Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Кинематограф: важнейшее из искусствСодержание книги
Поиск на нашем сайте
Режим перцептивности, который может быть ассоциирован с Октябрьской революцией и последующими волнами модернизации, был сопряжен с кинематографом. И дело здесь вовсе не в том, или по крайней мере далеко не в том, что кино было признано «важнейшим из искусств» вождем мирового пролетариата — даже если воздавать должное его прозорливости в этом вопросе, вряд ли сколько-нибудь осознанной им самим. Восприятие должно было быть «снимающим», то есть динамично фиксирующим изображения и передающим зафиксированное в динамике. К нему относились как к важнейшему проекту, сопряженному с формированием главного достояния — особой советской «сознательности». При этом также подобное восприятие формировалось как (кино)проекция, буквальное и в то же время совершенно фантасмагорическое отражение окружающей действительности. Восприятие, таким образом, кроилось как особая технология, характерная именно для кино и привнесенная туда Сергеем Эйзенштейном, — технология монтажа, призванного создать своеобразный концентрат достоверности. Это выражалось в особом обращении с ощущениями: с одной стороны, им адресовалась задача точности воспроизведения, а с другой стороны, не менее существенная задача производительности, переадресовывающаяся миру как своего рода вызов индустриального умножения вещей. Иначе говоря, ощущения должны были оказаться «смонтированными», должны были подвергаться монтажной «склейке», цель которой в том, чтобы модифицировать реальность, модифицировать то, что они призваны «адекватно передавать». Речь при этом не шла о том, чтобы Представление, суммировавшее ощущения, оказывалось бы в промежуточном положении между землей и небом, низом и верхом, профанным и священным. Утопическое требование «новой земли и нового неба», вновь обретенных систем координат, иных кумиров и иных врагов, совпало с отвержением посредничества ментальных представлений и заменяло его социальным представительством. Оно может пониматься сразу в нескольких планах: как идейная классовость сознания (репрезентирующего социальное происхождение), как классовая идея (открытая марксизмом для пролетариата), наконец, как идейность класса (социальный класс в роли культурного героя). Социальное представительство — это также особая регламентация мысли. Но эта регламентация основана уже не на архитектурном геометризме, а на (кинематографическом) фокусировании: отображение такого рода рождало новаторство и новации, заставлявшие реальность многократно удваиваться и подражать самой себе. В итоге наиболее устаревшим оказалось само новое (в том числе и прежде всего как единственный настоящий жанр, открытый авангардом). В отличие от представлений, столь важных в рамках архитектурной перцептивности и возникавших как построения, идеалы в рамках кинематографической перцептивности рождались как фокусировки, которые похищали реальное у самого реального, с тем чтобы обречь его на постоянную нехватку правды или подлинности, на несамодостаточность и правдодефицит. Забота о правде вменялась в обязанность реальности, которая могла соответствовать самой себе только в том случае, когда полностью и безраздельно становилась «социалистической» (то есть подчиненной идеалам, как раз и препятствовавшим ее тождеству с самой собой)3. Парадокс любых модернизаций по-советски заключался в том, что кинематографическое восприятие исподволь, но неизменно оборачивалось архитектурным: динамичная фиксация, равно как и динамичное воспроизведение, застывала в неподвижности почти классицистического геометризма. Этот почти классицистический геометризм, в свою очередь, воскрешал все, что было связано с посредничеством Представления: и имперскую государственность, и специфиче- скую архитектуру. Функции их оставались прежними: соединять небо и землю, профанное и священное, низ и верх. В итоге реальность, за которой стремилось угнаться кинематографическое восприятие, замирала как архитектурный ансамбль, то еще ждущий завершения в будущем, то уже служащий монструозным свидетельством прошлого4. Жизнь во всех своих многочисленных формах и проявлениях, приметах и обстоятельствах превращалась в гигантский воздушный замок, в ажурную конструкцию кинематографической грезы (прочную лишь в своей омертвелости, живую лишь в ожидании своего очередного саморазрушения). Именно эта — советская — жизнь сделалась сейчас бесповоротно утраченной. Идеалы упорно не фокусируются, представления более не образуют лаконичные построения. Новая перцептивность? Что же произошло такое, что обозначило горизонт этого сейчас и все безжалостно переменило? Ответ заключается в том, что связь между Прекрасным и Политикой серьезно истончилась. Судя по безвкусице нынешних политических предпочтений в области эстетики (ее примеры вы все хорошо знаете), кажется, что политика более не нуждается в покровительстве эстетики и потому утратила всякую способность очаровывать. Судя же по тому, что политика утратила всякую способность очаровывать (здесь также можно привести массу известных вам примеров), эстетика, в свою очередь, как-то в одночасье растратила свою политичность. Однако главная проблема все же не в этом. Главная проблема в том, что Прекрасное перестало казаться средоточием того, что очаровывает, а Политика перестала нуждаться в нашей зачарованности. Поскольку на роль самой образцовой эстетики не может претендовать уже как эстетика, привносимая какой-нибудь новой разновидностью искусства, так и эстетика, обращенная к классицистическому наследию, мы оказываемся перед необходимостью констатации странного события: Эстетическое рассталось со сферой Прекрасного, Прекрасное же, в свою очередь, прекратило обретаться в Эстетическом. Остановимся подробнее на прояснении симптомов того, что произошло. Чтобы обрести такую новую разновидность искусства, требуется «новый кинематограф», но новый вовсе не в смысле «обновленный» с точки зрения своих изобразительных средств или приемов. Речь идет совсем о другом: требуется некий вид творчества, способный конкурировать с прежней инновационностью кинематографа. Иными словами, требуется некая форма творческой деятельности, которая могла бы с той же интенсивностью воплощать собой эстетический авангардизм, с какой это удавалось кино (в том числе и в таких современных его изводах, как, к примеру, видео-арт). Однако будем честны: судя по всему, это уже невозможно. Несмотря на все стенания по поводу возрождения России, которую мы потеряли, невозможно воскресить и классицистскую перцептивность, организованную вокруг архитектурного геометризма. Той сопряженности политики с архитектурой, которая утвердилась в петровские и послепетровские (в том числе и сталинские) времена, более не существует. Речь не идет в данном случае о том, что возвращаться более некуда, что ничего не осталось. Вопрос ставится иначе: вернуться можно лишь к тому, что действительно потеряно, однако потеряна вовсе не Россия, а то, что олицетворяет собой ее прошлое. И здесь также возникает проблема нахождения такого вида творчества, такого вида искусства, который мог бы соревноваться с архитектурой в своей упорядочивающей силе. Это значит — требуется такая разновидность творческой деятельности, которая могла бы возвестить о «другой регулярности», упраздняющей любую возможность сколько-нибудь заметного разрыва между прошлым и будущим. Но и такая перспектива, перспектива эстетического традиционализма, по-видимому, исключена. В конечном счете мы сталкиваемся сразу с двумя парадоксами: казенность сохраняется, но уже не привносится архитектурностью нашего восприятия, не является плодом сообщничества политики и градостроительства. Строят много и иногда весьма по-имперски, однако строят лишь в надежде воскресить это сообщничество. Сохраняется и утопизм — отсутствует лишь сколько-нибудь жизнеспособная реальность, которая могла бы послужить декорацией для осуществления какой-нибудь, хотя бы самой серенькой и невзрачной, утопии. Кино, конечно, снимают и всячески пытаются продемонстрировать его неувядающее обаяние, однако снимают без всякой надежды на то, что когда-нибудь оно вновь явится, как и прежде, средоточием нашей «ощущающей способности». Теперь само Эстетическое возникает прежде всего как телевизионный эффект. Последствием этого становится радикальная виртуализация политики. Изгнание Прекрасного из владений Эстетического оборачивается тем, что модернизация перцептивности превращается в модернизацию лишь на уровне перцепции, в модернизацию, которая делается лишь достоянием ощущений, но не трансформацией способа их обретения и предъявления. Нынешняя либертаристская модернизация наиболее «бесстильная», наиболее лишенная хоть какой-нибудь надежды на своеобразие. В этом и заключается чисто политическая причина ее неуспеха. Примечания 1 Идело не в том, что плохой политик скорее кажется нам уродом, а не злодеем, — просто само злодейство мы склонны интерпретировать как уродство. Наиболее точно об этом свидетельствуют любые попытки дать определение такого странного феномена, как моральное уродство. 2 Как отмечает Ю.М. Лотман, начиная с XVIII в. сословная принадлежность дворян идентифицировалась через службу как воплощение принципа «регулярности», которому надлежало превратиться в стиль жизни дворян и одновременно стать непререкаемым образцом для всех остальных сословий. Символом «регулярности» явилась «жизнь по барабану», пробуждавшему представителей разных сословных групп. Вместе с тем именно ставка на «регулярность» обозначила собой радикальную, но не очень-то успешную попытку положить конец наследованию постов и должностей в соответствии с родовыми связями и прерогативами [см.: Лотман. Очерки по истории русской культуры XVIII — начала XIX в. 1996; с. 167-184]. 3 В этом и заключалась особая магия соцреализма. «Что такое соцреализм?» — спросили Сталина на Первом съезде советских писателей. Сталин после недолгих раздумий ответил: «Соцреа- лизм — это когда пишут правду». Именно о правде, заставлявшей реальность заниматься безнадежным самодублированием, и шла речь в его ответе. Именно через попечение о такой правде реальность и могла доказывать хоть какие-то свои права на существование. 4 Сама истина изначально оказывалась причастной подобной раздвоенности: с одной стороны, еще не найденная, с другой — уже не доступная. Однако в этой раздвоенности она приобретала характер остекленевшего и вместе с тем мертвящего (кино)взгляда, заставляющего, подобно взору античной Медузы, застывать в мертвой неподвижности все живое, попадающее в поле зрения. Константин Крылов.
|
||||
Последнее изменение этой страницы: 2016-07-14; просмотров: 261; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.147.46.136 (0.008 с.) |