ю часть, и для себя радуюсь преимущественно за «Ивана-дурака» < т.е. особенно рад за свою сказку для народа. – Р. А.>.

Пришли мы в Ясную в 8 часов. Лёля с Алсидом были на тяге. Потом пришли они и с Файнерманом и пили чай.

Лёля и Алсид веселы и здоровы, ходят с <лакеем> Фомичём на охоту.

Благодарю M-me Seuron за книжечку и карандаш, я воспользовался ими немножко по случаю рассказов старого, 95-летнего солдата, у которого мы ночевали. Мне пришли разные мысли, которые я записал.

[…] Тебя я очень люблю и беспрестанно о тебе думаю. […] Не взыщи, что бестолково письмо. Пишу и засыпаю. До свиданья, душенька, коли Бог даст» (83, 560-561).

 

В скупых строчках о ночёвке у бывшего солдата — прекрасная история рождения одного из безусловных шедевров христианской публицистики Льва Николаевича – статьи «Николай Палкин». 95-тилетний старец рассказал путникам, как истязали, прогоняя сквозь строй, солдат во времена царя Николая I, прозванного в народе Палкиным. Там же, в избе старика, в новенькой записной книжке от мадам Сейрон, Лев Николаевич начал набрасывать черновик будущей статьи. Сам Толстой не видел подобных истязаний, и рассказ старика потряс его. Л.Д. Опульская справедливо замечает, что, судя по резкости статьи, Толстой «печатать её, во всяком случае в России, не собирался» (Опульская Л.Д. Материалы к биографии Л.Н. Толстого с 1886 по 1892 год. М., 1979. С. 33).

Чрезвычайно интересны и актуальны по сей день и взгляд Толстого на русскую историю, выразившийся здесь, и психологическая зарисовка состояния сознания массы его — и наших — соотечественников, и, конечно, автобиографические страницы статьи, на которых Лев Николаевич выразил кредо уже вполне осознанного им нового пути в литературе и в жизни — антиимперского и христианского:

«И стал я вспоминать всё, что знаю из истории о жестокостях человека в русской истории. О жестокости этого христианского, кроткого, доброго, русского человека, к счастью или несчастью, я знаю много. […]

Иоанн Грозный топит, жжёт, казнит как зверь. Это страшно; но отчего-то дела Иоанна Грозного для меня что-то далёкое, вроде басни. Я не мог видеть всего этого. То же и с временами междуцарствия Михаила, Алексея, но с Петра так называемого Великого <т. е. с начала имперского периода российской истории. – Р. А.> начиналось для меня что-то новое, живое. Я чувствовал, читая ужасы этого беснующегося, пьяного, распутного зверя, что это касается меня, что все его дела к чему-то обязывают меня.

 Только очень недавно я понял, наконец, что мне было нужно в этих ужасах, почему они притягивали меня. Почему я чувствовал себя ответственным в них, и что мне нужно сделать по отношению их. Мне нужно сорвать с глаз людей завесу, которая скрывает от них их человеческие обязанности и призывает их к служению дьяволу. Не захотят они видеть, пересилит меня дьявол, они, большинство из них, будут продолжать служить дьяволу и губить свои души и души братьев своих, но хоть кто-нибудь увидит: семя будет брошено. И оно вырастет, потому что оно семя Божье» (26, 563 - 564).

«Семя Божье» — в обличении, с позиций христианского понимания жизни, суеверий оправданного насилия и иных обманов, инвазируемых в массовое сознание усилиями государства и церкви. Христианская публицистика Толстого в её социально-политическом аспекте вся по существу своему — обличение имперства в психологии и этике масс. Имперства которое только потому и непобедимо по сию пору, что нет веры в христианском мире: не церковных догм и обрядоверческого храмового идолопоклонства, а разумного смысла жизни всех и живого руководства каждому в его помыслах и поступках. Нет христианского понимания жизни, которое бы заменило давно отжитое и опасное для современного человечества жизнепонимание язычников и евреев.

В строках этой, к несчастью малоизвестной даже в России, статьи Л.Н. Толстого — ключ к пониманию того, почему, начатый в начале 1870-х гг. роман о Петре I и его эпохе Толстой так и не написал, оставив проект романа в 1879-м, когда уже значительно оформились его новые убеждения. Чем больше Толстой знакомился с фактами и подлинными документами петровской эпохи — тем больше совесть его настаивала на необходимости не хвалы, а обличения политического имперства России в его истоках. Но именно обличить эти, несовместимые с верой Христа, образ жизни и состояние сознания масс было невозможно с тех прогрессистских, этатистских, частью и либеральных, светско-гуманистических и наивно-народнических позиций, на которых стоял автор сохранившихся набросков романа. Чтобы проклясть зло — надо было в своём сознании стать вовне его: на позиции жизнепонимания Христа и первых христиан, а не их осудителей и убийц, не Пилата и не Каиафы.

Не вытяни Софья Андреевна в начале 1880-х мужа своего в городскую жизнь – кто знает? быть может, мы бы и имели завершённый Толстым уже в 1880-е гг. великий и ужасный своей нецензурностью роман о российской истории и о Петре. Это была бы достойная, лучшая замена трактату «Так что же нам делать?» и некоторым другим изыскам городского публичного «трибуна», угробившим годы жизни и силы Толстого, но оказавшимся столь же сомнительными по публицистическому результату и очень мало читаемыми по сей день даже соотечественниками писателя. Даже специалистами. Даже толстоведами…

Но, как мы уже не раз отметили в Томе Первом нашей книги — Толстой был вынужден, буквально соблазнён пойти иным путём. «Николай Палкин» — яркая веха на этом пути: статья, оконченная в 1887 г., ходила по рукам, от руки переписывлась, перепечатывалась на машинке или гектографе, всячески распространялась в России нелегально, а опубликована была лишь в «победном», революционном 1917 году, уничтожившем Империю — но, к несчастью для отечества Льва Николаевича, не имперство в поведении и мышлении её бывших обитателей, и не безверие, как питательную почву для него.

 

Мы не располагаем, к сожалению, текстом следующего письма С.А. Толстой мужу, от 10 апреля. Толстой же написал два письма, 10 и 11 апреля, довольно кратких и наполненных малоинтересными бытовыми деталями, после чего следует перерыв: с 14-го по 28-е он ненадолго возвращается в Москву. Нужно было помочь с накопившимися делами жене, а друзьям по общему делу «Посредника» — помочь с подготовкой нового сборника рассказов для народа «Цветник».

 

 

Конец Первого Фрагмента

________________________

Фрагмент Второй.

ДЕВИЦЫ ОДОЛЕЛИ!

 

С емейным психологам стоит особенно приглядеться именно к этому периоду жизни семейства Толстых: ничто из прежнего не нарушало в эти дни гармонию отношений мужа, жены и детей. Возвращению Льва Николаевича были рады все, и сам он рад был побыть с семьёй. Уже готовился обычный переезд всех на лето в Ясную Поляну, и, зная нелюбовь Толстого к Москве, все были согласны отпустить его первым:

«К Святой неделе Лев Николаевич вернулся по моему желанью в Москву, но в конце апреля снова и уже совсем уехал в Ясную Поляну. Оттуда он писал мне ежедневно. Отношения наши стали гораздо лучше, чем в прошлом году, когда, казалось, был кризис. Да и смерть Алёши смягчила их. Уже не было у меня прежней досады за то, что я тружусь одиноко с семьёй и делами. Не было и у Льва Николаевича того упрёка моей жизни и жизни семьи, который был раньше» (МЖ – 1. С 518).

Итак, с вечера 28-го апреля Лев Николаевич снова дома — в Ясной Поляне. На следующий день он начинает и только 1-го мая завершает писанием и отсылает жене большое — трёхдневное! – письмо следующего содержания:

 

«Приехал вчера благополучно и скучно, т. е. без разговоров. Трескин подсел в Подольске — до Серпухова. Дождь лил дорогой, но от Козловки ехать было хорошо. Дома всё благополучно. Напился чая с Файнерманом и Филипом и прочёл письма, полученные здесь. Лёг в час в маленькой комнате. В доме ещё сыро, но было топлено и тепло. Нынче лягу в большой комнате к стене от приспешной, которая топится. Пишу это для твоего успокоения. Сам же знаю, что нездоровья от стен не может быть, если не сидеть в них без движенья. А я хочу поменьше сидеть».

 

Следующая часть письма, была, очевидно, писана уже 30-го апреля, где-то ближе к обеду:

 

«Нынче встал в 8, убрался, разобрался <с> вещами, сходил к <старушке из бывших дворовых> Агафье Михайловне, к <крестьянке> Катерине Копыловой и после обеда поеду пахать.

 Я вспомнил одно дело: этот <толстовец> Клопский, который писал такое трогательное письмо, говорил мне, что у него есть стихи. Я сказал ему, что меня не интересуют стихи. Это может огорчить его, и стихи могут быть хороши. Я думаю, Серёжа помнит его адрес. Пошли к нему эту записку.

Целую тебя и всех детей от малых до больших» (83, 563-564).

 

Этот Иван Клобский (так правильно) впоследствии сильно разочарует Толстого. В отличие от хитренького еврея Файнермана, сумевшего в зрелые годы использовать свой опыт «толстовства», публикуя полувымышленные и совершенно вымышленные истории о встречах и доверительных беседах с Толстым, Клобский оказался чистейшим фанатиком, субъектом русской, дурацкой и сектантской, породы, и при этом довольно грубой. Вёл он себя часто грубо, неэтично по отношению не только к оппонентам в спорах, но и к товарищам по движению и вере, не ужился ни в одной общине. При этом Клобский настаивал на превосходстве личных талантов, а в доказательство этого «отметился» стихами, которые он подписывал претенциозным и смешным псевдонимом Коммар Анри Бейль (до наших дней дошли только два его стихотворения). На окружающих сей непризнанный гени



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-04-05; просмотров: 78; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.144.109.147 (0.024 с.)