Глава 2 филологические изыскания 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Глава 2 филологические изыскания



ДОРОГИ И БАБОЧКИ

Труды Гриммов и Толкина доказывают, что филологический подход к поэзии не обязательно должен исключать все, что в наше время называют «литературой» (или «литературоведением»). Однако подход Гриммов и Толкина резко отличается от принятого сегодня у литературных критиков. Прежде всего, от филологов скорее, чем от критиков, можно ожидать интереса к отдельным словам, к их смыслу, форме или непривычным, но зафиксированным письменно (или пусть даже не зафиксированным) употреблениям. Но не нужно думать, будто филологи, гоняясь за частностями, пренебрегают авторским замыслом и этим отличаются от литературоведов. Просто у них такая профессия — обращать внимание не только на поведение слова в его непосредственном окружении, но еще и на корни этого слова, на его аналоги в других языках, на его родственников и потомство, а также на метаморфозы культуры, о которых, возможно, расскажет история данного слова. Выразимся так: для Толкина слово не было чем–то вроде «кирпичика», не было отдельной, ограниченной единицей — скорее вершиной сталактита, которая, конечно, интересна и сама по себе, но куда более достойна внимания как часть некоего живого, растущего единства. Можно сказать, что Толкин усматривал в этом процессе что–то сверхчеловеческое, по крайней мере, что–то превышающее возможности отдельного человека — ведь никто не знает, как изменятся слова в будущем, даже если исследователю доподлинно известно, как изменялись они в прошлом. В одном из последних опубликованных стихотворений Толкина, которое написано на древнеанглийском и посвящено поэту У. X. Одену[69] (с переводом на современный английский) автор, в конце стихотворения, называет Одена wóðbora, а в конце обещает ему вечную хвалу от searoþancle [70]. Первое существительное переведено как «тот, кто имеет в себе поэзию», второе — как «любители слов». Этимологически, однако, сочетание «любители слов» параллельно слову «филологи», а первый элемент слова wóðbora — это тот самый корень, который сохранился в имени бога Одина (Водена)[71] и в архаическом прилагательном wood, означающем «сумасшедший, шальной»: его употребляли по отношению к мистическому безумию барда, шамана или, как мы говорим сегодня, берсеркера. Поэты и филологи, как чувствовал Толкин, — как раз те люди, которые могут оценить этот смысл.

Естественно ожидать, что филологи скорее, чем критики, склонны верить в то, что можно было бы назвать «реальностью истории» — прежде всего по той серьезной причине, что им больше нравится работать с рукописями, чем с печатными книгами, а первые гораздо поучительнее вторых. Одни рукописи в прямом смысле слова написаны самим автором, то есть его рукой, в другие он сам вносил исправления; в третьих случаях, наоборот, слишком очевидно, что автор к рукописи не прикасался — непонимание лежит на страницах таким густым слоем, что так и видишь, как задохнулся бы автор от гнева, узнай он (как догадывался иногда Чосер), что сделали с его текстом другие люди или что они собираются с ним сделать. Чувство, что в старых библиотеках собираются привидения, — очень сильное. Правда, филологи ощущают такую интимную связь с историей еще и потому, что понимают: формы настоящего находятся в прямой зависимости от прошлого — вспомним о «словесных сталактитах». Но бывает еще, что на основе разделения языков создаются национальные государства (например, голландское и немецкое), а забытые, казалось бы, истории (например, финский эпос «Калевала») порождают национальные мифы. Важно и то, что именам свойственно закреплять в обыденном сознании детали пейзажа. Менее чем в тридцати милях от кабинета Толкина находится доисторический курган, известный под именем Кузница Виланда[72]. Этому названию больше тысячи лет; возможно, именно о нем вспомнил король Альфред (который родился в Уэнтидже, в семи милях от этого места), когда вписывал в свой перевод Боэция восклицание: Hwœt synt nú þœs foreméran and þœs wísan goldsmiðes bán Wélondes? — «Что суть ныне кости Вейланда (sic! — Пер), златокузнеца, превыше всех премудрого?» Альфред мог также помнить о Виланде как об отце Видии, того самого героя утраченных поэм, который, согласно догадкам ученых, вызволил Теодорика из страны чудовищ; не исключено, что Альфред слушал эти поэмы непосредственно с голоса певцов! Однако, несмотря на то что поэмы были утрачены, чудовища исчезли вместе с поэмами, а Виланд перестал что–либо значить для англичан, само имя Виланда в течение столетий не забылось и сохранило тень прежнего смысла. Для Толкина такие цепи ассоциаций возникали с легкостью и во множестве, запирать их в рамки книг не было никакой необходимости. Когда Толкин говорил, что «история» (читай: вымышленная история, повесть. — Пер) часто похожа на «миф» или когда Вильгельм Гримм отказывался разделять «миф» и «героическую легенду», у обоих имелись для этого самые прозаические основания[73]. Они знали, что легенда часто растворяется в обыденности. Уже по первому стихотворению, которое опубликовал Толкин (не считая нескольких строчек в журналах школы и колледжа), — «Поступь гоблинов»(62) — ясно видно, что автор хорошо чувствует непрерывность истории и непрерывность процессов языкового изменения (хотя, положим, заметить это можно только задним числом). Эти стихи начинаются так:

Вот дорога — посмотри —

Где фей сияли фонари…

Над ней летают мыши взад–вперед;

Лентой серою она

Прочь ползет, едва видна,

И вздыхают изгороди, и трава поет.

Гулок, тонок, скор,

Насекомый хор

Вьется и кружится в низких кронах.

Чу! Рога зовут

По тропе бегут

Зачарованные лепреконы[74].

Согласен, это не ахти какие замечательные стихи. Легко представить себе, как напал бы на них «литературный лагерь», вооруженный не только профессиональным чутьем на технические слабости, но и достаточно агрессивным темпераментом «Почему, — спросит критик, — во второй строчке автор употребил прошедшее время, а во всех остальных случаях всегда употребляет настоящее? Означает ли это, что «фонари фей» удалились и «лирический герой» пытается догнать их? А может быть, это не герой, а автор пытается догнать, и не «фонари фей», а рифму?(63) Далее, вприроде нет ничего, что говорило бы о способности живой изгороди «вздыхать», а травы — «петь». Что же касается умения дороги «ползти прочь», то поэту, по–видимому, всего лишь пришел в голову каприз спроецировать на пейзаж некое свойство, извлеченное им из глубин собственного существа. Вот почему мы «не верим» лирическому герою, когда он якобы слышит зов рогов. А как насчет «зачарованных лепреконов»? Их кто–то «зачаровал»? Или это они «зачаровывают»? А может, вообще все лепреконы всегда зачарованы, то есть относятся к разряду существ волшебных, а значит, нереальных? Поэт отказывается дать определенный ответ. Это — уклончивое стихотворение, стихотворение, в котором автор прощает себе решительно все. Поистине, «вот дорога, посмотри!» Дорога в никуда!

Так мог бы звучать приговор критика, и оспорить его было бы трудно. Читатели «Властелина Колец» вдобавок заметили бы, что в этом стихотворении слова «фея», «гном» и «гоблин» используются пока что безо всякого разбору, не говоря уже о пришедших из совершенно другой культуры «лепреконах» и об упрощенном представлении всех этих фантастических существ в виде маленьких, насекомоподобных крохотулек (позже этот прием был Толкином решительно отвергнут). Однако некоторые проблески надежды, несмотря ни на что, в этом стихотворении все же мелькают.

Что это, например, за дорога, которая «ползет лентой серою»? Уж наверное, она не залита битумом! На другом уровне этот образ дороги окажется для Толкина одним из самых характерных, важных и часто повторяющихся.

The Road goes ever on and on

Down from the door where it began…(64)

Странно, но Г. Б. Смит, чьи стихи были изданы посмертно (с предисловием Толкина), друг Толкина по школе и колледжу, через год после начала войны убитый во Фландрии, в стихотворении, напечатанном в том же сборнике Oxford Poetry четырьмя страницами раньше, обращается к той же теме:

Полузатеряна в холмах зеленых,

Едва заметна на лесной поляне,

Как память об имперских легионах,

Дорога римская подобна старой ране.

Подобные опавшим листьям годы

Ложатся, неоплаканны, незримо,

Добыча бурь осенних — и народы

Забыли счет годам и славу Рима[75].

Эта тема времени — очень толкиновская (если мне позволено повернуть дело под таким углом). В опубликованном тридцать девять лет спустя «Властелине Колец», в сцене прощания с Лориэном[76], эта тема слышна в песне Галадриэли[77] (Аи! лаурие лантар ласси суринен! (65) ) («Ах! Листья сыплются как золото — длинные годы бесчисленны, словно крыла у деревьев!»), слышна она и в песне Фангорна[78]. Так что в этом конкретном случае надежда, которую выражал Г. Б. Смит в последнем предсмертном письме, адресованном Толкину, вопреки всем законам вероятности, кажется, сбылась: «Да благословит тебя Господь, дорогой мой Джон Рональд, и да удастся тебе высказать то, что пытался высказать я! — писал Смит. — Когда–нибудь, много лет спустя после того, как меня не станет и я лишусь возможности сделать это сам…»(66) В данный момент, однако, нас интересует «дорога римская», которая является ключом к тому, что будет сказано далее.

Попытка идентифицировать эту «дорогу римскую» может показаться извращением. С другой стороны, это не так уж и трудно. В окрестностях Оксфорда только две римские дороги, одна из которых сохранилась лучше — это старый тракт, ведущий от Вата к Таустеру. Он все еще ясно различим на карте как пересекающая ее прямая линия, но за пределами того отрезка, который приходится на Оксфорд, тракт выродился в простую пешеходную тропинку. Сегодня этот тракт носит название Эйкман–стрит[79]. Это название, как и Кузница Виланда, представляет некоторый интерес для филолога. Например, оно указывает на древние и очень значительные изменения в населенности этого места. Не было города в римской Британии, который носил бы такое непосредственно описательное и для, как Аква Сулис — буквально «Воды Сула»: здешние источники минеральных вод, с римским курортом при них, были так хорошо известны, что даже англосаксы постепенно начали называть их œt baðum — «у купален», а позже просто Bath (Бат). Один из этих англосаксов, вдохновившись видом грандиозных развалин, написал о них поэму, известную сегодня под названием «Руины»[80]. Однако у англосаксов было и другое название этого города — Эйкманчестер (Крепость Эйкман). Вот почему дорога из Бата на Таустер превратилась в Эйкман–сгрит. Люди, которые так назвали ее, знали, что она ведет в Бат, но забыли, что Бат назывался когда–то Аква Сулис — они были захватчиками, в культурном отношении стояли уровнем ниже римлян, да и дорога эта не имела для них такого значения, как для последних. Название дороги и ее понижение в статусе — от оживленного тракта до пешеходной тропинки — наглядно свидетельствует о том, что цивилизации могут погружаться в забвение. Но ведь захватчики, обосновавшись в этой новой для себя стране, едва ли могли не заметить всех этих каменных дорог, вилл, величественных развалин, — не случайно же они туманно (как в поэме «Руины») называли их eald enta geweorc, «древняя работа великанов»!(68) Как же они реагировали на все эти исторические памятники?

Ключи к разгадке дают, предположительно, опять–таки названия некоторых мест.

Примерно в девяти милях к северо–западу от Оксфорда и в полумиле от Эйкман–стрит, за рекой Ивенлоуд, стоит древняя вилла, которая была раскопана в 1865 году и в свое время принадлежала некому римско–британскому аристократу. Достопримечательностью этой виллы являются остатки разноцветного мозаичного пола, датируемые IV столетием. Деревня, располагающаяся неподалеку, называется Фаулер. Для большинства людей, включая жителей самой деревни, это название не имеет смысла. Однако некогда оно звучало Фауфлор (зафиксировано в 1205 году), а еще раньше, на древнеанглийском, Fág flór — «цветной пол, раскрашенный пол». Почти не остается сомнений, что деревня была названа так из–за близости к вилле с ее мозаичным полом. Значит, когда англосаксы попали в эти места, цветные полы виллы были еще доступны глазу… Почему же пришлецы не заняли виллу, а предпочли поселиться на неразработанной земле, на расстоянии всего нескольких сотен метров от виллы? Ответа никто не знает. Может быть, они чего–то испугались? У этой истории, между прочим, есть еще один причудливый поворот: в англосаксонских хрониках упоминается еще один fag flor — цветной пол в большом зале короля Хродгара из «Беовульфа», во дворце, куда наведывался людоед Грендель[81]:

…on fágne flór féond treddode

éodc yrremód; him of éagum stód

ligge gelicost léoht unfæger(69).

Так звучит одна из тех классических строф поэмы, которые, как считается, были навеяны «готскими» источниками. Пели ли «Беовульфа» в древнем Фаулере? На какие мысли наводило это обитателей деревни? Толкин, конечно, знал «Беовульфа» практически наизусть, и ему было известно, что означает топоним «Фаулер». В рецензии на книгу «Введение в историю топонимов» (1926), где впервые сообщалось об этимологии этого слова, он с радостью приветствовал это открытие, отметив, что побудительной причиной к занятиям этимологией топонимов является не что иное, как «любовь к английской земле», страсть к «обретению случайных, но волнующих светлых пятен во тьме»(70). Названия дорог его тоже интересовали. Еще за год до выхода в свет книги о топонимах он доказывал, что название Уотлинг–стрит служило когда–то наименованием Млечного Пути. Согласно Толкину, это — «древний мифологический термин, который изначально, сразу после английского вторжения, соотносился с еще одной eald enta geuœrc — с римской дорогой из Дувра в Честер(71). Помнил он также и Бат, и «Руины». Услышанная Леголасом «жалоба камня»(72) — тоже адаптация отрывка из поэмы «Руины»(73). На каком–то этапе Толкин должен был непременно зафиксировать все те странные выводы и догадки, к которым вело название «Эйкман–стрит».

Появлялись ли у Толкина эти догадки уже в 1915 году, мог ли он делиться ими со своим другом Г. Б. Смитом? Является ли поиск Страны Фей в «Поступи гоблинов» чем–то вроде перевода на язык романтических реалий истории «поискового архетипа» (quest' а)[82]? Возможно, ответ на оба вопроса — «нет!» Однако, со всей возможной осторожностью освободив факты от домыслов, можно с полной уверенностью сказать, что, во–первых, очевидно, что Толкин и Смит полностью разделяли теплое чувство к древним дорогам, «старинным прямым трактам» и «извилистым проселкам» Англии; во–вторых, уже в 1915 году Смит постиг, как печально сравнивать то, чем были эти дороги, с тем, во что они превратились. В–третьих, прошло не так много лет, и Толкину удалось разобраться во всем этом намного основательнее, во всеоружии возможностей, которые предоставили ему история, поэзия и современная реальность. Дорога — реальная дорога — уже в 1915 году вполне могла обладать для него некоторой «ползучестью», и это не было высосанной из собственного пальца метафорой, а вытекало из некоторого реального знания. Филология поддерживала и усиливала эти догадки. Получается, что уже тогда один из образов разбираемого нами толкиновского стихотоворения основывался на исторических фактах.

Далее, для Толкина слова уже тогда мыслились как «сталактиты». В третьей строчке стихотворения использовано слово flittermice («летучие мыши»). Это не вполне обычное английское слово. Согласно ОСА, оно появилось только в XVI веке как аналогия немецкому Fledermaus (74). В современном английском «летучая мышь» — bat. Однако слово bat в древнеанглийском не зафиксировано. Вполне возможно, что в древности существовало какое–то слово наподобие flittermouse (единственное число от flittermice. — Пер) — например, *fleðer–mús, но зафиксировано это слово никогда не было. Примерно такую же загадку загадывает слово rabbit («кролик») (см. ниже), и Толкин, во второй строфе стихотворения, демонстрирует как минимум осведомленность об этой загадке, используя слово coney–rabbits. И наконец, слово honey–flies («медовые мухи») (строка 30) не встречается больше вообще нигде. Из контекста можно заключить, что в виду имеются бабочки(75). Впрочем, возможно, Толкин знал о том неожиданно грубом смысле, какой невинное с виду слово butterfly имело в древнеанглийском[83] — в языке, который содержал немало грубых и неотесанных выражений, которые позже, пообтершись в употреблении, потеряли острые углы и лишние отростки. К тому же Толкину совсем нетрудно было просто заглянуть в ОСА и отыскать там статью Butterfly. Как бы то ни было, ему пришло в голову удивиться, — почему бабочек называют не как–нибудь, а именно «масляными мухами», всегда и без очевидной на то причины? Почему бы не взять и не назвать их «медовыми мухами»? Это словесное творчество, допускаю, не особенно влияет на общее впечатление, проводимое «Поступью гоблинов»; И все же это — показательная попытка скомбинировать поэзию с филологической интуицией. И дороги, и слова указывают на то, что уже в юности Толкин жил достаточно сложной внутренней жизнью и что ему удавалось весьма необычным образом сочетать пытливость с эмоциональностью.

УЦЕЛЕВШЕЕ НА ЗАПАДЕ

Но эти намеки, конечно, быстро ушли в глубину. Около 1914 года начал свое шестидесятилетнее «внутриутробное развитие» «Сильмариллион»[84], но в 1915 году Толкин ушел на войну, где Г. Б. Смиту суждено было погибнуть. После демобилизации Толкина прежде всего занимало, как заработать на жизнь. Сперва он устроился в Оксфорде, где работал на ОСА, затем получил место на английском отделении университета в Лидсе и, наконец, с 1925 года снова обосновался в Оксфорде — на твердых, надежных позициях, хотя и без особенных перспектив. В течение пяти лет после «Поступи гоблинов» он не публиковал ничего своего (кроме предисловия к посмертному изданию стихов Смита), и львиная доля написанного им в последующие годы была продиктована самыми простыми мотивами: необходимостью заработать, удержаться в рядах «тех, кто шел в счет», кто закрепил за собой прочное место в университете. Кое–что из того, чем он жил на самом деле, со временем все же выплыло на поверхность в виде двух–трех десятков небольших стихотворений, появившихся в различных непериодических изданиях или сборниках между 1920 и 1937 годами. Экономный обычаи Толкина переписывать иногда свои стихи наново и использовать их в прозе — то в «Хоббите», то во «Властелине Колец», то в «Приключениях Тома Бомбадила» — показывает, как важны были для него некоторые из этих ранних опытов[85]. Однако справедливости ради следует сказать, что сами по себе эти стихи жидковаты, рука автора в них еще нетверда. То тесто, которому суждено было сделаться в будущем его прозой, должно было еще всходить достаточно долго, а закваской могло служить только взаимодействие поэзии и филологии.

С этой точки зрения, одним из наиболее показательных «дохоббитовских» отрывков, вышедших из–под пера Толкина, можно назвать почти никем не читанный комментарий по поводу происхождения имени Ноденс, составленный им для Общества любителей древностей в 1932 году[86]. История этого имени очень похожа на историю с Фаулером. В 1928 году при раскопках неподалеку от Лидни, что на западе Англии, был обнаружен храм, посвященный какому–то мистериальному культу, который процветал вплоть до IV столетия, то есть еще спустя изрядный срок после того, как в Англии было проповедано христианство. Со временем храм пришел в запустение в результате нашествия варваров–англов, которые тоже не были христианами, но имели собственные культы. Как и вилла в Фаулере, со временем храм в Лидни перестал использоваться, хотя и не погрузился в забвение целиком. Неподалеку находились когда–то железные копи, о которых помнили. Из–за них ли, или потому, что в народе сохранялся суеверный страх перед храмом, место получило новое англосаксонское название — Гномий Холм (Dwarf's Hill). «Любители древностей» не предлагали для этого названия никакого объяснения, но можно со всей определенностью утверждать, что как в его истории, так и в нем самом слышится эхо безнадежного сопротивления, которое продолжалось много веков — от раннего Средневековья к позднему язычество сопротивлялось христианству, одно язычество другому язычеству, кельты — англичанам, и все это погрузилось в забвение, да такое основательное, что память о тех, первых обитателях тех мест, что в свое время так упорно сопротивлялись новизне, стерлась полночью, и о них никто никогда больше не вспомнил бы, если бы на них не набрели археология — и филология. Задачей Толкина было прокомментировать имя Nodens (Ноденс), которое содержалось в надписи, обнаруженной при раскопках, и он проделал эту работу с величайшей тщательностью.

Он пришел к заключению, что это слово означает «ловчий» или «охотник» и происходит от индоевропейского корня, который сохранился в английском языке только в составе устаревшего выражения good neat's leather [87]. Но для нас интереснее всего посмотреть, как прослеживает Толкин нисхождение Ноденса — сначала он из бога превращается в ирландского героя по имени Нуаду Аргатлам — «серебряные руки», а затем в валлийского героя по имени Алуд Лау Эристит, что тоже означает «серебрянорукий». В конце концов он становится шекспировским героем — королем Лиром[88]. Толкин отмечает, между прочим, что даже имя Корделия происходит от имени некой полубогини по имени Крейддилад, упоминаемой в одной из версий истории о «Вечной Битве»[89], истории, которая, впрочем, интересовала Толкина и по другому поводу. Шекспир, разумеется, не мог ничего знать о Ноденсе или о Беовульфе, хотя в сюжете «Беовульфа» некоторые умудряются отыскать первое туманное предвестие истории о Гамлете, принце Датском[90]. Это вовсе не означает, что древние истории не могли некоторым образом воспользоваться Шекспиром как чем–то вроде рупора и действовать через его посредство, хотя бы даже претерпев множество изменений. Возможно, Толкин сделал такой вывод: как и в случае с названиями Эйкман–стрит и Кузницей Виланда, даже образ короля Лира может содержать в себе свидетельство о некой английской — или британской — преемственности.

То же самое можно сказать и о Старом Короле Коле[91]. Толкин не воспел его в эпических стихах. Сегодня нам понятно, почему однажды в «Чудовищах и критиках»(76) он обмолвился, что Мильтону, дескать, незачем было бы, пожелай он того, «пересказывать благородным стихом историю о Джеке и горошинке — он мог бы замахнуться на кое–что и похуже». Иными словами, он мог бы, например, взяться за переработку какой–нибудь древней поэмы о чудовищах вроде утерянного «Избавления Теодориха»[92]… Но если бы Толкин все же взялся за разработку этого образа, он, конечно, не забыл бы о том, что у «старого веселого и доброго дедушки Коля» много общего с королем Артуром и королем Лиром — у них похожее происхождение, и вульгаризации они с течением времени подверглись одинаковой[93]. Этот интерес к процессу вырождения легенд, возможно, объясняет, почему Толкин попробовал свое перо не на одном, а на целых двух стихотворениях о Человечке с Луны (первое — «Человечек с Луны поторопился» — было впервые напечатано в 1923 году, а тридцать девять лет спустя вошло в книгу «Приключения Тома Бомбадила»[94]); второе — «Кошка и скрипка, или Скандальная тайна детского стишка раскрыта» — тоже было впервые опубликовано в 1923 году, но известно гораздо лучше, потому что Толкин вложил его в уста Фродо(77)[95]). Серьезными эти стишки не назовешь, однако они делают свое дело, а именно — с одной стороны, поддерживают канву сюжета, с другой — дают хоть какое–то рациональное «объяснение» двум образчикам абсолютно бессмысленных «чепуховин», которые мы называем сегодня английскими детскими стишками. В одном из них корова прыгает через луну[96]. Какая чушь! Но если предположить, что луна — это просто разновидность транспортного средства и что она припаркована на деревенской лужайке в ожидании хозяина, который зашел в корчму пропустить стаканчик пива, — что ж, почему бы корове через нее и не прыгнуть? А каким образом удалось Лунному Человечку «обжечься холодной картошкой?» На первый взгляд это нонсенс, но что, если в этом стишке зашифровано воспоминание о какой–то другой, более древней истории о том, как некто разочаровался в земных благах? Допустим, что праздная детвора, бездумно повторяя «чепуховины» и с веками все больше перевирая их, смогла таким образом продлить жизнь каким–то некогда полноценным древним историям. Тогда на место отдаленных первообразов тех стишат, которые декламируют сегодня дети, очень легко подставить стихи, подобные толкиновским. Такие стихи, восстановленные, подобно атрибутам Ноденса, из небытия, можно было бы назвать «реконструктивными». Они содержат также, по крайней мере в ранних версиях, намеки на некоторую мифологическую значимость. Например, Лунный Человечек рискует опоздать и не подняться вовремя на небо на своей колеснице. Смертные в панике, белые кони грызут серебряные удила, а солнце уже поднимается над горизонтом и вот–вот застанет лунного гостя с поличным. Эта история чем–то напоминает греческий миф о Фаэтоне, который подъехал на солнечной колеснице слишком близко к земле и опалил ее. Но есть и еще одна причина, почему Толкин облюбовал именно Лунного Человечка, а не Старого Дедушку Коля или Малютку Бо–Пип[97]: без сомнения, Толкину было хорошо известно среднеанглийское стихотворение о Лунном Человечке, написанное как раз в ту эпоху и в тех местах, которые особенно интересовали Толкина.

Этот лирический отрывок содержится в так называемом «Манускрипте Харли» и помечен номером 2253. Сегодня этот отрывок известен, как правило, под названием «Человек с Луны»[98]. Возможно, это лучшее из дошедших до нас средневековых английских стихотворений, зато одно из самых трудных, вызвавшее к жизни множество научных статей и ученых интерпретаций. Но по крайней мере три наблюдения не вызывают возражений ни у кого, и все три придавали этому стихотворению в глазах Толкина особый смысл. Во–первых, здесь очень причудливый сюжет. Некий английский крестьянин задается вопросом: почему бы Человеку с Луны не спуститься на землю и не поменять место жительства? Затем, у автора острый, наметанный глаз, он хорошо знаком с английским ландшафтом и, в частности, подозревает, что догадался, почему Лунный Человек так тяжел на подъем: его, наверное, поймали на краже колючек, которыми он надеялся укрепить лунные изгороди (в древности лунные пятна представляли в виде человека с лампой, собакой и связкой колючек. Это отражено у Шекспира в «Сне в летнюю ночь». В пьесе, разыгранной простолюдинами, персонаж по имени Лунный Свет представлен так:

Вот этот малый — Лунный Свет; при нем —

Терновый куст, фонарик и собака(82).

Наконец, несмотря на густо диалектный язык и глубоко деревенскую тематику, все в рассуждениях крестьянина дышит уверенностью: «Не беда, что сторож застал тебя за собиранием колючек, — обращается он к Лунному Человеку, — мы с этим разберемся, мы поставим сторожа на место. Мы сядем с ним за стол и на правах старых друзей как следует угостимся, а нашу милую госпожу посадим рядом с ним. Когда же он упьется и станет как утонувшая мышь, мы пойдем к байлифу и найдем тебе оправдание». Получается, этого было в те времена достаточно, чтобы обвинение провалилось. В высшей степени здраво! Это представляет жизнь темных угнетенных крестьян средневековой Британии в несколько неожиданном свете. Очевидно, они все же были не до такой степени темны и угнетены, как считается обычно! Их добродушная находчивость, по–видимому, помогла Толкину при создании хоббитов. Более того, это стихотворение заставляет крепко задуматься: какой же была неофициальная составляющая раннебританской литературной культуры? Существовали ли еще какие–нибудь стихи о Лунном Человеке? Свидетельствуют ли они о существовании жанра, предполагавшего изощренную игру с народными поверьями? Вполне возможно! Стихотворения Толкина, написанные в 1923 году, были попытками как бы воскресить эти стихи или сочинить их заново, заполнить пробелы между современными «чепуховинами» и средневековой лирикой тем, что могло существовать и — если действительно существовало — что несет ответственность за сохранившиеся до позднейших времен обрывки и получившуюся в итоге «сборную солянку», вполне в духе истории с готским языком и «i–мутацией».

Легко заметить, что Толкина с необыкновенной силой притягивали белые пятна на литературной и исторической картах — кстати, куда более обширные, чем осознает большинство людей, особенно в том, что касается эпохи после 419 года по P. X., когда римляне отозвали свои легионы из Британии[99], или после смерти Гаральда при Гастингсе в 1066 году[100]. Постримская эпоха произвела на свет «Короля Артура», в цикл сказаний о котором легенды и о короле Лире, и о короле Коле, как и все остальное, влились как притоки в полноводную реку, одни раньше, другие позже. Толкин хорошо знал эту традицию и воспользовался ею в повести «Фермер Джайлс из Хэма» (опубликованной в 1949 году, но написанной много раньше); в начальных абзацах этой повести шутливо обыгрываются первые строки «Сэра Гавэйна». Однако Толкин знал также, что, независимо от того, что думал по этому поводу автор «Сэра Гавэйна», артурианская традиция была изначально не английской. Более того, пафос сказаний об Артуре заключался в победе над Англией, а закрепление этой традиции в английских стихах было только последним следствием искоренения национальной культуры после битвы при Гастингсе, приведшего также к обессмысливанию английских названий типа Фаулер и к почти полному исчезновению всей древнеанглийской «героической» литературы, кроме «Беовульфа». Что же случилось с Англией и англичанами в эти «норманнские столетия», когда «язык» и «литература» оказались разлучены впервые и надолго?

В течение некоторого времени Толкин специально занимался этим вопросом. О раннесредневековом английском языке известно немногое. Мало осталось принадлежащих этому периоду текстов, которые еще не были бы к нашему времени удовлетворительно изданы. К этому периоду принадлежит, как считается, и такой важный текст, как Ancrene Wisse («Руководство для отшельниц»). Этот текст существует в нескольких списках, происходящих из разных мест и отличающихся по времени написания; это одно из немногих английских произведений, которое было переведено на французский, а не с французского. С этим текстом было связано еще несколько, тоже на «женскую» тему: «Трактат о святой девственности» (Hali Meiðhad), жития некоторых святых — Seinte Jultene, Seinte Marherete, Seinte Katherine и маленькая аллегория под названием Sawles Warde [101] Их объединяет диалект, на котором они были написаны, и характерная усложненность фраз; при этом тема, которой они были посвящены, не сулила этим текстам особо бурного успеха в лагере «литературоведения». Что же можно о них сказать?

Толкин начал с рецензии на издание Hali Meiðhad (83). Далее последовала статья «Некоторые замечания по лексикографии среднеанглийского языка» (в Review of English Studies, 1925 г.). Большинство из этих замечаний извлечены из Aпсrепе Wisse, и некоторые из них, между прочим, довольно интересны, как, например, ремарка о том, что фраза medi wið wicchen означает не «пугаться с ведьмами, иметь дело с ведьмами»(84), как можно было бы подумать, но «подкупать ведьм, платить им за услуги» — по–видимому, такая практика была хорошо известна автору «Руководства для отшельниц». В статье «Лошади дьявола», напечатанной в том же году и в том же журнале, Толкин тратит невероятные усилия на истолкование одного–единственного слова из Hali Meiðhad — eaueres. Он доказывал, что это слово означает не «кабаны», как полагал ОСА, а «тяжеловозы». Филологически это представляло интерес постольку, поскольку указывало на германский корень *abra–z — «работа», родственный латинскому opus. Но это исследование проливало свет еще и на определенные мифологические представления прошлого. Получалось, что в Средние века бытовал, наряду с традиционным, и несколько иной образ нечистого. Дьявол из Hali Meiðhad правит не огнедышащими жеребцами, а «грузными, старыми клячами», — как это уничижительно, как по–деревенски!



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-09-13; просмотров: 215; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.191.171.235 (0.024 с.)