Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

О письмах Л. П. Семенова к М. К. Азадовскому

Поиск

 

Среди многочисленных корреспондентов Марка Константиновича Азадовского[1002] — лермонтовед и этнограф профессор Леонид Петрович Семенов (1886–1959)[1003]. В 1960 году его называли «одним из крупнейших советских лермонтоведов»[1004]. В 1976 году на его доме во Владикавказе установили мемориальную доску. В 1981 году в предисловии «К читателю», открывающем «Лермонтовскую энциклопедию», о Семенове сказано как об известном исследователе творчества Лермонтова, инициаторе создания самой этой энциклопедии[1005]. Но к настоящему времени его постепенно забывают: первые, еще дореволюционные работы («Лермонтов и Лев Толстой. К столетию со дня рождения Лермонтова», М., 1914, «Лермонтов. Статьи и заметки», М., 1915, привлекшие внимание С. Дурылина[1006] и Н. Бродского[1007]) в электронном каталоге РГБ атрибутируются ныне как сочинения поэта и прозаика Леонида Дмитриевича Семенова (Семенова-Тян-Шанского, 1880–1917), а мемориальная доска в его честь едва держится на стене полуразрушенного дома, хотя статьи о нем еще продолжают публиковаться[1008]. В этом нет ничего необычного — так проявляется общая для науки закономерность: память о человеке хранится до тех пор, пока живы его близкие, а об ученом — пока преподают его ученики, пока цитируются его работы, т. е. в лучшем случае в течение одного-двух поколений. И лишь для великих быстротекущее время делает исключение.

В 1920–1950-х годах, когда Семенов был активным участником культурной и научной жизни, все обстояло иначе.

Свой путь в науку Семенов начал в стенах Харьковского университета, куда поступил в 1908 году, после Владикавказского реального училища. Рассказывая в 1953 году И. Н. Розанову о годах учебы, он писал:

 

Моими ближайшими учителями были — Н. Ф. Сумцов[1009], С. В. Соловьев[1010], А. П. Кадлубовский[1011], Д. И. Багалей[1012], В. П. Бузескул[1013] и некоторые другие. К сожалению, одни из них скончались еще в то время, когда я был студентом (С. В. Соловьев, М. Г. Халанский[1014]…), с другими я расстался, хотя и поддерживал переписку (с Н. Ф. Сумцовым, В. П. Бузескулом)[1015] <…> я, будучи студентом, уже не застал профессоров Кирпичникова и Овс<янико>-Куликовского; ничего интересного из рассказов современников о них я не слышал. Зато была жива память о Потебне; о нем профессора языка и литературы постоянно говорили и в беседах и на лекциях. Он как будто бы и не покидал университета[1016].

 

В трудах Харьковского историко-филологического общества появилась первая работа Семенова о Лермонтове — о стихотворении «Ангел»[1017]. Однако из-за болезни ему пришлось прервать учебу и вернуться во Владикавказ, где в тишине и покое родного дома он закончит две первые монографии о Лермонтове и Толстом, которые будут изданы в Москве. Но диплом о высшем образовании официально он получит лишь в 1926 году.

В том же 1926 году при его личном содействии, а также при содействии его зятя Алибека Тахо-Годи во Владикавказе увидел свет сборник «Золотая Зурна» — единственное печатное издание кружка «Вертеп», возникшего вокруг поэтессы Веры Меркурьевой. Недаром на подаренном ему 3 ноября 1926 года экземпляре авторы написали: «Нашему сотруднику и со-мученику — уважаемому Леониду Петровичу Семенову»[1018]. В этом сборнике принимал участие его младший брат Сергей, скрывшийся под псевдонимом Сергей Аргашев[1019]. Сам Леонид Петрович предпочел остаться в тени, хотя писал стихи с детства и в юности, как признавался 1 мая 1916 года в письме М. О. Гершензону, пытался поместить их «в больших журналах, но успеха, разумеется, не было»[1020]. В 1916 году он уверял Гершензона: «[К]ак только закончится война, и минет книжный кризис, издам в Москве сборник своих стихов»[1021]. Но после империалистической наступили революция и гражданская война. С приходом советской власти он уже не пытался осуществить эту мечту, вполне отдавая себе отчет, что его неторопливый, глубоко интимный поэтический голос окажется чужд наступившей эпохе.

Из-за социально-политических катаклизмов не реализовался также его замысел издания «больш[ой] книг[и] о Лермонтове, которая будет носить уже обобщающий характер». В сравнении с ней, писал он тому же Гершензону, «все, что я о нем [Лермонтове] напечатал до сих пор, — лишь отдельные экскурсы, полусырой материал, который накопляется в изобилии, если усердно занимаешься интересующими тебя вопросами»[1022].

Накануне революции Семенов вынашивал идею о переселении на постоянное жительство в Москву. Он делился с Гершензоном:

 

В будущем надеюсь поселиться в Москве, которую очень люблю, и которая так необходима для литер<атурных> занятий; будь я более обеспечен, давно поселился бы в Москве, но пока бываю в ней только наездами. Разумеется, я очень много теряю, не имея возможности постоянно жить в Москве: легко представить, как трудно жить вдали от людей и книг[1023].

 

Но план так и остался планом. К тому же пришлось отказаться от привычки к уединенным занятиям и постепенно включиться в общественно-научную жизнь. В 1921 году Семенов становится ученым секретарем Северо-Кавказского института краеведения и его научного музея, с 1923-го преподает в Северо-Осетинском государственном педагогическом институте и заведует кафедрой литературы (с начала 1930-х), с 1935-го одновременно работает нештатным сотрудником Северо-Осетинского научно-исследовательского института. Зато начиная с середины 1920-х и до конца 1930-х годов у него появилась возможность практически ежегодно выезжать в командировки в Москву и Ленинград. Тут приобретаются по букинистическим магазинам издания, которые составили затем уникальную лермонтовскую коллекцию, включающую около 5000 единиц и переданную им в 1951 году в музей «Домик Лермонтова» в Пятигорске[1024]. Тут завязываются контакты с видными филологами; общение с ними упраздняет отдаленность Владикавказа[1025] от столичных научных центров. В письмах к Гершензону 1916 года Семенов жаловался на ничтожное число знакомых коллег-филологов:

 

Круг моих литературных знакомств очень невелик. Помимо харьков<ских> профессоров, знаком с В. В. Калашом и Н. А. Янчуком[1026]. Заочно немного знаком с Н. О. Лернером и Н. К. Пиксановым. Многолетние дружеские отношения связывают меня с проф<ессором> Варшав<ского> университ<ета> А. М. Евлаховым[1027].

 

Теперь же переписка объединяет его с теми, кто определял пути науки в первой половине XX века. Среди его адресатов М. П. Алексеев, А. И. Белецкий, Л. П. Гроссман, Н. К. Гудзий, В. А. Мануйлов, Б. Л. Модзалевский, Б. Б. Пиотровский[1028], А. И. Соболевский, Б. М. Эйхенбаум[1029].

Интерес к фольклору, зародившийся еще в детстве под влиянием отца, Петра Хрисанфовича Семенова (он занимался сбором песен и сказок терских казаков[1030]), способствовал установлению научных связей Семенова и с фольклористами, в числе которых прежде всего следует назвать М. К. Азадовского и Ю. М. Соколова[1031].

Не имея возможности из-за политической ситуации заниматься родным ему казачьим фольклором, который он в юности записывал[1032] и влияние которого ощутимо в его собственных стихах[1033], Семенов сосредоточился на изучении связей литературы и фольклора. Отсюда такие его работы, как «Лермонтов и фольклор Кавказа»[1034], «Мотивы горского фольклора в поэме Лермонтова „Хаджи-Абрек“»[1035], где, по мнению В. Э. Вацуро, «определилась особая область — изучение иноязычных, прежде всего кавказских, фольклорных источников лермонтовских стихотворений и поэм»[1036].

Другой объект его внимания — фольклор самих горцев[1037], в первую очередь осетин, ингушей и чеченцев, хотя после выселения этих народов Сталиным в 1944 году ему и от этой тематики пришлось временно отказаться. Обратившись к изучению нартского эпоса, Семенов провел как этнограф и археолог сорок четыре экспедиции в Осетии, Чечне и Ингушетии. Он исходил из убеждения, что при анализе фольклорного текста необходимо учитывать и сохранившиеся памятники материальной культуры Кавказа. С его точки зрения, это позволяло хотя бы приблизительно датировать сюжеты нартских сказаний, а также вычленять в них определенные исторические пласты[1038].

Такой комплексный подход к описанию быта, культуры и творчества обитателей Кавказа должен был предопределить его особый интерес к трудам М. К. Азадовского, отдавшего немало сил для создания целостной картины народной жизни другого региона России — Сибири. В то же время деятельность Семенова могла быть привлекательна и для Азадовского в связи с разработкой им вопросов литературного краеведения. Нельзя не учитывать и самого очевидного: оба преподавали фольклор в студенческих аудиториях. Семенов читал лекционный курс по фольклору в СОГПИ, Азадовский — в Ленинградском университете, где с 1934 года заведовал кафедрой фольклора.

В настоящее время мы не можем точно сказать, когда и при каких обстоятельствах произошла личная встреча двух ученых. Возможно, сведения об этом хранят ответные письма М. К. Азадовского в личном фонде Л. П. Семенова в ЦГА Северной Осетии в городе Владикавказе[1039], но они, к сожалению, не были нам доступны при подготовке этой публикации. В фонде М. К. Азадовского в Рукописном отделе РГБ сохранилось девять писем Семенова с 1939-го по 1949 год[1040]. Как можно предположить, с Азадовским, обосновавшимся в Ленинграде в 1930-м, отношения установились, скорее всего, во второй половине 1930-х годов, о чем косвенно свидетельствует форма обращения в первой из дошедших до нас открытке от 26 апреля 1939 года. В ней Семенов, посылая свой «дружеский привет», именует Марка Константиновича вполне официально — «глубокоуважаемым» — и подписывается «с искренним уважением» (в следующем письме, от 7 июля 1945 года, возникает уже обращение «дорогой», просьба передать поклон «супруге» и подпись «искренне Ваш»), В этой открытке Семенов сообщает, что недавно вернулся из командировки (возможно, как раз из Ленинграда) и высылает ему заказной бандеролью две свои работы о Пушкине (л. 1). Всего вероятнее, что речь идет о книге Семенова «Пушкин на Кавказе»[1041] и подготовленном им сборнике «А. С. Пушкин о Кавказе»[1042], вышедших за два года до этого к 100-летней годовщине смерти поэта.

Однако все контакты вскоре были прерваны войной и возобновились лишь летом 1945-го. Семенов, узнав, видимо, из газет о получении Азадовским ордена Трудового Красного Знамени (через год ту же награду получит и сам Семенов[1043]), попытался восстановить прерванную связь и 7 июля 1945 года отправил на доблокадный адрес (ул. Герцена, 14, кв. 19) краткое письмо, где главными, помимо поздравлений с наградой, были вопросы: «Как Вы поживаете? Как идет Ваша работа? Что у Вас нового?» Он прибавлял о себе: «После <19>41 г. новых работ пока не опубликовано, но в рукописи их набралось порядочное количество» (л. 2). Из письма от 24 октября 1945 года (на нем помета Азадовского: «Отв<ечено> 5 — XII») явствует, что на отправленное летом письмо был получен ответ, в котором Азадовский сообщал, что «возвратился на прежнюю квартиру и продолжает свою любимую работу», и интересовался, получил ли Семенов письмо, посланное им из эвакуации, т. е. из Иркутска, где с 1942 года и до возвращения в 1945-м в Ленинград он был профессором Иркутского государственного университета. «Письмо же Ваше, посланное во время войны, до меня не дошло», — писал Семенов, но вспоминал: «…когда пришлось быть в Сталинире[1044], то один из научных сотрудников, приезжавших из Тбилиси, передал мне привет от Вас, сообщив, что этот привет передала ему одна из его знакомых, работавшая в Тбилисском университете» (л. 3).

Судя по этому письму, в последнюю встречу в Ленинграде, которая могла состояться в апреле 1940 года (18-м апреля 1940-го датировано письмо Семенова И. Н. Розанову, отправленное из Ленинграда, где говорится о предстоящем выступлении на заседании Лермонтовской комиссии, намеченном на 27 апреля[1045]), Азадовский делился с Семеновым планами систематизации изучения фольклора. Речь могла идти или о проекте издания «Свода фольклора народов СССР», редакционная коллегия которого (Ю. М. Соколов, М. К. Азадовский, Н. П. Андреев, Э. В. Гофман (Померанцева), А. Н. Нечаев, Н. В. Рыбакова и др.) была утверждена в декабре 1940 года[1046] и о котором Азадовский писал в «Известиях АН СССР»[1047], или о подготовке опубликованной уже после смерти Азадовского «Истории русской фольклористики»[1048]. «Меня очень интересует, какова судьба Вашего труда по историографии фольклора, о котором Вы говорили при нашей последней встрече? Вышел ли он в свет? Если еще не вышел, то когда может появиться в печати?» — спрашивал Семенов и одновременно предлагал: «Я могу прислать статью о нартском эпосе; когда она будет готова, пришлю Вам; одновременно пришлю и материал для хроники[1049]» (л. 3).

Поздравляя Азадовского с наступающим Новым годом, Семенов в открытке от 30 декабря 1945-го выражал надежду, что после завершения занятий и экзаменационной сессии закончит «обещанную статью о нартском эпосе» (л. 4). Выполнить это обещание в задуманный срок ему не удалось. В открытке от 7 февраля 1946 года Семенов не только выражает сочувствие Азадовскому в связи с только что миновавшей болезнью, но и сообщает, что тоже болен — «обнаружилась болезнь сердца»; он прибавляет: «Когда поправлюсь, закончу статью о нартском эпосе» (л. 5). Однако и это намерение не реализовалось. В письме, датированном 24 июля 1946 года, Семенов просит извинения за то, что давно не писал из-за болезни и большой нагрузки. Возможно, итогом этой затянувшейся и многократно отложенной работы стала статья «Нартские памятники Северной Осетии», появившаяся лишь в 1949 году[1050].

Еще в октябре 1945 года Семенов пообещал снабжать Азадовского местными публикациями, не доходившими до Ленинграда: «Если здесь выйдет что-нибудь интересное для Вас, тоже вышлю» (л. 3). На исходе года он информировал, что «в скором времени должна выйти из печати лингвистическая работа В. И. Абаева, посвященная нартскому эпосу», и заверял: «Когда она появится в свет, пришлю ее Вам» (л. 4). В письме от 24 июля 1946 года Семенов сообщал, что выслал Азадовскому «новую работу об осетинском нартском эпосе В. И. Абаева» (л. 7), и прилагал написанную на нее рецензию «Новый труд об осетинском нартовском эпосе» из газеты «Социалистическая Осетия»[1051]. В рецензии он называет выход книги профессора В. И. Абаева «Нартовский эпос»[1052] «крупным событием в советской фольклористике», а ее автора — «вдумчивым, смелым, пытливым ученым», который «известен в научном мире, как превосходный лингвист, знаток фольклора и быта осетин» (л. 8). В письме к Азадовскому он одновременно выражает надежду, что некоторые из накопившихся работ, которые «по условиям военного времени <…> лежали без движения», ему удастся напечатать в той же газете. И действительно, в 1946 году на страницах этой газеты появилось несколько его популярных публикаций, в том числе об А. Н. Островском, А. Блоке, Данте, Шекспире и Сервантесе.

Письмо от 24 июля 1946 года интересно и тем, что в нем Семенов благодарит Азадовского за заочное участие в праздновании его юбилея:

 

22 июня наша общественность отмечала 60-летие со дня моего рождения и 35-летие моей научно-педагогической деятельности. В числе приветствий, присланных по телеграфу, было и приветствие от Филологического факультета Ленинградского университета, очень тронувшее меня; в этом поздравлении упомянуты фамилии профессоров — Алексеева, Беркова и еще чья-то, дошедшая в совершенно искаженном виде (сохранились только буквы «зд»). Полагаю что присылкой этой телеграммы я обязан Вам, т. к. наша юбилейная комиссия посылала извещение на Ваше имя, и думаю, что недостающая третья фамилия — Ваша. Прошу подтвердить это. Глубоко признателен за то, что Вы и Ваши коллеги тепло отнеслись к моему скромному празднику. Такое дружеское отношение особенно ценно для нас, провинциальных работников, ведущих свою педагогическую и исследовательскую деятельность вдали от академических центров страны. Прошу Вас передать Вашим коллегам привет от меня и благодарность за присланное мне поздравление (л. 6–7).

 

Следующее сохранившееся в фонде Азадовского письмо написано через полтора года (датировано 23 декабря 1948-го). В качестве новогоднего подарка Семенов высылает своему корреспонденту «новую книгу, вышедшую здесь, — „Осетинские нартские сказания“», подчеркивая, что «принимал в ее подготовке близкое участие» (л. 10)[1053]. Азадовский не остался в долгу и отправил в ответ оттиск своей работы о Радищеве. В письме от 12 января 1949 года Семенов писал: «Получил Ваше дружеское письмо. Благодарю за присылку Вашей интересной статьи о фольклорной теме в „Путешествии“ Радищева; статья очень содержательна. Только Вы не отметили, в каком сборнике напечатана она?» (л. II)[1054]

Судя по письму от 12 января 1949 года, Азадовский просил присылать ему все, что выходит по интересующей его тематике на Северном Кавказе. «Относительно краеведческих изданий напишу в Нальчик и Грозный о высылке Вам некоторых изданий со статьями по литературе и фольклору» (л. 11), — обещал ему Семенов. В открытке от 1 марта 1949 года он сообщал о результате своих переговоров: «По моей просьбе Грозненский Н<аучно>-И<сследовательский> Инст<итут> и Кабардинский Н<аучно>-И<сследовательский> Институт выслали Вам некоторые свои издания. У нас тоже печатаются новые сборники со статьями по вопросам культуры. Когда они выйдут в свет, вышлю их» (л. 16). Было ли выполнено это обещание, нам неизвестно.

Письма к Азадовскому менее информативны, чем, например, письма к Гершензону или И. Н. Розанову. Это обусловлено не только менее близким и менее длительным общением (с Розановым Семенов познакомился в 1924 году в московском Доме ученых[1055]), не только иным, уже не дореволюционным дискурсом с его открытостью и исповедальностью (как в письмах к Гершензону), но и рядом объективных обстоятельств другого рода. Тут и военная цензура, действовавшая еще летом 1945 года (на письме от 7 июля 1945-го стоит штамп «просмотрено военной цензурой»). Тут и тяжелая болезнь сердца, начавшаяся у Семенова в конце 1940-х и заставившая его в 1951 году оставить преподавательскую деятельность. Недаром в 1949-м он сетовал:

 

Слабость здоровья — наша общая участь. Когда были помоложе, не думали о нем, а теперь недомогание само о себе напоминает. Нельзя порой не задуматься о том, что мы — «последние из могикан»; коллег старше нас уже почти нет! Между тем хотелось бы поработать в излюбленной области, сделать еще кое-что пока хватит сил… (л. 11).

 

Тут и еще более существенная причина — развернувшаяся в конце 1940-х борьба с космополитизмом. В феврале 1949 года Азадовский был изгнан со всех мест его работы, а Семенову как криминал начинали вменять сравнения, к примеру, тех же нартских сказаний с мировыми фольклорными образцами.

Однако и по этим, достаточно лаконичным, письмам можно представить главное: какая именно научная проблематика объединяла двух ученых.

 

____________________

 

Елена Тахо-Годи

 

 

К биографии Н. С. Гумилева

 

Такой титул носила наша с К.М. публикация, спешившая вослед снятию цензурного запрета на имя расстрелянного поэта[1056], но дательный падеж заглавий, знаменующий незавершенность приближения к искомому предмету, все еще не теряет в уместности два с лишним десятилетия спустя.

Вот, например. Несмотря на сравнительно давно введенную в иных изданиях поэта[1057] ссылку на воспоминания «Н.Д.» о нем, напечатанные к трехлетию его гибели, новейший комментированный жизнеописательный компендиум, хоть и вобрал эту ссылку в библиографию[1058], никак содержанием этих воспоминаний не попользовался. Таким образом, приложить их к биографии Н. С. Гумилева становится нашей обязанностью, и ее мы ныне исполняем:

 

 

Встреча с Н. С. Гумилевым

На пароход, где-то около фабрики Торнтона[1059] мы все еще пересаживаемся черствыми раздраженными эгоистами. Наши обиды слишком тяжелы и в то же время слишком повседневны, чтобы их могла излечить природа.

Нева — река меланхолическая. Здесь она течет мимо бревенчатых, смиренных домиков, которые на фоне революции выглядят вовсе не патриархально.

Мы сходим на берег и идем по длинной, знойной дороге. Нам встречаются пыльные, серые овцы и дети из той породы, которые молча глядят на вас в упор, прикрывшись ладонью от солнца, когда вы спрашиваете у них дорогу.

Наконец, ворота, на которых вывеска «Домот».

Здесь многое поражает, и прежде всего — вежливость. Входишь, по привычке, готовый дать отпор. Ведь все права отняты — это делает человека сильным… И вдруг замечаешь, что все вокруг ласковое — вещи, люди. Кто из нас в состоянии сразу взять и этому поверить.

Как? Гонг, мирно призывающий к обеду и ужину? Лужайки, на которых можно лежать закинув руки и смотреть в небо. Как — настоящее небо, а не, как в городе, просто деловая покрышка?

Впрочем, мы все еще не доверяем. Как же! проведешь нас так скоро, стреляных!

И все ищем в столовой, где-нибудь на стене, плакат — «Не трудящийся да не ест».

В комнате у нас уютно и много разговоров о Гумилеве — как он выглядит, как ходит и как играет в пятнашки.

Маленькая дочь актрисы, Люся[1060], раскачивается между кроватями, держась за спинки, и говорит, говорит.

— Он спросил меня, хочу ли я с ним ехать в Индию, знаете?

— Ну и что же ты?

— Вот еще! Я сказала, что уже обещала Жоржику из Дома Литераторов. Жоржик лучше, потому что он молодой.

Еще бы — 13-летний мужчина! Вот болтушка! А с Жоржиком куда же — тоже в Индию?

— Ах нет, в Париж, когда наладится сообщение.

Мы лежим, разговариваем, читаем стародавние «Осколки» и «Будильник», в которых имя Антоши Чехонте и грубоватые и мирные карикатуры на новогодних визитеров, на неверных жен.

В соседней с нашей «дамской» комнатой зале кто-то что-то репетирует. Слышатся «Норвежские танцы» Грига, шум, смех. В нашу комнату заглядывает взволнованный молодой человек. Он слышал, что в числе прибывших артистка Д. Он просит всех желающих и могущих способствовать разнообразию развлечений не пожалеть своих сил. Лоб его блестит. В голосе хрипота переутомления.

Артистка Д., мать Люси, подымается на своей койке более чем в недоумении.

— Играть? Да что вы! Артистка Д.! Эк, вспомнили! Да я с самой революции не выступаю. В квартире дым, холод. Я не выхожу из катара горла. Вы слышите, как я говорю?

— Ну тогда, может быть, какой-нибудь танец. И, кстати, нет ли здесь дамы, знающей ту-степ?[1061]

— Да что вы! Да мы полумертвые! Мы с самого обеда лежим пластами. Нет и нет! Ах, придти смотреть? Смотреть с удовольствием.

Молодой человек скрывается. Люся визжит от восторга. После ужина звуки гонга сзывают нас веселиться.

Николай Степанович Гумилев. Все его разглядывают. Он этим видимо недоволен. Прячется в части залы, отведенной под сцену за аркой. Публика больше рабочие и полуинтеллигенты. Интеллигенты, кроме новеньких, все заправилы. Кто режиссирует, кто аккомпанирует, а кто и просто из первого ряда дает советы, пока публика не расселась.

Едва мальчик Боря, не то сын актера, не то сам начинающий актер, прочел замогильным голосом поэму Робин Гуда и две сестры, под аккомпанемент третьей, пропели неизбежные «Крики чайки»[1062], как раздались голоса:

— Просим Гумилева.

Он не показывается. Голоса делаются настойчивее. Хлопки. Топанье ног. Тогда слышится его глухой, несколько монотонный голос.

— Я не хочу! Я приехал сюда отдыхать!

Но просьбы неотвязнее, и наконец показывается его сероватое, бледное лицо, обводящее зал взглядом ироническим и недовольным.

…Хорошо, он прочтет… Публика — кто подпирает подбородки, кто откидывается на спинки стульев. Приготовляются слушать.

— И девушка с газельими глазами

Выходит замуж за американца.

Ах, зачем Колумб Америку открыл?[1063]

Поклон. Все. Несколько секунд молчания, во время которых Гумилев скрывается на свое место. Затем буря аплодисментов. Крики:

— Это вы сейчас сочинили?

— Просим еще!

— Немножко подлиннее!

Ему приходится выйти снова, и между публикой и этим медлительным спокойным человеком уже завязывается неуловимая симпатия.

И вот Гумилев — почти постоянный участник каждодневных увеселений. То он собирает слушателей на лужайке и рассказывает им о своих путешествиях, об опасной охоте на бегемота, на леопардов, и о том, как он вез в поезде шкуру убитой им гиены и как от запаха, свойственного этому животному, все пассажиры сбежали из его вагона, совсем как в джером-джеромовской истории с сыром[1064], — то в зале, читая свои стихи.

А раз чуть не разыгралась буря.

Гумилев прочел свою неоконченную поэму «Дракон». Поэма грандиозна. Она охватывает несколько периодов жизни человечества и освещает власть в различных ее формах.

Он увлекается и досказывает прозой. Не все еще написано, но вот главная мысль… вот план…

В древние времена власть принадлежала духовенству — жрецам; затем, вплоть до наших дней — войску. Сейчас же на наших глазах начинается период власти пролетарской. Ясно каждому, что и он ложен, как и предыдущие. И только когда власть перейдет к мудрецам, к людям высшего разума — словом, к человеческому гению, только тогда… о тогда…

Увлекшись, он не слышит, что рассказ его уже давно прерывается возгласами недовольства. Лишь только речь зашла о власти пролетарской.

— Ага, не нравится!

— Довольно вы нами поправили!

Грозный гул негодования не дает ему договорить.

— Вот пускают тут таких! Донести бы кому следует!

Кое-кто угрожающе подымается с места.

Бледный, раздосадованный и несколько потерявшийся Гумилев пробует возражать, доказывать. Он — привыкший к «своему» составу слушателей, студистам, умеющим слушать объективно, — отойдя от своего «я», не рассчитал эффекта, который произведут его слова на аудиторию, слушающую ушами минуты и личных переживаний. И только благодаря вмешательству одного из подоспевших литераторов, сумевшего с присущим ему тактом уверить разбушевавшихся слушателей, что они просто не так поняли — удалось потушить разгоравшиеся страсти.

…И вот снова осень. Дом Литераторов. Столики без скатертей, тарелки коммунального супа, напуганные, втихомолку что-то продающие интеллигенты, и фигура Гумилева, медленно шествующая через первые две комнаты в третью — поменьше, поуютнее, тоже занятую столиками, так называемую «гобеленовую». Здесь небольшая группа, центром которой он являлся, за тарелками такого же супа, как у всех, запуганная и затравленная, как и все, ухитрялась говорить почти исключительно о стихах и часто даже… стихами. Посетители привыкли к раздающемуся подолгу, тягучему, словесному напеву, невольно прислушивались, и часто темы разговоров, как-то сами собой, сбивались с повседневного, с «продуктов питания», с продаж и комбинаций на «гумилевскую манеру читать стихи», на институт Живого Слова, на то, что «теперь устроены какие-то классы стихосложения, куда всякий, и вы и я, можем поступить и по прошествии какого-то срока сделаться поэтами».

Обратно девизу прошлого столетия — «поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», — в наше время, когда все российские обыватели оказались переделанными в граждан, хотя бы и механически, Гумилев как-то особенно полно сумел оградить свою поэтическую личность от искажения — остаться поэтом.

Через месяц или два по возвращении из Дома Отдыха, Гумилев был арестован и вскоре мы узнали о его трагической гибели.

Н.Д. [1065]

 

Эпизод относится к 1920 году:

 

С 1 по 14 августа. В доме отдыха на даче Чернова, на правом берегу Невы, против фарфорового завода живет в одной комнате с В. А. Пястом. Редактирует переводы, несколько раз выступил перед рабочей аудиторией с докладами и чтением стихотворений, участвовал в концертах. Играет в шахматы. В. Пяст. Примечание. Одновременно с Н. Гумилевым в доме отдыха жили Волковыский, Б. А. Гидони, Браудо и др.[1066]

 

Имя автора воспоминаний и некоторые сопутствующие рассказанному сюжету детали становятся понятнее из повести Н. Яблоновской «Двадцать первый», напечатанной спустя почти тридцать лет в парижском журнале «Возрождение»[1067]. В состав повести с небольшими изменениями вошла эта газетная заметка, и соответственно этот эпизод перенесен в заглавный для повести год (впрочем, уже и три года спустя мемуаристка ошибалась в хронологии), характеристикой которого она открывается:

 

В тот год был урожай на яблоки и на поэтов. Яблоки были спелые, румяные, наполняли собою пустые до того кооперативы. Радостно становилось глазу от яркого, веселого, неожиданного среди хмурой петербургской осени, и дух захватывало от запаха, крепкого, свежего, чуть с кислотцей. Поэты были зеленые.

 

Гумилев и злая пресса

Не находят во мне таланта.

Я — маленькая поэтесса

С огромным бантом.

 

Чьи это строчки? Не все ли равно: одной из них[1068].

А вот другая:

 

Я вполне олитературена,

Хотя мне всего пятнадцать весен.

Как Александр Блок несносен:

Я им и день, и ночь одурена.

 

Это девушки. У них и в стихах кокетство, желание задеть, понравиться. Юноши солиднее; у них тоже желание понравиться, но не кокетством, — оригинальностью, глубокомыслием.

Замечено: если сидеть, думать, грызть ногти, зачастую ничего не вытанцовывается. А иногда стоишь за хлебом час, другой, третий: хлеб не везут, мерзнут ноги, а в душе поется:

 

Синяя ласточка в розовом небе…

 

И пойдет, и пойдет. И оттого, что как будто вытанцовывается, сейчас и другое дальше само подворачивается, только лови.

 

Герой повести, Юрий Быстрицкий, автор строчки о синей ласточке — вероятно, alter ego автора.

Автор — Наталья Ивановна Потресова-Яблоновская (1897?— 1978), член эмигрантского Союза русских писателей и журналистов, печаталась в журналах «Новоселье», «Новый журнал», в газете «Русская мысль»[1069], и до того, как в 1945 году вышла замуж за известного журналиста и театрального критика Сергея Яблоновского-Потресова (1870–1953)[1070], носила фамилию Давыдова. Она появилась на Западе, вероятно, в 1922–1923 годах (два ее рассказа из петроградского быта напечатаны в рижской газете «Сегодня» во второй половине 1923)[1071].

Мать ее, Лидия Михайловна Давыдова, урожденная Мамчич (1865–1943)[1072], была издавна знакома с А. Ф. Кони, дружившим еще с ее матерью, переводчицей Марией Александровной Мамчич (1842–1872), и с ее теткой В. А. Даниловой[1073]. Она оставила мемуарные записки, несколько фрагментов из которых цитировала Н. Яблоновская, например:

 

В тяжелые 1918–1922 годы приходилось видеть А.Ф. довольно часто. Бывая на его лекциях, мы с дочерью, в числе других, не раз провожали его по темным обледенелым улицам до его дома, на Надеждинскую 3. На восьмом десятке лет, совсем сгорбленный, он с трудом передвигался, опираясь на две палки. <…> Перед отъездом за границу (кто думал, что навсегда?) зашли к нему проститься. <…> — Уезжаете? — обратился он ко мне. — Что ж, в добрый час!.. Я? Нет, я никуда не поеду.

И, помолчав, добавил мягко и просто:

— Мне кажется, что в это тяжкое время я еще и здесь могу быть сколько-нибудь полезен. Внимание, с каким слушает меня молодежь, мне огромная награда. А лично мне уж больше ничего не нужно[1074]…

 

Видимо, именно через А. Ф. Кони мать и дочь Давыдовы были связаны с Домом литераторов. Адрес Дома (Бассейная, 11) указывает в июле 1920 года как свой личный Л. М. Давыдова в заявлении о приеме во Всероссийский профессиональный союз писателей (из своих работ называет вышедшие под псевдонимом «А. Дуссек» книжки «Игры и занятия для детей всех возрастов», «Пир на весь мир. Подарок юным поварам и поварихам»). Тогда как Н. И. Давыдова указала адрес Кирочная, 3 (она перечисляет свои рассказы, напечатанные в «Огоньке», «Светлом луче», «Сцене и жизни»)[1075]. В журнале, издававшемся Домом литераторов, напечатаны мемуарные очерки Л. М. Давыдовой о семье Н. А. Некрасова[1076]. В связи с некрасоведческими штудиями с ней в Доме литераторов встречался в 1921 году К. Чуковский:

 

Ко мне прибежала внучка Еракова, Лидия Михайловна Давыдова, и сказала, что в Питере найдена ею «Луша», дочь Некрасова, с которой она вместе воспитывалась и т. д.[1077].

 

20 марта 1922 года он записывает:

 

…В Госиздат — хлопотать о старушке Давыдовой — пристроить ее детские игры, оттуда в Севцентропечать — хлопотать о старушке Некрасовой[1078].

 

Быт этого заведения, не столь легендарного, как Дом искусств, но несомненно нуждающегося в исторической реконструкции его трудов и дней[1079], в общих чертах обрисован в известном, неоднократно публиковавшемся очерке Александра Амфитеатрова «Дом Литераторов в Петрограде 1919–1921 годов». Мемуарист, в частности, объясняет феномен сравнительно продолжительного существования такого скопища недовольных новым режимом интеллигентов:

 

Обед литературной столовки стоил вдвое дороже советского, но был впятеро питательнее. Надбавка стоимости как бы заменяла былой членский и кооперативный взнос и содействовала образованию оборотного фонда. Клиентура литературной столовки выросла в несколько сот душ. Конечно, она не имела права профессионального подбора едоков, но он сделался сам собою. Простою записью сложилось и замкнулось крепкое писательское кольцо, настолько значительное численно, что обвело едва ли не весь петроградский литературный мир. Расторгнуть это кольцо советская власть, хотя и очень им недовольная, почла неловким и невыгодным. Ведь продовольственный кризис все обострялся, коммунистическое хозяйство фатально стремилось к краху, разрушение кооперативов уже обнаружило свою вреднейшую нелепость. Организацию с претензиями автономной самопитаемости коммуна могла отрицать и гнать по принципу, но должна была бы, собственно говоря, приветствовать ее по существу, как избавление шеи своей от обузы в несколько сот голодных ртов. К тому же Комиссариат народного просвещения в лице Луначарского и его петроградского заместителя, фамилию которого я, к сожалению, сейчас не вспоминаю, — кажется <З.Г.> Гринберг, — был бесконечно сконфужен дикостью коммунистического гонения на литературу, и если не помогал ей, то, по крайней мере, и не распинал ее, умывая руки, как Пилат. Таким образом, Дому литераторов удалось найти, правда, зыбкое, но все же равновесие — в состоянии «незамечаемости». В тени ее он и начал развиваться[1080].

 

Некоторые живые картины домлитовской[1081] повседневности рисовала эмигрировавшая в 1921 году Татьяна Сергеевна Варшер:

 

Я оказалась богачкой: принесла с собой восковую свечу «трехкопеечную».

— Смотрите, смотрите, Т.С. буржуйка.

— Ради Бога, где Вы свечку достали? В церквах не дают «на вынос»…

Вокруг моей свечки собирается компания… в руках мисочки с варевом или стаканы с кофеем.

— Мне кажется, что это кофе из голубиного помета, — говорит поэт.

— А вам раньше приходилось есть голубиный помет?..

— «Лопай, что дают». Чехов еще сказал.

— Позвольте, да ведь это же порция для воробья, и то для несовершеннолетнего воробья, — кипятится <А.А.> Измайлов. Бедный, не удалось ему дожить до лучших дней…

— Представьте, — говорит ему молодой поэт, — обещали мои стихи напечатать, а цензор — бывший боцман, надписал: «Оные стихи не могут быть напечатаны, так как содержание оных не соответствует мировой гармонии…» <…>

— По-моему — хуже всего темнота.

— А — по-моему — так холод.

— Голод — тоже ничего себе[1082].

 

В том же очерке выведена неназванная М. В. Ватсон, с которой Гумилев сталкивался в Доме литераторов и к которой относился весьма уважительно[1083], — одна из самых активных деятельниц Литературного фонда, жившая под лозунгом «мы писательницы, а не дамы!» и «исполненная боевого задора»[1084]:

 

Т.С.! Т.С.! Скорее ко мне со свечкой!

— Ну, что еще случилось?

Зовет меня старая писательница. Даже в «Всемирную литературу» не пошла работать — там Горький, «лакей большевиков». Голова трясется, руки немытые, на ногах тряпки, рваная вязаная кофта…

«Не подкупишь меня» — это не фраза! Отказалась от академического пайка — «не хочу от них подачки»… Подхожу со свечкой.

— Что?

— Скажите, — тычет пальцем на благообразного старика с длинными седыми волос



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-07-18; просмотров: 73; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.219.119.163 (0.017 с.)