Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
С.М. Баура, Н.О. Нильссон, Пастернак
Яростная кампания, поднятая московскими инстанциями в ответ на присуждение Пастернаку Нобелевской премии в 1958 году, развертывалась под флагом утверждений об исконной и однозначной антисоветской направленности этой литературной награды. Монография Челля Эспмарка[1219], в которой исследованы все разнообразие факторов и множественность критериев, регулирующих процесс отбора нобелевских кандидатов, показала общее возрастание роли политических моментов в обсуждении нобелевских номинантов на протяжении всего послевоенного периода[1220]. В недавней статье[1221] была предпринята попытка рассмотреть совокупность соображений, повлиявших на решение Шведской академии в 1957 году на последней стадии обсуждения отклонить, а спустя год утвердить кандидатуру Бориса Пастернака. По контрасту с теми бурными событиями, первоначальное предложение о выдвижении поэта на Нобелевскую премию, внесенное в 1946 году профессором Оксфордского университета, едва ли не самым авторитетным тогда на Западе знатоком русской и европейской классической и новой поэзии С. М. Баура[1222], может показаться поступком, целиком продиктованным порывом личного восхищения номинатора и бесконечно далеким от каких бы то ни было политических конфликтов и расчетов. Однако изучение новых документов и фактов, прежде не попадавших в поле зрения пастернаковедов и восстанавливающих конкретный историко-культурный фон ранней стадии обсуждения кандидатуры Пастернака в Стокгольме, позволяет определить удельный вес политических мотивов на том этапе и установить полемическое «напряжение», созданное инициативой Баура. В данной работе ранняя реакция на выдвижение пастернаковской кандидатуры рассматривается в контексте процессов литературной жизни, протекавших после Второй мировой войны в трех разных странах Европы: Советском Союзе, Великобритании и Швеции. Следует напомнить, что в английском общественном мнении после нападения гитлеровской Германии на Советский Союз в июне 1941 года быстро возобладали левые, просоветские настроения. Даже в самых консервативных кругах укоренялось понимание, что существование Великобритании зависит от того, выстоит или нет СССР в схватке с немецким фашизмом[1223]. Резко выросший интерес к России выразился, в частности, в издании в невиданных прежде масштабах произведений как советской, так и классической русской литературы. Борис Пастернак при этом оказывался в фокусе культурных контактов стран — участниц антигитлеровской коалиции[1224]. В это время его стали воспринимать на Западе в качестве ведущего, заслоняющего всех других — и притом наиболее «европейского», наиболее родственного Западу — советского поэта. Основывалась эта оценка, в частности, на его сосредоточенной работе, в неимоверно тяжелых условиях мирового катаклизма, над переводами Шекспира — работе, приобретавшей большое общественное значение как с советской, так и с британской точки зрения. Если в глазах советского руководства она должна была свидетельствовать о неразрывной связи советской культуры с высшими достижениями культуры европейской, то у английских интеллектуалов вызывали уважение стремление поэта не поддаваться пропагандистскому угару военного времени, его отказ от тем и стилистических штампов, воцарившихся в литературе и журналистике воюющих стран. По чисто прагматическим соображениям советские верхи были вынуждены в этот период скрывать или приглушать то неприязненно-пренебрежительное отношение к Пастернаку, которое коренилось в конце 1930-х годов. Упрочение его статуса западные наблюдатели истолковывали как симптом возвращения советской культурной политики к более цивилизованным, чем прежде, формам и усматривали в таком повороте возможность продолжения курса СССР на сближение с западными демократиями и в будущем, после победы над Гитлером.
Наибольший интерес к Пастернаку в среде английской интеллигенции обозначился в кругу «эскейпистов». Отчетливое выражение их общественная позиция, помимо альманахов «Transformation»[1225], находила в «Horizon» — одном из самых влиятельных британских журналов периода Второй мировой войны. Возникнув в декабре 1939 года, он заместил собой разом прекратившиеся к началу войны периодические издания: «Cornhill, Criterion» Т. С. Элиота, «London Mercury», «New Verse» Дж. Григсона и «Twentieth Century Verse» Джулиана Саймонса. Выпускаемый с поразительной регулярностью, несмотря на воздушные атаки немецкой авиации и все лишения военного времени, журнал стремился публиковать материалы наибольшего художественного значения и ценности. К 1945 году он снискал репутацию лучшего британского издания, сумевшего обеспечить сохранение высшего уровня литературной культуры[1226]. Сирил Коннолли, основатель и редактор журнала, приравнивая издание его «воинской повинности», говорил, как важно для писателей и художников продолжать творчество и во время войны, поскольку лишь «высокий уровень культуры оправдывает борьбу за нее». Культура, заявлял он, — предмет не роскоши, а жизненной необходимости, и угрозу ей несет не только внешний враг, но в неменьшей мере и мещанство внутри страны[1227]. Указывая на страшный вред, нанесенный европейской цивилизации войной, — натравливание одной национальной культуры на другие, — Коннолли предсказывал, что устранение его обернется появлением единой «Европейской Федерации» — «не номинальной федерации, но Европы без паспортов». В ней он видел «республику словесности, республику без национализма, вне территории», объединение людей, любящих литературу во имя нее самой[1228].
Стремясь придать своему журналу международный, «всеевропейский» характер, Коннолли стал печатать у себя произведения, полученные в основном из Франции, как только между ней и Британией восстановилось сообщение. Ни немецкого, ни русского языка он не знал, о чем позднее сообщил сам[1229]. При этом журналу был свойствен пылкий интерес к русской литературе, и выразилось это в особом пиетете по отношению к Пастернаку, который являлся, в глазах «Horizon», бесспорно первым поэтом современной России. В июне 1944 года «Horizon» поместил большую статью о Пастернаке — первую такую развернутую, «монографическую» работу о нем на английском языке. Автором выступил Джон Майкл Коэн (J. M. Cohen, 1903–1989), который, несмотря на сравнительно зрелый возраст, на тот момент был в литературной критике фактически новичком. Выпускник Кембриджа, он до 1940 года работал на отцовском предприятии, но с начала войны из-за нехватки в стране преподавательских кадров решил пойти учителем в школу. И тогда же погрузился в переводы литературных произведений — в основном с испанского, но также и с русского языка (в обеих литературах он был, очевидно, самоучкой). Первым русским автором, о котором он писал и которого принялся переводить, стал Борис Пастернак — причем Пастернак-поэт, а не прозаик. Доступа к (тогда вообще не особенно богатой) литературе о Пастернаке на разных языках Коэн, видимо, не имел или не искал[1230]. Статья включала главные биографические сведения о Пастернаке (подчас — ошибочные), свидетельствовала о безусловной увлеченности критика своим предметом, но панегирической не была[1231]. По мнению Коэна, качество пастернаковской поэзии неровное. Говоря о воздействии футуризма на автора «Сестры моей жизни», он находил его в приятии поэтом стихии революции, но подчеркивал, что это не означает политического отождествления с нею: недаром «Весенний дождь», где упомянут Керенский, помещен в раздел «Развлечения любимой». Книга «Темы и вариации», по Коэну, гораздо прозрачнее по языку, чем «Сестра моя жизнь», метафорика в ней менее густая и не такая произвольная[1232]. Оскудение лирического творчества и упрощение поэтики Пастернака с конца 1920-х годов Коэн объяснял не столько цензурным гнетом социалистического государства, сколько ослаблением интроспекции у самого поэта. Пастернак сумел уклониться от навязываемой всем публицистичности, но поэтический рост его затормозился. Во «Втором рождении» к нему снова пришел молодой подъем — но былой энтузиазм и вера в революцию умеряются ощущением, что ему не дожить до ее торжества, и элементами иронии. Отвергнув утверждения, будто переход к переводам грузинской поэзии и Шекспира произошел у поэта под нажимом правительства, недовольного его субъективной лирикой, Коэн утверждал, что обращение к переводам спасло Пастернака от кризиса, свойственного многим поэтам, перепевающим к старости темы раннего творчества.
Говоря о месте Пастернака в современной поэзии, Коэн отрицал какую бы то ни было его связь с русским символизмом или влияние Блока, зато находил родство поэта с Лафоргом, Верленом, Стефаном Георге и поэтами немецкого романтизма, а также (в третьей из «Темы с вариациями») с Т. С. Элиотом. Но больше всего, по его мнению, напоминает Пастернак Одена. Главная слабость поэта — его субъективизм. Однако завершал Коэн статью так:
Сила Пастернака лежит в его полной независимости, и, будучи индивидуалистом в эпоху тоталитарной революции, он не идет ни на какие компромиссы. Приятие революции лучше всего видно в его стихе:
Мы были людьми. Мы — эпохи.
Он «поверх барьеров» в политике; отказываясь иметь дело с нею, он выступает за революцию, не принося, однако, себя в жертву, как Маяковский, и не уходя в эмиграцию или молчание. Он остался верным своему собственному опыту, куда бы тот его ни приводил[1233].
Задачу свою — введение английского читателя в пастернаковскую лирику — Коэн выполнил. Но в его статье, полной поверхностных замечаний и бездоказательных утверждений, бросалась в глаза фрагментарность знакомства критика с русской поэтической традицией и культурой. Восприятие и обсуждение пастернаковских стихов носило у него упрощенно-социологический характер. Рассуждения Коэна пересыпаны выдержками из выполненных им самим «прозаических» (без сохранения рифм и метра) переводов стихотворений Пастернака. Количество и удельный вес этих примеров в статье столь велики, что трудно решить, задумана ли она как введение к ним, или, наоборот, переводы стихов предприняты для иллюстрации выдвигаемых положений. Когда спустя два года Коэн выпустил эти переводы отдельной книжкой[1234], статья его там перепечатана не была. Вообще же «пастернаковская» работа осталась одиночным, изолированным эпизодом в литературно-критической деятельности Коэна: он впоследствии почти полностью обратился к испанской и латиноамериканской литературе[1235]. Это заставляет думать, что толчок к обращению к Пастернаку пришел извне, — и дала его статья Шиманского «Долг молодого писателя». Она появилась в лондонском журнале «Life and Letters Today»[1236] как манифест «эскейпизма», центральное место в котором заняла характеристика Пастернака (в противопоставлении Шолохову и остальной советской литературе). Во всяком случае, конец статьи Коэна вторил (хотя и не вытекал прямо из содержащегося в ней анализа пастернаковского творчества) Шиманскому. Да и редактор «Horizon» Коннолли решил заказать статью о Пастернаке под впечатлением того же выступления Шиманского. Со своей стороны, внимание Коннолли на пастернаковскую поэзию обратил также его близкий знакомый и наставник во время учебы в Оксфорде С. М. Баура[1237].
Издавший в 1943 году свой сборник «Book of Russian Verse», где были, в частности, представлены в его переводе Мандельштам («Я изучил науку расставанья…») и Пастернак («Ты в ветре, веткой пробующем…»), Баура откликнулся в журнале Коннолли на появление большой антологии советской поэзии, составленной В. Казиным и В. Перцовым (Москва, 1943)[1238]. В своей рецензии он заявил, что благодаря появлению этой антологии впервые складывается полная и стройная картина развития поэзии в советский период. Удивительно, — восклицал рецензент, — сколько хорошей поэзии создано в России за это время. По статье видно, как пристально следил Баура за перипетиями в литературном процессе и литературной политике в Советском Союзе. Он выразил радость по поводу возвращения в литературу Ахматовой и отметил помещение в антологии большой подборки стихотворений Есенина, прежде устраненного из официального канона. К упущениям издания Баура отнес отсутствие в ней Мандельштама. Не зная о его аресте и гибели, он высказал предположение, что лирика поэта не созвучна идеологическим принципам советского руководства, и призвал простить Мандельштама и вернуть его в литературу. Рецензент отметил тектонические сдвиги в эстетических и стилистических нормах, произошедшие в советский период. Ранняя послереволюционная поэзия, говорил Баура, тяготела к двум полюсам — символизму и футуризму. Бурный революционный порыв, свойственный футуризму, сменился в начале двадцатых годов литературой, которая, излучая оптимизм мироощущения, не готова еще была принести свою независимость в жертву обществу.
Громаднейшие фигуры этого периода — Пастернак и Тихонов. Первый из них — один из самых крупных современных европейских поэтов, демонстрирует исключительную поэтическую чуткость и прекрасный живописный дар; второй, воин и человек действия, наделяет свои стихотворения и баллады о жестокостях жизни особой яркостью и энергией. С конца двадцатых годов поэзию стала сковывать политика. Лучшие поэты ушли в переводы и творческая продукция иссякла. Нелегко было создавать такую поэзию, какую требовали власти, и когда она появлялась, ценность ее была не высока.
Заканчивал Баура рецензию сжатой характеристикой самого последнего периода:
…С 1942 г. возник поток совершенно нового поэтического творчества. Поэзия теперь проста и прозрачна. Она обращается прямо к сердцу и написана на языке повседневности. Естественно, что в значительной мере она посвящена войне, но она столь искренна и в ней так глубоко выражено пережитое, что в ней не следует видеть просто отклик на актуальные события. В Симонове советская литература обрела молодого поэта, который, кажется, сможет вырасти в подлинного мастера.
Очередное свое выступление в журнале Баура свел к двум фигурам советской поэзии, разбирая московские новинки — «Стихи о войне» Ильи Эренбурга, «Земной простор» Пастернака и его перевод «Антония и Клеопатры» Шекспира[1239]. Вновь отметив совершавшийся в советской поэзии радикальный отход от стилистики Маяковского, по поводу новейшего этапа он писал:
И в самом деле, ни одна другая европейская поэзия не создала так много хорошего в течение этой войны, и тем, кто жалуется, что советская система враждебна художественному творчеству, стоило бы задуматься об этом замечательном, впечатляющем достижении.
Обращение к двум таким разным поэтам одного поколения позволяет оценить широту диапазона художественных средств в советской литературе. Упомянув публицистические газетные статьи Эренбурга, прославившие его на фронте, Баура подчеркивал, что Эренбург как писатель на самом деле более интересен и более сложен. В нем сочетаются пылкий патриотизм и нежный лиризм, и те, кому известен был Эренбург-публицист, с удивлением обнаружат в его новой книге совершенно другого автора — более тонкого, человечного, справедливого. Можно полагать, что откликом на книгу Эренбурга Баура пытался «защитить» писателя от резких нападок на него, с высочайшей санкции появившихся в «Правде» в самом конце войны. Главное место в статье отведено, однако, Борису Пастернаку. По ней видно, до какой степени рецензент ощущал внутреннее родство с поэтом[1240]. Пастернак, по его словам,
в первую очередь и больше всего — поэт, и искусство его почти не делает уступок общественному вкусу. После великолепных выступлений раннего периода он сравнительно мало обращался к лирике. Большая верность искусству привела его в периоды возобновления творчества к работе над переводами во имя совершенствования собственного мастерства <…> Он, бесспорно, один из самых великих когда-либо живших переводчиков, даже в России — на родине замечательных стихотворных переводов. Его версия «Anthony and Cleopatra» доказывает, что гениальный поэт может достичь невозможного и перенести поэзию с одного языка на другой без утраты сколь-нибудь существенных ее свойств. <…>
Далее Баура переходил к новой поэтической книжке Пастернака:
Переводы — лишь одна сторона пастернаковского творчества. Он — один из самых своеобразных и сильных поэтов в Европе, и каждая новая его работа — большое событие. «Земной простор» — всего лишь маленький томик, причем частично он был представлен в 1940 г. сейчас уже полностью раскупленной книжкой «На ранних поездах». Но он включает прекраснейшие стихотворения, созданные в России в течение последних десяти — пятнадцати лет. Поклонники раннего Пастернака, столь яркого и так вдохновлявшего, будут удивлены и, наверное, разочарованы его новейшей манерой. Пастернаку сейчас 55 лет, и он отчасти утратил прежнюю пышность красок и юношеский огонь. Поэзия его стала более доходчивой. <…> Изменению стиля соответствует перемена настроения. В ранней поэзии царили динамические, бурные эмоции; сейчас он стал более задумчивым и спокойным.
В связи с общей «эскейпистской» позицией журнала «Horizon» существенны замечания Баура о пастернаковских стихах о войне:
В иных, нежели нынешние, обстоятельствах Пастернак, по-видимому, желал бы оставаться поэтом природы, как Вордсворт, черпая темы и вдохновение из непосредственного контакта с нею и глядя на нее так, чтобы ничто в ней от его взгляда не ускользнуло. Эту независимость и отрешенность нарушила война, и вторую половину «Земного простора» составляют тринадцать вызванных ею стихотворений. Но они сильно отличаются от стандартных русских стихотворений о войне. Это произошло, в частности, потому, что в то время как поэты вроде Симонова и Коваленкова — люди молодые, Пастернак по возрасту оставался в тылу и погрузился в свои собственные размышления о том, что война значит для тех, кто непосредственного участия в ней не принимает. <…> Они являются глубоко личными высказываниями и показывают, как отразилась война на нем самом. В них есть моменты трогательного пафоса, когда он описывает заброшенный сад и опустевший парк, пекущиеся о которых люди вынуждены заняться более срочной работой. В них есть и моменты благородного ликования, когда Пастернак превозносит героев Ленинграда и Сталинграда, предсказывая им почетное место в истории человеческого духа. Но за этими современными темами можно различить его прежнее динамическое восприятие жизни, его веру в миссию России и в приход новой, бурлящей жизни. Книга не случайно завершается возвышенными строками, в которых он, с приходом весны, прозревает оживление полумертвого мира и предсказывает будущее, полное красоты и любви. Поэзия Пастернака, очевидно, не несет прямой «общественной пользы», к которой стремится большинство его современников, но он по-настоящему могучий поэт России, сделавший больше всех для объяснения той веры в жизнь, природу и человечество, которая вдохновила его на поразительные художественные достижения.
Баура испытывал столь горячее воодушевление, что, в дополнение к первому своему опыту, включенному в «Book of Russian Verse», тогда же перевел еще четыре ранних стихотворения Пастернака: «В лесу», «Так начинают. Года в два…», «Нас мало. Нас, может быть, трое…» и третью «вариацию» из пушкинского цикла «Тем и вариаций» — поместив их в очередном номере журнала Коннолли[1241]. Это те же стихотворения, которые в своей статье выделил и перевел Коэн. Но, в отличие от него, переводы Баура были стихотворными и ставили целью воспроизвести как можно полнее ритмику и рифмовку, равно как и семантические нюансы оригинального текста[1242]. Примечательна быстрота, с какой «Земной простор» (вышедший в январе или начале февраля 1945 года)[1243] был отрецензирован в лондонском журнале — в сентябре 1945-го[1244]. Каким образом узнал Баура о выходе книги? Возможно — от Исайи Берлина. Услышав о ней от своего шефа на дипломатическом посту, британского посла в Вашингтоне Джока Бальфура, — утонченного поклонника и знатока европейской (русской, немецкой, французской) поэзии, недавно покинувшего по службе Москву (где он встречался и с Борисом Пастернаком), — И. М. Берлин поспешил в письме от 7 июня известить Баура о «Земном просторе» как главной литературной сенсации[1245]. В том же письме Берлин сообщил Баура о своей предстоявшей осенью командировке в Москву и завел разговор о планах установления контактов в литературном мире Советской России. К этому времени у него сложилось такое же твердое убеждение в том, что Борис Пастернак — лучший русский поэт, какое было у Баура. Встреча с Пастернаком стала одной из самых первых и главных целей его поездки, особенно потому, что надежды получить разрешение на посещение Ленинграда и встретиться там с Анной Ахматовой — не было[1246]. Следует отметить, что в период 1944–1946 годов Ахматова и Пастернак казались как наблюдателям на Западе, так и почитателям в Советском Союзе фигурами соизмеримыми по своему значению и характеру, выделяющимися на фоне остальной советской литературы[1247]. Когда 8 сентября Исайя Берлин прибыл в Москву, в отношениях между государствами — участниками антигитлеровской коалиции сохранялся, несмотря на обнаруживавшиеся острые противоречия, «дух детанта». Проявлением этого духа явился сам факт поездки Берлина, посланного британским правительством с целью изучения перспектив расширения культурных контактов между двумя странами. Круг сведений о советской литературе у И. Берлина, который покинул Россию в 1920 году и во время учебы в Англии отдалился от русской среды и культуры, был довольно ограниченным. Однако в течение четырех месяцев пребывания в СССР он сумел создать картину, поражающую сегодня меткостью наблюдений, компетентностью суждений, точностью описания различных периодов советской общественной и культурной жизни. По известным ныне документам — мемуарам И. Берлина о встречах с русскими писателями и по его служебному меморандуму, составленному после возвращения из поездки в начале 1946 года, — можно понять, сколь решающей оказалась роль информации, которую британский дипломат получил, прежде всего, из разговоров с Пастернаком, а также, в ходе встречи 15–16 ноября в Ленинграде, с Ахматовой. Пастернак и Ахматова — главные действующие лица предстающей в отчете картине. Даже разделы, обсуждающие не литературу, а другие области культуры, в значительной мере выдержаны в перспективе, возникшей в разговорах Берлина с двумя этими поэтами[1248]. Еще до того как Баура смог получить от И. М. Берлина подробный рассказ о своих впечатлениях от встреч в России, он, отвечая на приглашение Шведской академии выставить кандидатов на Нобелевскую премию по литературе, 9 января 1946 года послал письмо, выдвигавшее Б. Пастернака[1249]. В нем Баура не упоминает ни только что вышедший в Лондоне сборник прозы Пастернака (первой такой большой книги поэта, доступной на языке Запада), ни поэмы, ни «Второе рождение». Из всего пастернаковского творчества он выделяет «Сестру мою жизнь» с «Темами и вариациями», представляющими ранний период, и сборник 1943 года «На ранних поездах», характеризующий новый этап поэтической биографии Пастернака, видя в обеих этих вершинах квинтэссенцию «чистой лирики». Следует осознать экстравагантность предложения Баура в тогдашней международной литературной ситуации. Это первая официальная номинация советского автора на Нобелевскую премию по литературе[1250]. До тех пор все поступавшие в Нобелевский комитет русские номинации относились к писателям зарубежья, и даже Максим Горький, когда он впервые попал в нобелевские списки, находился в положении «эмигрантском»[1251]. Из всех советских авторов при этом Баура назвал поэта — поэта камерного, труднопереводимого и по этой причине практически на Западе неизвестного. На шведский язык до 1945 года было переведено только одно его стихотворение — «Сложа весла». Появилось оно в Финляндии, в небольшом сборнике «Поэты-евреи России»[1252]. В антологию 1945-го, подготовленную тем же переводчиком, вошли отрывки из поэмы «Девятьсот пятый год» и стихотворение «Сестра моя жизнь…»[1253]. Мало что мог номинатор предложить вниманию Нобелевского комитета даже по-английски: сборник переводов Коэна еще не вышел в серии, редактируемой Шиманским в издательстве «Lindsay Drummond Ltd.»; к тому же переводы эти большим искусством не отличались, и если о Баура Пастернак говорил с восторгом, то о Коэне его отзывов нет. Сам же Баура к тому времени опубликовал всего пять своих собственных переводов пастернаковских стихотворений. Какое бы восхищение он, сам опытный и искусный поэт-переводчик, ни испытывал к пастернаковским версиям шекспировских трагедий и как бы ни понимал всю силу поэтического мастерства, вложенного в этот труд, — было понятно, что этих заслуг недостаточно для положительного решения по новой кандидатуре в Нобелевском комитете. В письме Баура в Стокгольм ни словом поэтому не упомянута переводческая работа. Стоит в этой связи напомнить, кто из поэтов перед тем удостоился Нобелевской премии. Вот их — сравнительно небольшой — список: Frédéric Mistral (1904), Paul Heyse (1910), Rabindranath Tagore (1913), представлявший бенгальскую и английскую словесность, датский поэт Karl Gjellerup (1917), William Butler Yeats (1923), шведский поэт Erik Axel Karlfeldt (1931), чилийская поэтесса Gabriela Mistral (1945)[1254]. Если Пастернака, с его сложной поэтикой, спроецировать на этот список, то станет ясно, до какой степени неожиданной должна была в 1945 году казаться его кандидатура[1255]. Притом что решающий вес для Баура имел критерий «чистой лирики», идея выдвижения Пастернака родилась с учетом благоприятно складывавшейся, как могло в тот момент казаться, международной политико-культурной обстановки. К концу 1945 года Советский Союз пользовался еще широкими симпатиями либерально-демократических кругов на Западе, приобретенными в годы войны. Более того, в общественном мнении Великобритании с первых военных лет высказывалось беспокойство по поводу возможного усиления роли США на европейском континенте и вредного воздействия американской «массовой культуры» на европейскую цивилизацию. Такая опасность выглядела серьезнее «советской»[1256]. Об аналогичных настроениях в среде русской интеллигенции свидетельствовал И. Берлин в своем отчете о беседах с ленинградскими писателями (ноябрь 1945):
Много говорилось о «гуманистических ценностях» и общей культуре в противоположность «американизму» и «варварству», в которых видят сейчас главные опасности[1257].
Тяготение журнала «Horizon» к Пастернаку было вызвано ощущением, что этот русский поэт, замечательный интерпретатор Шекспира, воплощает собой идею целостности европейской культуры, и это ощущение поддерживалось всем истолкованием его творчества у Баура. Выдвигая живущего в СССР автора на Нобелевскую премию, Баура полагал, что его идея встретит положительную реакцию в Швеции в свете стремления этой страны обеспечить себе в послевоенной Европе роль «моста» между Востоком и Западом. Хотя номинатор прекрасно знал, до какой степени неадекватен официальный статус Пастернака внутри советской литературной жизни, он не отрывал поэта от советской литературы в целом и не стремился противопоставить его ей. Он предпринял эту номинацию не в пику советским верхам. Наоборот, зимой 1945/1946 г. вполне обоснованными выглядели ожидания, что те писательские круги в Советском Союзе, которые выступали за ослабление цензурного контроля[1258] и за сближение с Западом, смогут одержать верх в борьбе с литературной бюрократией. Породить подобные надежды могла победа, которая была одержана над ставленником партийного аппарата в Союзе писателей, «фельдфебелем» (как его назвал К. И. Чуковский)[1259] Д. Поликарповым вследствие жалобы, поданной Г. М. Маленкову 19 марта 1946 года заместителем главного редактора журнала «Знамя», литературным критиком А. К. Тарасенковым[1260]. Хотя заявление это подписал один лишь Тарасенков, оно вряд ли могло быть составлено без поддержки остальных членов редколлегии, включая главного редактора В. В. Вишневского. 3 апреля письмо обсуждалось на заседании Оргбюро ВКП(б), которое решило снять Поликарпова с поста оргсекретаря ССП; 9 апреля Политбюро ЦК ВКП(б) утвердило это решение[1261]. О том, что тот момент таил в себе диаметрально противоположные возможности, можно судить и по положению Пастернака в писательской среде. С одной стороны, он неудержимо шел на открытый конфликт с литературными властями[1262] и стал «так откровенно безучастен» к «низкопоклонной придворной стихии», что «позволил ей низвести себя до положения вши»[1263]. С другой — группа писателей, представлявшая в той ситуации либеральный фланг интеллигенции, добивалась выдвижения Пастернака на Сталинскую премию[1264], полагая, что успех этой затеи явится гарантией общего улучшения климата интеллектуальной и культурной жизни в стране[1265]. В цитированном заявлении Тарасенкова на имя Маленкова в числе инкриминируемых Поликарпову акций была и такая:
Асеев, Антокольский, Кирсанов и я выставили кандидатом на сталинскую премию «Избранные стихи» Пастернака, вышедшие в Гослитиздате в 1945 г. Поликарпов буквально сорвал обсуждение этого предложения, заявив, что в сборник включены стихи прежних лет и что поэтому обсуждение незаконно, дескать. Он просто прекратил собрание, заявив, что этот вопрос обсуждению не подлежит[1266].
Тарасенков, очевидно, рассчитывал, что если Маленков даст его заявлению ход, то и идея о Сталинской премии Пастернаку автоматически удостоится благосклонного рассмотрения в верхах. Об отношении самого поэта к назначаемым властью наградам можно судить по его письму к С. Н. Дурылину от 29 июня 1945 года:
К похвалам, по-аптекарски с предустановленной достодолжностью каждому отвешиваемых, мы все привыкли, и они втройне опротивели: оскорбительным фактом развески, бессодержательностью и пустотой и тем, что от этих похвал всегда воняет[1267].
Однако уже 13 апреля 1946 года — практически одновременно со смещением Поликарпова — в недрах Агитпропа ЦК началась подготовка кампании[1268], которая разразилась 14 августа Постановлением о журналах «Звезда» и «Ленинград», а затем продолжалась вплоть до смерти Сталина, захватывая все новые сферы идеологической жизни[1269]. Подобно тому как в 1932 году ликвидация РАППа привела к еще более глубокому и изощренному закабалению культуры, внезапное ниспровержение партийного надсмотрщика Поликарпова обернулось «закручиванием гаек» в такой степени, которая не имела прецедента в истории советского режима. Коренное своеобразие начинавшейся травли состояло в переходе к командному проведению литературной политики и к прямому, не опосредствованному промежуточными звеньями вынесению непререкаемых вердиктов верховной партийной властью в лице самого Сталина и его ближайших соратников. Особенный эффект состоял в вынесении высшими государственными инстанциями (постановления Центрального комитета[1270], «доклады» Жданова[1271]) издевательски-уничижительных аттестаций индивидуальных писательских фигур, в бесцеремонных окриках по адресу литературной прессы и во вторжении в повседневную жизнь творческой интеллигенции. Шельмование не ограничивалось именами, названными в печатном тексте Постановления от 14 августа. В докладе Жданова, содержавшем масштабную картину тлетворного воздействия декадентских веяний предреволюционного периода и призывавшем к полному их искоренению, гневно цитировалась даже старая статья Осипа Мандельштама, самое имя которого, казалось, было полностью табуировано в советской прессе с конца 1930-х годов. В буре разоблачений идеологически порочных явлений заметное место с первых же дней кампании занял Борис Пастернак. Характерно, что его имя регулярно называлось в непосредственной связи с криминальным именем Ахматовой, было «сцеплено» с ним. Сигнал этому дала резолюция Президиума Правления Союза советских писателей, вынесенная после двух собраний, проведенных 31 августа и 4 сентября. Раздел, посвященный «самокритике» писательского Союза и «Литературной газеты» и осудивший публикации Зощенко и Ахматовой в органах советской печати, вслед за этим сразу переходил к Пастернаку:
Понятно, что отсутствие борьбы Президиума союза с чуждыми влияниями в журналах, издательствах и литературной среде отрицательно сказалось на всей идейной жизни союза и деятельности его органов. Именно этим объясняется появление в «Звезде» и «Ленинграде» упадочных, проникнутых пессимизмом стихов, пошлых пьес, пустых и никчемных рассказов. Именно вследствие отсутствия подлинно руководящей и направляющей работы Правления ССП стало возможным широкое распространение аполитичной, безыдейной, оторванной от народной жизни поэзии Б. Пастернака, рекламируемой некоторыми критиками (А. Тарасенков в журнале «Знамя»)[1272].
В газетном изложении доклада А. А. Фадеева (на этом собрании утвержденного в качестве главы Союза писателей — вместо Н. С. Тихонова), кусок о Пастернаке гласил:
Н. Асеев высказал здесь много прекрасных мыслей. Но возьмите его отношение к Пастернаку — вот вам пример, когда ради приятельских отношений мы делаем уступки. Б. Пастернак не такой старый человек, как Ахматова, — почти наш сверстник, он рос в условиях советского строя, но в своем творчестве он является представителем того индивидуализма, который глубоко чужд духу нашего общества. С какой же стати мы проявляем своего рода угодничество по отношению к человеку, который в течение многих лет стоит на позиции неприятия нашей идеологии? Благодаря тому, что о нем не сказано настоящих слов, его позиция может запутывать иных молодых людей, казаться им образцом, выступать окруженной своеобразным «ореолом». А что это за «ореол», когда в такой жестокой борьбе, в которой проливали кровь миллионы наших людей, поэт никак не участвовал? Война прошла, а кроме нескольких стихотворений, которые ни один человек не может считать лучшими у Пастернака, он ничего не дал. Разве не правильно было мое выступление в 1943 году, когда я говорил, что хотя переводы Шекспира — это важная культурная работа, но уход в переводы от актуальной жизни в дни войны — в этом есть определенная позиция[1273].
В этой резолюции собрания и докладе Фадеева были сформулированы по поводу Пастернака те обвинения, которые затем без ощутимых отклонений повторялись в разворачивавшейся кампании. Докладывая о ее итогах, партийные и литературные чиновники в своих отчетах, адресованных высшей партийной инстанции, не упускали случая отчитаться и о критике Пастернака.
Выступавшие на собраниях писатели резко осудили реакционное «творчество» Зощенко и Ахматовой, подвергли суровой критике оторванную от народа поэзию Пастернака, — сообщали руководители Агитпропа[1274].
С большей красочностью докладывал об этом А. А. Фадеев:
Постановления ЦК вышибли с занимаемых ими позиций различных эстетствующих и формалиствуюших писателей и критиков, а также ползающих в хвосте и злопыхательствующих обывателей от литературы. Кроме названных в постановлении ЦК А. Ахматовой и М. Зощенко литературная общественность и наша печать подвергла критике аполитичную и индивидуалистическую поэзию Пастернака и ее хвалителей[1275].
|
|||||||||
Последнее изменение этой страницы: 2021-07-18; просмотров: 51; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 13.58.247.31 (0.049 с.) |