О наступлении ночи и познании сердца 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

О наступлении ночи и познании сердца



 

Солнце бросило щит, и щитом черной тени земля

Пала на воду неба, прохладу ночную суля.

Сердце мира стеснилось. Светило так тяжко дышало.

Ниспаданье щита все вокруг с желтым цветом смешало.

И, спеша, войско солнца — его золотые лучи —

Над его головою свои обнажило мечи.

Если падает бык[58], хоть он был ожерельем украшен,

Все клинки обнажают. Ведь он уже больше не страшен.

Месяц — нежный младенец — за ночь ухватился, а та

Погремушку мерцаний пред ним подняла неспроста:

Ей самой был тревожен сгустившийся мрак, и для мира

Не жалела она серебро своего элексира.

И дыханьем Исы стал простор благовонный, земной;

Светлой влагой он залил пылание страсти ночной.

И смягчились настоем страдания мира больного,

И о сумраке страстном он больше не молвил ни слова.

Сколько крови он пролил! О, сколько ее он хранил!

Он простерся на ложе, и стал он чернее чернил.

И сказала судьба, все окинувши взором проворным:

«Мир с неверными схож, потому-то и сделался черным[59]!»

И мгновение каждое эта ночная пора

Лицедейство творила, и кукол мелькала игра.

И луна то белела, то в розах подобилась чуду,

И Зухры яркий бубен дирхемы разбрасывал всюду.

 

* * *

Я в полуночной мгле, что была распростерта кругом,

Был в саду соловьем. Но мечтал я о саде другом.

С кровью сердца сливал я звучание каждого слова;

Жар души раздувал я под сенью полночного крова.

И, прислушавшись к слову, свою я оценивал речь,

И смогли мои мысли меня к этой книге привлечь.

И услышал я голос: «Ты с мыслями спорить не смеешь,

То возьми ты взаймы, что отдать ты бесспорно сумеешь.

Почему на огонь льешь ты воду приманчивых дней,

И запасный твой конь — буйный ветер мгновенных страстей?

Буйный прах позабудь, будто в мире узнал он кончину.

Но огонь ты отдай огневому, благому рубину[60].

Быстрых стрел не мечи, ведь сужденье разумное — цель.

Плеть свою придержи. Неужель бить себя, неужель?

Но настала пора. Оставаться нельзя неправдивым.

К двери солнца приди водоносом с живительным дивом.

Пусть твой синий кувшин наши взоры утешит сполна;

Пусть он повесть хранит, и да будет отрадна она!

От пяти своих чувств, от злодеев своих убегая,

Путь у сердца узнай; иль не знать ему нужного края?»

Тем, чье чистое племя[61] к девятому небу пришло,

Гавриила пресветлого дивное веет крыло.

От обоих миров отвратить поспешивший поводья,

Встретив нищенство сердца, благие увидит угодья.

«Сердце — глина с водой». Если б истина в этом была,

Ты бы сердце такое у каждого встретил осла.

Дышит все, что живет, что овеяно солнечным светом.

Будь же сердцем горяч; бытие твое только лишь в этом.

Что есть уши и очи? Излишек природы они.

Видят только лишь плен, только синие своды они.

Ухо — правды не слышит, как розы тугой сердцевина

Очи разум смущают, они — заблуждений причина.

Что же розы с нарциссами чтишь ты в саду бытия?

Пусть каленым железом сжигает их воля твоя.

Словно зеркало — глаз: отразится в нем каждый ничтожный.

Он лишь в юности тешится мира отрадою ложной.

Знай: природа, что миру твой сватает разум, — должна

Сорок лет ожидать. Денег раньше не сыщет она.

Все же за сорок лет, чтобы стать пред желанным порогом,

Много денег она разбросает по многим дорогам.

Ныне друга зови. Заклинанья иные забудь.

Сорок лет подойдет, и тогда лишь всезнающим будь.

Руки сердца простри и гляди с ожиданием в дали.

Пусть разделит печаль тот, кто будет опорой в печали.

Не грусти! Вот и друг; он твою разделяет печаль.

Грусти шею сверни. Вместе с другом к отрадам причаль.

Распростертый в печали, подобной томленью недуга,

Помощь добрую сыщешь ты в помощи доброго друга.

Если дружат друзья так, что будто бы дышат одним,

Сто печалей, умчась, никогда не воротятся к ним.

Только первое утро забрезжит мерцающим светом,

Крикнет утро второе, и звезды погасит при этом.

Знаем, первое утро не будет предшествовать дню,

Если дружба второго его не поможет огню.

Коль один ты не справишься с трудностью трудного дела,

Тотчас друга зови, чтобы дружба о нем порадела.

Хоть не каждый наш город богат, как блистательный Хар, —

Каждый найденный друг — небесами ниспосланный дар.

Нужен каждому друг; с ним пойдешь ты в любую дорогу.

Лучший друг — это друг, что приходит к тебе на подмогу.

Два-три чувства твои не премудры; они не друзья;

Их кольцом ты стучишь только в дверь своего бытия.

Руки вдень в торока устремленного сердца! Отрада

Быть добычею сердца. Ему покоряйся. Так надо.

Царь девятого неба к тебе нисходящий в тиши,

Создал видимый мир, создал светлое царство души.

Следом души людей были созданы миром нездешним,

И души устремленье смешал он с обличием внешним.

Эти двое обнявшихся создали сердце. Оно

На земле воцарилось. Так было ему суждено.

И дано ему царством великим владеть, повсеместным.

И телесное все сочетается в нем с бестелесным.

Не Канопом ли сердца людской озаряется лик?

Облик наш, как душа, повелением сердца возник.

Лишь я стал размышлять о пылающем сердце, мой разум

Принял масло в свой пламенник. Многое понял он разом.

Дал я слуху веленье: «Прислушайся к сердцу! Спеши!»

Сделал душу свою я открытой веленьям души.

Красноречье свое напитал я возвышенным знаньем.

В душу радость вошла, а томление стало преданьем.

И взирал я не холодно. Стал я по-новому зряч.
Пламя сердца пылало, затем-то и был я горяч.

Узы сбросил я с рук. О земном я не думал нимало.

Возросла моя мощь, а грабителей сердца не стало.

Бег мой сделался быстрым, никто не поспорил бы с ним.

К двери сердца, спеша, я пришел переходом одним.

Я направился к сердцу, мой дух — по дороге к исходу.

Полдень жизни пришел. Жаждал этого год я от году.

Я в священной максуре, и я размышляю. Мой стан

Словно шар изогнулся, а был он похож на чоуган.

Где тут шар, где чоуган, где пределы согнутого стана?

Вот кафтана пола, а прижался к ней ворот кафтана.

Из чела сделав ноги, я голову сделал из ног.

Стал я гнутым чоуганом, и шаром казаться я мог.

Сам себя позабыв, покидал я себя все охотней.

Сотня стала одним, и одно мог увидеть я сотней.

Смутны чувства мои. Я один. Отправляюсь я в путь.

Мне чужбина горька; одиночеством сдавлена грудь.

Мне неясен мой путь, где-то нужная скрылась дорога.

Возвращенья мне нет и благого не вижу порога.

И в священном пути застывала от ужаса кровь,

Но, как зоркий начальник, поводья схватила любовь.

Стукнул в дверь. Услыхал: «Кто пришел в этот час неурочный?» —

«Человек. Отопри! Я любовью ведом непорочной».

Те, что шли впереди, отстранили завесу. Они

Отстранили мой облик. Все внешнее было в тени.

И затем из большого, в богатом убранстве, чертога

Раздалось: «Низами, ты пришел! Что же ждешь у порога?»

Я был избран из многих. Мне дверь растворили, и вот

Голос молвил: «Войди!» Миновал я разубранный вход.

Был я в свете лампад, был я в блеске большого покоя.

Глаз дурной да не тронет сиянье такого покоя!

Семь халифов блистали под ярким лампадным огнем,

Словно семь повестей, заключенных в сказанье одном.

Царство больше небес! Царство властного мощного шаха!

Как богат дивный прах, — подчиненный столь дивного праха!

Вот в селенье дыханья — вдыханье. На царственный трон

Царь полудня воссел: управлял всеми властными он.

Красный всадник[62] пред ним ожидал приказанья, а следом

Прибыл в светлой кабе некий воин, готовый к победам.

Горевал некий отрок[63], разведчик, пред царственным стоя,

Ниже черный[64] стоял, пожиратель любого отстоя.

Был тут мастер засады[65], умело державший аркан,

И, в броне серебра, чей-то бронзовый виделся стан[66].

Были мошками все. Быть свечой только сердцу дано.

Все рассеяны были, но собранным было оно.

И свой отдал поклон я владыке прекрасному — сердцу.

Душу отдал свою я султану всевластному — сердцу.

Взял я знамя воителей жаркого сердца, и лик

Я от мира отвел: новый мир предо мною возник.

И сказало мне сердце: «Ты сердце обязан прославить.

Дух твой, птицам подобный, гнездо свое должен оставить.

Я — огонь. Все иное считай только дымом и сном.

Соль лишь только во мне. Нету соли во всем остальном.

Я сильней кипариса с его многомощною тенью.

И над каждой ступенью вздымаюсь я новой ступенью.

Я — сверкающий клад, но Каруну не блещет мой свет.

Вне тебя не дышу, и в тебе я не кроюсь, о нет!»

Так сказало оно. И словес моих бедная птица

Позабыла о крыльях. Пришла ей пора устыдиться.

И в стыде, преклоненный, руками закрыл я лицо,

И в учтивости ухо я рабское принял кольцо.

Благ, кто сердцем владеет. И вот я опять, как бывало,

Услыхал: «Низами!» Это небо меня прославляло.

Быть подвижником стойким — удел моего бытия.

И, склонясь перед властным, подвижником сделался я.

 

ПЕРВОЕ ТАЙНОЕ СОБЕСЕДОВАНИЕ (О ВОСПИТАНИИ СЕРДЦА)

 

И наставник высокий, как будто смирял он коня,

От узлов девяти был намерен избавить меня[67].

Эти девять узлов он решил отстранять понемногу.

На веревки конец он поставил уверенно ногу,

Чтоб узлы перебрать, — все узлы, что достойны хулы, —

И тогда он с веревки последние срежет узлы.

И владеющий сердцем, в желанье высоком, едином

Мне на помощь прийти, — стал отныне моим господином.

В двух обширных мирах начал он мне указывать путь,

Захотел потому-то он в душу мою заглянуть.

Хоть от нас он достойного часто не видит вниманья,

Все же нас никогда своего не лишит состраданья.

Если я, недостойный, почтительность мог позабыть,

Научил он меня неизменно почтительным быть.

От подобного мне не пустился он в бегство. О новом

Он беседовать стал. Бедный прах удостоил он словом.

Из колодца, из мрака он вызволил душу мою,

Словно спас он Иосифа в чуждом, далеком краю.

Погасили огни многозоркой, внимательной ночи,

И чуть видной зари раскрывались блестящие очи.

Поднимался светильник, и яркого ждали огня,

И сапфирный покров стал багряным предвестником дня.

Взял наставник лампаду — мерцала отрадно лампада, —

Дал мне руку, и вот мы направились к зарослям сада.

Из полы моей тотчас он вынул колючки иглу,

И несчетные розы в мою набросал он полу.

Я смеялся, как рот приоткрытый тюльпана; с размаху,

Словно роза, в восторге свою разорвал я рубаху.

Был я крепким вином из прекрасных пурпуровых роз.

Был затянут мой пояс, как пояс затянутых роз.

Я вину был подобен, вину, что отрадно кипело;

Я был розой, чья радость найти не умела предела.

Я меж роз пробирался, спешил я, спешил я туда,

Где меж веток и листьев, журча, зарождалась вода.

И лишь только Любовь добралась до прекрасного края,

Там, где веяла верность, благой аромат разливая,

Дуновенье любимой в речениях, полных красы,

Оживило мне душу, подобно дыханью Исы.

И мой конь побежал непоспешным, умеренным бегом,

Ветерков предрассветных предавшись прельстительным негам.

Я услышал; «Кичливый, с коня ты сойди своего,

Иль я тотчас тебя увезу из тебя самого».

Я, подобный ладье, уносимой поспешной рекою,

Внемля веянью рая, пришел к золотому покою.

И, поток увидавши, немедля сошел я с коня

И направился к берегу. Жажда томила меня.

Был поток, словно свет, знать, вовеки не ведал он бури.

Сновидения Хызра не знали подобной лазури.

И как будто во сне, вдоль жасминных он тек берегов;

И дремали нарциссы, усеяв прибрежный покров.

Этот край был причастен лазури небесного края;

Перед амброю здешней склонялось дыхание рая.

И ползучие розы — услада отрадных долин —

Высоко поднимались, порой обвивая жасмин.

Этим розам свой мускус охотно вручили газели,

А лисицы — свой мех, чтоб колючки колоться не смели.

И пред розой прекрасной стыдливо склонясь, попугай

Украшал опереньем такой новосозданный рай.

Попугай, сладкий сахар — вот образ, являющий травы.

Коль съедят их газели, то станут, как львы, величавы.

Свежий ветер склонил над прекрасною розой главу.

Молодая газель возле розы щипала траву.

Златоцветы слились; на своем протяженье немалом

Они стали для амбры большим золотым опахалом.

Зелень тешила взоры, ведь взоры в ней радость берут.

Травы змей ослепляли: всегда их слепит изумруд[68].

Всюду розы с жасмином для мыслей засаду сплетали.

Соловьи с сотней горлинок рифмы по саду сплетали.

Однодневная лилия — счастье для местности сей —

Подняла свою длань, будто поднял ее Моисей.

Дикий голубь лесной, что воркует всегда на рассвете,

Увидал, что вся высь в голубином раскинулась цвете.

На листке черной ивы рукою надежд ветерок

Описать прелесть розы в душистом послании смог.

И всему цветнику приносила весна благодарность.

Розы никли к шипам: ведь за мягкость нужна благодарность.

Был жасмин словно тюрок[69]; шатром разукрасил он сад.

Над шатром полумесяц вознес он до самых Плеяд.

Сердцевины тюльпанов — индусского храма эрпаты,

Все тюльпаны в молитве великою тайной объяты.

Белый тюрок жасмина и черный из Индии маг —

Свет звезды Йемена и веры неправедной мрак.

Сад воздвиг знамена золотого и красного цвета.

Высь меж ними виднелась, глубокой лазурью одета.

Воды белкой казались, и были они — горностай.

Горностай рядом с белкой — отрадою взора считай.

Ветви сада из света, что слали небесные дали,

У подножий деревьев на землю дирхемы бросали.

Пятна света в тени — золотого сиянья уста,

И песок славословил прекрасные эти места.

Гиацинта лобзанья терзают фиалку; а к розам

Льнут колючки, и розы внимают их нежным угрозам.

В златоцвета колчане не сыщется колющих стрел;

Но щитом золотым все ж прикрыть он себя захотел.

Заколдована ива, дрожит, но тюльпана кадило

В дым ее облекло: чародейство оно проследило.

Весь цветник трепетал, и казалось, вот-вот улетит;

И казалось, жасмин в легком ветре куда-то спешит.

И поднялся тростник, раздавать сладкий сахар готовый;

Желтый конь лозняка, — будто в кровь опустил он подковы.

Дальше дикая роза — нам спеси ее не пресечь —

С пролетающим ветром вела торопливую речь.

Стал небесный простор зеленее листка померанца.

В этот миг захотела рассвета рука померанца.

Разукрасил свой стяг небосвод бирюзовый, но тут

С ним решил состязаться прекрасной земли изумруд.

Каждый узел ковра, что земля распростерла для пира,

Был душою земли, был и сердцем надземного мира.

Будто в свете рассвета, промолвила счастья звезда,

Наклоняясь к земле: «Будь всегда молодою! Всегда!»

Или небо велело сойти своему изумруду

Не к кораллам зари, а к земли воскрешенному чуду?

Весь источник сверкал, взоров гурий являл он привет.

Из источника солнца добыл он сверкающий свет.

И прибрежные травы свершили свои омовенья

С благодарной молитвой за светлые эти мгновенья.

Птице в веянье розы печаль Соломона слышна,

И Давидову песню, грустя, затянула она.

На ветвях кипариса за раною новая рана:

Их когтит куропатка за смерть золотого фазана.

Сад указ разгласил, пожеланий своих не тая:

«Да убьет злого ворона сладкий напев соловья».

Совы скрылись; ну что же, ведь это их рок обычайный.

Знать, погибли за то, что владели опасною тайной.

Веял мягкий Сухейль на зеленый раскинутый стан;

И земля — не шагрень; вся земля — это мягкий сафьян.

Встретить утро спеша был тюльпан преисполнен горенья.

Сердце тяжко забилось: приводит к беде нетерпенье.

Тень ветвистой чинары, влюбленная в стройный тюльпан,

Длань к нему протянула: ей дар врачевания дан.

Лепесточек жасмина, похожий на месяца ноготь,

Ноготь ночи унес, целый мир захотел он растрогать.

Появился Иосиф, небес позлащая предел.

В подбородке жасмина он ямку с высот разглядел.

Как еврей, вся земля в ярко-желтом касабе[70]. Белея,

Заблестела вода, как блестящая длань Моисея.

И земля вместе с влагой составила снадобье.

Мгла Благодатной земле все добытое вновь отдала.

Свет, разросшись, велел ветру свежему снова и снова

Тень деревьев гонять по смарагдам земного покрова.

Тени! Солнца уста! Был и слитен узор и красив,

И расчесывал ветер прекрасные волосы ив.

И поспешные тени мгновенно сменялись лучами,

И лужайки, смеясь, их своими ловили ключами.

Я к алоэ стремился, к нему-то и мчался мой конь.

Стал душистой курильницей пурпурной розы огонь.

Соловью стала роза зеленой мечети мимбаром,

Стал фиалковый пояс для розы пленительным даром.

Птица с песней Давида — всем сердцем ее восприми!

Роза с речью прекрасней речей самого Низами.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-06-26; просмотров: 184; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 52.14.240.178 (0.107 с.)