С.М. Баура, Н.О. Нильссон, Пастернак 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

С.М. Баура, Н.О. Нильссон, Пастернак



 

Яростная кампания, поднятая московскими инстанциями в ответ на присуждение Пастернаку Нобелевской премии в 1958 году, развертывалась под флагом утверждений об исконной и однозначной антисоветской направленности этой литературной награды. Монография Челля Эспмарка[1219], в которой исследованы все разнообразие факторов и множественность критериев, регулирующих процесс отбора нобелевских кандидатов, показала общее возрастание роли политических моментов в обсуждении нобелевских номинантов на протяжении всего послевоенного периода[1220]. В недавней статье[1221] была предпринята попытка рассмотреть совокупность соображений, повлиявших на решение Шведской академии в 1957 году на последней стадии обсуждения отклонить, а спустя год утвердить кандидатуру Бориса Пастернака.

По контрасту с теми бурными событиями, первоначальное предложение о выдвижении поэта на Нобелевскую премию, внесенное в 1946 году профессором Оксфордского университета, едва ли не самым авторитетным тогда на Западе знатоком русской и европейской классической и новой поэзии С. М. Баура[1222], может показаться поступком, целиком продиктованным порывом личного восхищения номинатора и бесконечно далеким от каких бы то ни было политических конфликтов и расчетов. Однако изучение новых документов и фактов, прежде не попадавших в поле зрения пастернаковедов и восстанавливающих конкретный историко-культурный фон ранней стадии обсуждения кандидатуры Пастернака в Стокгольме, позволяет определить удельный вес политических мотивов на том этапе и установить полемическое «напряжение», созданное инициативой Баура. В данной работе ранняя реакция на выдвижение пастернаковской кандидатуры рассматривается в контексте процессов литературной жизни, протекавших после Второй мировой войны в трех разных странах Европы: Советском Союзе, Великобритании и Швеции.

Следует напомнить, что в английском общественном мнении после нападения гитлеровской Германии на Советский Союз в июне 1941 года быстро возобладали левые, просоветские настроения. Даже в самых консервативных кругах укоренялось понимание, что существование Великобритании зависит от того, выстоит или нет СССР в схватке с немецким фашизмом[1223]. Резко выросший интерес к России выразился, в частности, в издании в невиданных прежде масштабах произведений как советской, так и классической русской литературы. Борис Пастернак при этом оказывался в фокусе культурных контактов стран — участниц антигитлеровской коалиции[1224]. В это время его стали воспринимать на Западе в качестве ведущего, заслоняющего всех других — и притом наиболее «европейского», наиболее родственного Западу — советского поэта. Основывалась эта оценка, в частности, на его сосредоточенной работе, в неимоверно тяжелых условиях мирового катаклизма, над переводами Шекспира — работе, приобретавшей большое общественное значение как с советской, так и с британской точки зрения. Если в глазах советского руководства она должна была свидетельствовать о неразрывной связи советской культуры с высшими достижениями культуры европейской, то у английских интеллектуалов вызывали уважение стремление поэта не поддаваться пропагандистскому угару военного времени, его отказ от тем и стилистических штампов, воцарившихся в литературе и журналистике воюющих стран. По чисто прагматическим соображениям советские верхи были вынуждены в этот период скрывать или приглушать то неприязненно-пренебрежительное отношение к Пастернаку, которое коренилось в конце 1930-х годов. Упрочение его статуса западные наблюдатели истолковывали как симптом возвращения советской культурной политики к более цивилизованным, чем прежде, формам и усматривали в таком повороте возможность продолжения курса СССР на сближение с западными демократиями и в будущем, после победы над Гитлером.

Наибольший интерес к Пастернаку в среде английской интеллигенции обозначился в кругу «эскейпистов». Отчетливое выражение их общественная позиция, помимо альманахов «Transformation»[1225], находила в «Horizon» — одном из самых влиятельных британских журналов периода Второй мировой войны. Возникнув в декабре 1939 года, он заместил собой разом прекратившиеся к началу войны периодические издания: «Cornhill, Criterion» Т. С. Элиота, «London Mercury», «New Verse» Дж. Григсона и «Twentieth Century Verse» Джулиана Саймонса. Выпускаемый с поразительной регулярностью, несмотря на воздушные атаки немецкой авиации и все лишения военного времени, журнал стремился публиковать материалы наибольшего художественного значения и ценности. К 1945 году он снискал репутацию лучшего британского издания, сумевшего обеспечить сохранение высшего уровня литературной культуры[1226]. Сирил Коннолли, основатель и редактор журнала, приравнивая издание его «воинской повинности», говорил, как важно для писателей и художников продолжать творчество и во время войны, поскольку лишь «высокий уровень культуры оправдывает борьбу за нее». Культура, заявлял он, — предмет не роскоши, а жизненной необходимости, и угрозу ей несет не только внешний враг, но в неменьшей мере и мещанство внутри страны[1227]. Указывая на страшный вред, нанесенный европейской цивилизации войной, — натравливание одной национальной культуры на другие, — Коннолли предсказывал, что устранение его обернется появлением единой «Европейской Федерации» — «не номинальной федерации, но Европы без паспортов». В ней он видел «республику словесности, республику без национализма, вне территории», объединение людей, любящих литературу во имя нее самой[1228].

Стремясь придать своему журналу международный, «всеевропейский» характер, Коннолли стал печатать у себя произведения, полученные в основном из Франции, как только между ней и Британией восстановилось сообщение. Ни немецкого, ни русского языка он не знал, о чем позднее сообщил сам[1229]. При этом журналу был свойствен пылкий интерес к русской литературе, и выразилось это в особом пиетете по отношению к Пастернаку, который являлся, в глазах «Horizon», бесспорно первым поэтом современной России.

В июне 1944 года «Horizon» поместил большую статью о Пастернаке — первую такую развернутую, «монографическую» работу о нем на английском языке. Автором выступил Джон Майкл Коэн (J. M. Cohen, 1903–1989), который, несмотря на сравнительно зрелый возраст, на тот момент был в литературной критике фактически новичком. Выпускник Кембриджа, он до 1940 года работал на отцовском предприятии, но с начала войны из-за нехватки в стране преподавательских кадров решил пойти учителем в школу. И тогда же погрузился в переводы литературных произведений — в основном с испанского, но также и с русского языка (в обеих литературах он был, очевидно, самоучкой). Первым русским автором, о котором он писал и которого принялся переводить, стал Борис Пастернак — причем Пастернак-поэт, а не прозаик. Доступа к (тогда вообще не особенно богатой) литературе о Пастернаке на разных языках Коэн, видимо, не имел или не искал[1230]. Статья включала главные биографические сведения о Пастернаке (подчас — ошибочные), свидетельствовала о безусловной увлеченности критика своим предметом, но панегирической не была[1231]. По мнению Коэна, качество пастернаковской поэзии неровное. Говоря о воздействии футуризма на автора «Сестры моей жизни», он находил его в приятии поэтом стихии революции, но подчеркивал, что это не означает политического отождествления с нею: недаром «Весенний дождь», где упомянут Керенский, помещен в раздел «Развлечения любимой». Книга «Темы и вариации», по Коэну, гораздо прозрачнее по языку, чем «Сестра моя жизнь», метафорика в ней менее густая и не такая произвольная[1232]. Оскудение лирического творчества и упрощение поэтики Пастернака с конца 1920-х годов Коэн объяснял не столько цензурным гнетом социалистического государства, сколько ослаблением интроспекции у самого поэта. Пастернак сумел уклониться от навязываемой всем публицистичности, но поэтический рост его затормозился. Во «Втором рождении» к нему снова пришел молодой подъем — но былой энтузиазм и вера в революцию умеряются ощущением, что ему не дожить до ее торжества, и элементами иронии. Отвергнув утверждения, будто переход к переводам грузинской поэзии и Шекспира произошел у поэта под нажимом правительства, недовольного его субъективной лирикой, Коэн утверждал, что обращение к переводам спасло Пастернака от кризиса, свойственного многим поэтам, перепевающим к старости темы раннего творчества.

Говоря о месте Пастернака в современной поэзии, Коэн отрицал какую бы то ни было его связь с русским символизмом или влияние Блока, зато находил родство поэта с Лафоргом, Верленом, Стефаном Георге и поэтами немецкого романтизма, а также (в третьей из «Темы с вариациями») с Т. С. Элиотом. Но больше всего, по его мнению, напоминает Пастернак Одена. Главная слабость поэта — его субъективизм. Однако завершал Коэн статью так:

 

Сила Пастернака лежит в его полной независимости, и, будучи индивидуалистом в эпоху тоталитарной революции, он не идет ни на какие компромиссы. Приятие революции лучше всего видно в его стихе:

 

Мы были людьми. Мы — эпохи.

 

Он «поверх барьеров» в политике; отказываясь иметь дело с нею, он выступает за революцию, не принося, однако, себя в жертву, как Маяковский, и не уходя в эмиграцию или молчание. Он остался верным своему собственному опыту, куда бы тот его ни приводил[1233].

 

Задачу свою — введение английского читателя в пастернаковскую лирику — Коэн выполнил. Но в его статье, полной поверхностных замечаний и бездоказательных утверждений, бросалась в глаза фрагментарность знакомства критика с русской поэтической традицией и культурой. Восприятие и обсуждение пастернаковских стихов носило у него упрощенно-социологический характер. Рассуждения Коэна пересыпаны выдержками из выполненных им самим «прозаических» (без сохранения рифм и метра) переводов стихотворений Пастернака. Количество и удельный вес этих примеров в статье столь велики, что трудно решить, задумана ли она как введение к ним, или, наоборот, переводы стихов предприняты для иллюстрации выдвигаемых положений. Когда спустя два года Коэн выпустил эти переводы отдельной книжкой[1234], статья его там перепечатана не была. Вообще же «пастернаковская» работа осталась одиночным, изолированным эпизодом в литературно-критической деятельности Коэна: он впоследствии почти полностью обратился к испанской и латиноамериканской литературе[1235]. Это заставляет думать, что толчок к обращению к Пастернаку пришел извне, — и дала его статья Шиманского «Долг молодого писателя». Она появилась в лондонском журнале «Life and Letters Today»[1236] как манифест «эскейпизма», центральное место в котором заняла характеристика Пастернака (в противопоставлении Шолохову и остальной советской литературе). Во всяком случае, конец статьи Коэна вторил (хотя и не вытекал прямо из содержащегося в ней анализа пастернаковского творчества) Шиманскому. Да и редактор «Horizon» Коннолли решил заказать статью о Пастернаке под впечатлением того же выступления Шиманского. Со своей стороны, внимание Коннолли на пастернаковскую поэзию обратил также его близкий знакомый и наставник во время учебы в Оксфорде С. М. Баура[1237].

Издавший в 1943 году свой сборник «Book of Russian Verse», где были, в частности, представлены в его переводе Мандельштам («Я изучил науку расставанья…») и Пастернак («Ты в ветре, веткой пробующем…»), Баура откликнулся в журнале Коннолли на появление большой антологии советской поэзии, составленной В. Казиным и В. Перцовым (Москва, 1943)[1238]. В своей рецензии он заявил, что благодаря появлению этой антологии впервые складывается полная и стройная картина развития поэзии в советский период. Удивительно, — восклицал рецензент, — сколько хорошей поэзии создано в России за это время. По статье видно, как пристально следил Баура за перипетиями в литературном процессе и литературной политике в Советском Союзе. Он выразил радость по поводу возвращения в литературу Ахматовой и отметил помещение в антологии большой подборки стихотворений Есенина, прежде устраненного из официального канона. К упущениям издания Баура отнес отсутствие в ней Мандельштама. Не зная о его аресте и гибели, он высказал предположение, что лирика поэта не созвучна идеологическим принципам советского руководства, и призвал простить Мандельштама и вернуть его в литературу.

Рецензент отметил тектонические сдвиги в эстетических и стилистических нормах, произошедшие в советский период. Ранняя послереволюционная поэзия, говорил Баура, тяготела к двум полюсам — символизму и футуризму. Бурный революционный порыв, свойственный футуризму, сменился в начале двадцатых годов литературой, которая, излучая оптимизм мироощущения, не готова еще была принести свою независимость в жертву обществу.

 

Громаднейшие фигуры этого периода — Пастернак и Тихонов. Первый из них — один из самых крупных современных европейских поэтов, демонстрирует исключительную поэтическую чуткость и прекрасный живописный дар; второй, воин и человек действия, наделяет свои стихотворения и баллады о жестокостях жизни особой яркостью и энергией. С конца двадцатых годов поэзию стала сковывать политика. Лучшие поэты ушли в переводы и творческая продукция иссякла. Нелегко было создавать такую поэзию, какую требовали власти, и когда она появлялась, ценность ее была не высока.

 

Заканчивал Баура рецензию сжатой характеристикой самого последнего периода:

 

…С 1942 г. возник поток совершенно нового поэтического творчества. Поэзия теперь проста и прозрачна. Она обращается прямо к сердцу и написана на языке повседневности. Естественно, что в значительной мере она посвящена войне, но она столь искренна и в ней так глубоко выражено пережитое, что в ней не следует видеть просто отклик на актуальные события. В Симонове советская литература обрела молодого поэта, который, кажется, сможет вырасти в подлинного мастера.

 

Очередное свое выступление в журнале Баура свел к двум фигурам советской поэзии, разбирая московские новинки — «Стихи о войне» Ильи Эренбурга, «Земной простор» Пастернака и его перевод «Антония и Клеопатры» Шекспира[1239]. Вновь отметив совершавшийся в советской поэзии радикальный отход от стилистики Маяковского, по поводу новейшего этапа он писал:

 

И в самом деле, ни одна другая европейская поэзия не создала так много хорошего в течение этой войны, и тем, кто жалуется, что советская система враждебна художественному творчеству, стоило бы задуматься об этом замечательном, впечатляющем достижении.

 

Обращение к двум таким разным поэтам одного поколения позволяет оценить широту диапазона художественных средств в советской литературе. Упомянув публицистические газетные статьи Эренбурга, прославившие его на фронте, Баура подчеркивал, что Эренбург как писатель на самом деле более интересен и более сложен. В нем сочетаются пылкий патриотизм и нежный лиризм, и те, кому известен был Эренбург-публицист, с удивлением обнаружат в его новой книге совершенно другого автора — более тонкого, человечного, справедливого. Можно полагать, что откликом на книгу Эренбурга Баура пытался «защитить» писателя от резких нападок на него, с высочайшей санкции появившихся в «Правде» в самом конце войны.

Главное место в статье отведено, однако, Борису Пастернаку. По ней видно, до какой степени рецензент ощущал внутреннее родство с поэтом[1240]. Пастернак, по его словам,

 

в первую очередь и больше всего — поэт, и искусство его почти не делает уступок общественному вкусу. После великолепных выступлений раннего периода он сравнительно мало обращался к лирике. Большая верность искусству привела его в периоды возобновления творчества к работе над переводами во имя совершенствования собственного мастерства <…> Он, бесспорно, один из самых великих когда-либо живших переводчиков, даже в России — на родине замечательных стихотворных переводов. Его версия «Anthony and Cleopatra» доказывает, что гениальный поэт может достичь невозможного и перенести поэзию с одного языка на другой без утраты сколь-нибудь существенных ее свойств. <…>

 

Далее Баура переходил к новой поэтической книжке Пастернака:

 

Переводы — лишь одна сторона пастернаковского творчества. Он — один из самых своеобразных и сильных поэтов в Европе, и каждая новая его работа — большое событие. «Земной простор» — всего лишь маленький томик, причем частично он был представлен в 1940 г. сейчас уже полностью раскупленной книжкой «На ранних поездах». Но он включает прекраснейшие стихотворения, созданные в России в течение последних десяти — пятнадцати лет. Поклонники раннего Пастернака, столь яркого и так вдохновлявшего, будут удивлены и, наверное, разочарованы его новейшей манерой. Пастернаку сейчас 55 лет, и он отчасти утратил прежнюю пышность красок и юношеский огонь. Поэзия его стала более доходчивой. <…> Изменению стиля соответствует перемена настроения. В ранней поэзии царили динамические, бурные эмоции; сейчас он стал более задумчивым и спокойным.

 

В связи с общей «эскейпистской» позицией журнала «Horizon» существенны замечания Баура о пастернаковских стихах о войне:

 

В иных, нежели нынешние, обстоятельствах Пастернак, по-видимому, желал бы оставаться поэтом природы, как Вордсворт, черпая темы и вдохновение из непосредственного контакта с нею и глядя на нее так, чтобы ничто в ней от его взгляда не ускользнуло.

Эту независимость и отрешенность нарушила война, и вторую половину «Земного простора» составляют тринадцать вызванных ею стихотворений. Но они сильно отличаются от стандартных русских стихотворений о войне. Это произошло, в частности, потому, что в то время как поэты вроде Симонова и Коваленкова — люди молодые, Пастернак по возрасту оставался в тылу и погрузился в свои собственные размышления о том, что война значит для тех, кто непосредственного участия в ней не принимает. <…> Они являются глубоко личными высказываниями и показывают, как отразилась война на нем самом. В них есть моменты трогательного пафоса, когда он описывает заброшенный сад и опустевший парк, пекущиеся о которых люди вынуждены заняться более срочной работой. В них есть и моменты благородного ликования, когда Пастернак превозносит героев Ленинграда и Сталинграда, предсказывая им почетное место в истории человеческого духа. Но за этими современными темами можно различить его прежнее динамическое восприятие жизни, его веру в миссию России и в приход новой, бурлящей жизни. Книга не случайно завершается возвышенными строками, в которых он, с приходом весны, прозревает оживление полумертвого мира и предсказывает будущее, полное красоты и любви. Поэзия Пастернака, очевидно, не несет прямой «общественной пользы», к которой стремится большинство его современников, но он по-настоящему могучий поэт России, сделавший больше всех для объяснения той веры в жизнь, природу и человечество, которая вдохновила его на поразительные художественные достижения.

 

Баура испытывал столь горячее воодушевление, что, в дополнение к первому своему опыту, включенному в «Book of Russian Verse», тогда же перевел еще четыре ранних стихотворения Пастернака: «В лесу», «Так начинают. Года в два…», «Нас мало. Нас, может быть, трое…» и третью «вариацию» из пушкинского цикла «Тем и вариаций» — поместив их в очередном номере журнала Коннолли[1241]. Это те же стихотворения, которые в своей статье выделил и перевел Коэн. Но, в отличие от него, переводы Баура были стихотворными и ставили целью воспроизвести как можно полнее ритмику и рифмовку, равно как и семантические нюансы оригинального текста[1242].

Примечательна быстрота, с какой «Земной простор» (вышедший в январе или начале февраля 1945 года)[1243] был отрецензирован в лондонском журнале — в сентябре 1945-го[1244]. Каким образом узнал Баура о выходе книги? Возможно — от Исайи Берлина. Услышав о ней от своего шефа на дипломатическом посту, британского посла в Вашингтоне Джока Бальфура, — утонченного поклонника и знатока европейской (русской, немецкой, французской) поэзии, недавно покинувшего по службе Москву (где он встречался и с Борисом Пастернаком), — И. М. Берлин поспешил в письме от 7 июня известить Баура о «Земном просторе» как главной литературной сенсации[1245]. В том же письме Берлин сообщил Баура о своей предстоявшей осенью командировке в Москву и завел разговор о планах установления контактов в литературном мире Советской России. К этому времени у него сложилось такое же твердое убеждение в том, что Борис Пастернак — лучший русский поэт, какое было у Баура. Встреча с Пастернаком стала одной из самых первых и главных целей его поездки, особенно потому, что надежды получить разрешение на посещение Ленинграда и встретиться там с Анной Ахматовой — не было[1246]. Следует отметить, что в период 1944–1946 годов Ахматова и Пастернак казались как наблюдателям на Западе, так и почитателям в Советском Союзе фигурами соизмеримыми по своему значению и характеру, выделяющимися на фоне остальной советской литературы[1247].

Когда 8 сентября Исайя Берлин прибыл в Москву, в отношениях между государствами — участниками антигитлеровской коалиции сохранялся, несмотря на обнаруживавшиеся острые противоречия, «дух детанта». Проявлением этого духа явился сам факт поездки Берлина, посланного британским правительством с целью изучения перспектив расширения культурных контактов между двумя странами. Круг сведений о советской литературе у И. Берлина, который покинул Россию в 1920 году и во время учебы в Англии отдалился от русской среды и культуры, был довольно ограниченным. Однако в течение четырех месяцев пребывания в СССР он сумел создать картину, поражающую сегодня меткостью наблюдений, компетентностью суждений, точностью описания различных периодов советской общественной и культурной жизни. По известным ныне документам — мемуарам И. Берлина о встречах с русскими писателями и по его служебному меморандуму, составленному после возвращения из поездки в начале 1946 года, — можно понять, сколь решающей оказалась роль информации, которую британский дипломат получил, прежде всего, из разговоров с Пастернаком, а также, в ходе встречи 15–16 ноября в Ленинграде, с Ахматовой. Пастернак и Ахматова — главные действующие лица предстающей в отчете картине. Даже разделы, обсуждающие не литературу, а другие области культуры, в значительной мере выдержаны в перспективе, возникшей в разговорах Берлина с двумя этими поэтами[1248].

Еще до того как Баура смог получить от И. М. Берлина подробный рассказ о своих впечатлениях от встреч в России, он, отвечая на приглашение Шведской академии выставить кандидатов на Нобелевскую премию по литературе, 9 января 1946 года послал письмо, выдвигавшее Б. Пастернака[1249]. В нем Баура не упоминает ни только что вышедший в Лондоне сборник прозы Пастернака (первой такой большой книги поэта, доступной на языке Запада), ни поэмы, ни «Второе рождение». Из всего пастернаковского творчества он выделяет «Сестру мою жизнь» с «Темами и вариациями», представляющими ранний период, и сборник 1943 года «На ранних поездах», характеризующий новый этап поэтической биографии Пастернака, видя в обеих этих вершинах квинтэссенцию «чистой лирики».

Следует осознать экстравагантность предложения Баура в тогдашней международной литературной ситуации. Это первая официальная номинация советского автора на Нобелевскую премию по литературе[1250]. До тех пор все поступавшие в Нобелевский комитет русские номинации относились к писателям зарубежья, и даже Максим Горький, когда он впервые попал в нобелевские списки, находился в положении «эмигрантском»[1251]. Из всех советских авторов при этом Баура назвал поэта — поэта камерного, труднопереводимого и по этой причине практически на Западе неизвестного. На шведский язык до 1945 года было переведено только одно его стихотворение — «Сложа весла». Появилось оно в Финляндии, в небольшом сборнике «Поэты-евреи России»[1252]. В антологию 1945-го, подготовленную тем же переводчиком, вошли отрывки из поэмы «Девятьсот пятый год» и стихотворение «Сестра моя жизнь…»[1253]. Мало что мог номинатор предложить вниманию Нобелевского комитета даже по-английски: сборник переводов Коэна еще не вышел в серии, редактируемой Шиманским в издательстве «Lindsay Drummond Ltd.»; к тому же переводы эти большим искусством не отличались, и если о Баура Пастернак говорил с восторгом, то о Коэне его отзывов нет. Сам же Баура к тому времени опубликовал всего пять своих собственных переводов пастернаковских стихотворений. Какое бы восхищение он, сам опытный и искусный поэт-переводчик, ни испытывал к пастернаковским версиям шекспировских трагедий и как бы ни понимал всю силу поэтического мастерства, вложенного в этот труд, — было понятно, что этих заслуг недостаточно для положительного решения по новой кандидатуре в Нобелевском комитете. В письме Баура в Стокгольм ни словом поэтому не упомянута переводческая работа.

Стоит в этой связи напомнить, кто из поэтов перед тем удостоился Нобелевской премии. Вот их — сравнительно небольшой — список: Frédéric Mistral (1904), Paul Heyse (1910), Rabindranath Tagore (1913), представлявший бенгальскую и английскую словесность, датский поэт Karl Gjellerup (1917), William Butler Yeats (1923), шведский поэт Erik Axel Karlfeldt (1931), чилийская поэтесса Gabriela Mistral (1945)[1254]. Если Пастернака, с его сложной поэтикой, спроецировать на этот список, то станет ясно, до какой степени неожиданной должна была в 1945 году казаться его кандидатура[1255].

Притом что решающий вес для Баура имел критерий «чистой лирики», идея выдвижения Пастернака родилась с учетом благоприятно складывавшейся, как могло в тот момент казаться, международной политико-культурной обстановки. К концу 1945 года Советский Союз пользовался еще широкими симпатиями либерально-демократических кругов на Западе, приобретенными в годы войны. Более того, в общественном мнении Великобритании с первых военных лет высказывалось беспокойство по поводу возможного усиления роли США на европейском континенте и вредного воздействия американской «массовой культуры» на европейскую цивилизацию. Такая опасность выглядела серьезнее «советской»[1256]. Об аналогичных настроениях в среде русской интеллигенции свидетельствовал И. Берлин в своем отчете о беседах с ленинградскими писателями (ноябрь 1945):

 

Много говорилось о «гуманистических ценностях» и общей культуре в противоположность «американизму» и «варварству», в которых видят сейчас главные опасности[1257].

 

Тяготение журнала «Horizon» к Пастернаку было вызвано ощущением, что этот русский поэт, замечательный интерпретатор Шекспира, воплощает собой идею целостности европейской культуры, и это ощущение поддерживалось всем истолкованием его творчества у Баура. Выдвигая живущего в СССР автора на Нобелевскую премию, Баура полагал, что его идея встретит положительную реакцию в Швеции в свете стремления этой страны обеспечить себе в послевоенной Европе роль «моста» между Востоком и Западом. Хотя номинатор прекрасно знал, до какой степени неадекватен официальный статус Пастернака внутри советской литературной жизни, он не отрывал поэта от советской литературы в целом и не стремился противопоставить его ей. Он предпринял эту номинацию не в пику советским верхам. Наоборот, зимой 1945/1946 г. вполне обоснованными выглядели ожидания, что те писательские круги в Советском Союзе, которые выступали за ослабление цензурного контроля[1258] и за сближение с Западом, смогут одержать верх в борьбе с литературной бюрократией.

Породить подобные надежды могла победа, которая была одержана над ставленником партийного аппарата в Союзе писателей, «фельдфебелем» (как его назвал К. И. Чуковский)[1259] Д. Поликарповым вследствие жалобы, поданной Г. М. Маленкову 19 марта 1946 года заместителем главного редактора журнала «Знамя», литературным критиком А. К. Тарасенковым[1260]. Хотя заявление это подписал один лишь Тарасенков, оно вряд ли могло быть составлено без поддержки остальных членов редколлегии, включая главного редактора В. В. Вишневского. 3 апреля письмо обсуждалось на заседании Оргбюро ВКП(б), которое решило снять Поликарпова с поста оргсекретаря ССП; 9 апреля Политбюро ЦК ВКП(б) утвердило это решение[1261].

О том, что тот момент таил в себе диаметрально противоположные возможности, можно судить и по положению Пастернака в писательской среде. С одной стороны, он неудержимо шел на открытый конфликт с литературными властями[1262] и стал «так откровенно безучастен» к «низкопоклонной придворной стихии», что «позволил ей низвести себя до положения вши»[1263]. С другой — группа писателей, представлявшая в той ситуации либеральный фланг интеллигенции, добивалась выдвижения Пастернака на Сталинскую премию[1264], полагая, что успех этой затеи явится гарантией общего улучшения климата интеллектуальной и культурной жизни в стране[1265]. В цитированном заявлении Тарасенкова на имя Маленкова в числе инкриминируемых Поликарпову акций была и такая:

 

Асеев, Антокольский, Кирсанов и я выставили кандидатом на сталинскую премию «Избранные стихи» Пастернака, вышедшие в Гослитиздате в 1945 г. Поликарпов буквально сорвал обсуждение этого предложения, заявив, что в сборник включены стихи прежних лет и что поэтому обсуждение незаконно, дескать. Он просто прекратил собрание, заявив, что этот вопрос обсуждению не подлежит[1266].

 

Тарасенков, очевидно, рассчитывал, что если Маленков даст его заявлению ход, то и идея о Сталинской премии Пастернаку автоматически удостоится благосклонного рассмотрения в верхах. Об отношении самого поэта к назначаемым властью наградам можно судить по его письму к С. Н. Дурылину от 29 июня 1945 года:

 

К похвалам, по-аптекарски с предустановленной достодолжностью каждому отвешиваемых, мы все привыкли, и они втройне опротивели: оскорбительным фактом развески, бессодержательностью и пустотой и тем, что от этих похвал всегда воняет[1267].

 

Однако уже 13 апреля 1946 года — практически одновременно со смещением Поликарпова — в недрах Агитпропа ЦК началась подготовка кампании[1268], которая разразилась 14 августа Постановлением о журналах «Звезда» и «Ленинград», а затем продолжалась вплоть до смерти Сталина, захватывая все новые сферы идеологической жизни[1269]. Подобно тому как в 1932 году ликвидация РАППа привела к еще более глубокому и изощренному закабалению культуры, внезапное ниспровержение партийного надсмотрщика Поликарпова обернулось «закручиванием гаек» в такой степени, которая не имела прецедента в истории советского режима. Коренное своеобразие начинавшейся травли состояло в переходе к командному проведению литературной политики и к прямому, не опосредствованному промежуточными звеньями вынесению непререкаемых вердиктов верховной партийной властью в лице самого Сталина и его ближайших соратников. Особенный эффект состоял в вынесении высшими государственными инстанциями (постановления Центрального комитета[1270], «доклады» Жданова[1271]) издевательски-уничижительных аттестаций индивидуальных писательских фигур, в бесцеремонных окриках по адресу литературной прессы и во вторжении в повседневную жизнь творческой интеллигенции. Шельмование не ограничивалось именами, названными в печатном тексте Постановления от 14 августа. В докладе Жданова, содержавшем масштабную картину тлетворного воздействия декадентских веяний предреволюционного периода и призывавшем к полному их искоренению, гневно цитировалась даже старая статья Осипа Мандельштама, самое имя которого, казалось, было полностью табуировано в советской прессе с конца 1930-х годов.

В буре разоблачений идеологически порочных явлений заметное место с первых же дней кампании занял Борис Пастернак. Характерно, что его имя регулярно называлось в непосредственной связи с криминальным именем Ахматовой, было «сцеплено» с ним. Сигнал этому дала резолюция Президиума Правления Союза советских писателей, вынесенная после двух собраний, проведенных 31 августа и 4 сентября. Раздел, посвященный «самокритике» писательского Союза и «Литературной газеты» и осудивший публикации Зощенко и Ахматовой в органах советской печати, вслед за этим сразу переходил к Пастернаку:

 

Понятно, что отсутствие борьбы Президиума союза с чуждыми влияниями в журналах, издательствах и литературной среде отрицательно сказалось на всей идейной жизни союза и деятельности его органов. Именно этим объясняется появление в «Звезде» и «Ленинграде» упадочных, проникнутых пессимизмом стихов, пошлых пьес, пустых и никчемных рассказов. Именно вследствие отсутствия подлинно руководящей и направляющей работы Правления ССП стало возможным широкое распространение аполитичной, безыдейной, оторванной от народной жизни поэзии Б. Пастернака, рекламируемой некоторыми критиками (А. Тарасенков в журнале «Знамя»)[1272].

 

В газетном изложении доклада А. А. Фадеева (на этом собрании утвержденного в качестве главы Союза писателей — вместо Н. С. Тихонова), кусок о Пастернаке гласил:

 

Н. Асеев высказал здесь много прекрасных мыслей. Но возьмите его отношение к Пастернаку — вот вам пример, когда ради приятельских отношений мы делаем уступки. Б. Пастернак не такой старый человек, как Ахматова, — почти наш сверстник, он рос в условиях советского строя, но в своем творчестве он является представителем того индивидуализма, который глубоко чужд духу нашего общества. С какой же стати мы проявляем своего рода угодничество по отношению к человеку, который в течение многих лет стоит на позиции неприятия нашей идеологии? Благодаря тому, что о нем не сказано настоящих слов, его позиция может запутывать иных молодых людей, казаться им образцом, выступать окруженной своеобразным «ореолом». А что это за «ореол», когда в такой жестокой борьбе, в которой проливали кровь миллионы наших людей, поэт никак не участвовал? Война прошла, а кроме нескольких стихотворений, которые ни один человек не может считать лучшими у Пастернака, он ничего не дал. Разве не правильно было мое выступление в 1943 году, когда я говорил, что хотя переводы Шекспира — это важная культурная работа, но уход в переводы от актуальной жизни в дни войны — в этом есть определенная позиция[1273].

 

В этой резолюции собрания и докладе Фадеева были сформулированы по поводу Пастернака те обвинения, которые затем без ощутимых отклонений повторялись в разворачивавшейся кампании. Докладывая о ее итогах, партийные и литературные чиновники в своих отчетах, адресованных высшей партийной инстанции, не упускали случая отчитаться и о критике Пастернака.

 

Выступавшие на собраниях писатели резко осудили реакционное «творчество» Зощенко и Ахматовой, подвергли суровой критике оторванную от народа поэзию Пастернака, — сообщали руководители Агитпропа[1274].

 

С большей красочностью докладывал об этом А. А. Фадеев:

 

Постановления ЦК вышибли с занимаемых ими позиций различных эстетствующих и формалиствуюших писателей и критиков, а также ползающих в хвосте и злопыхательствующих обывателей от литературы. Кроме названных в постановлении ЦК А. Ахматовой и М. Зощенко литературная общественность и наша печать подвергла критике аполитичную и индивидуалистическую поэзию Пастернака и ее хвалителей[1275].

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-07-18; просмотров: 51; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 13.58.247.31 (0.049 с.)