Военная история: между лицом сражения и войной и обществом 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Военная история: между лицом сражения и войной и обществом



Историография военной истории: интеллектуальный контекст

Географический детерминизм ― наиболее яркая аналогия тому, каким образом в историографии подходят к теме войны и военного дела. Очень сложно разграничить военную историю от размышлений на тему войны, потому что факты прошлого используются в качестве примеров и идей и военная история зачастую становится интегральной частью этих размышлений. Это лишь небольшой пример из того, что породила общая концептуальная основа западной историографии XVIII и в особенности XIX вв. с ее верой в прогресс и достижения светлого будущего. В таком контексте военная история превратилась в собрание примеров, нежели отдельную независимую тему для изучения ― не в последнюю очередь из-за идеи о том, что изменения в войнах под влиянием научно-технического прогресса делают изучение военного искусства прошлого излишним.

Изучение академической историографии войны, в том числе военной истории, не может быть отделено от становления отдельных академических дисциплин. Так, различные подходы человеческих сообществ к труду, которые интересовали британских интеллектуалов таких, как А. Смит, В. Робертсон и Э. Гиббон в XVIII в., привели их к размышлениям о культурных и исторических изменениях в социологии войны [14] и в рамках этой парадигмы к объяснению развития профессиональных вооруженных сил и регулярных армий. В XIX в. по мере развития машинной цивилизации в этом подходе еще более акцентировали технологический аспект, хотя теме сильной воли и ее роли в развитии также уделяли внимание. Акцент на технологии оставил глубокий след, неслучайно дав начало современному миру и политическим и интеллектуальным программам и практике прямой модернизации.

После Второй мировой войны произошло смещение внимания от непосредственно боевых действий в проблематику конфликта и влияния военной сферы, в особенности этому способствовал подход «война и общество» в рамках так называемой новой военной истории [15].

С этого времени в историографии стала доминировать тенденция к «демилитаризации» военной истории и включению в поле исследовательского интереса «комбатантов», тех, кто тем или иным образом был затронут войной, но не принимал участия в боевых действиях на регулярной основе. Эта тенденция стала заметной частью новой военной истории, которая стала менее описательной, чем ее предшественница, хотя частично и восприняла основное направление. Однако в то же самое время в рамках этого основного подхода поднимались новые проблемы, которые рассматривались на материале широкого хронологического и территориального охвата [16].

Кроме того проблематика войны и общества продолжает оставаться важной в рамках широкого контекста, в котором рассматриваются и другие вопросы. Например, интерес к разрушениям и жертвам, которые несет за собой война (как в среде военного, так и гражданского населения) занимал превалирующее место в исследованиях парадигмы «война и общество» и вскоре был распространен в целом на социо и -этнокультурное влияние разрушений.

Факторы побед и поражений

Если историографический поворот, связанный с обращением к теме «война и общество», окольным путем вернул военную историю в академическую науку, то вне актуального академического интереса продолжались исследования в рамках традиционной военной истории сражений. Сложный операциональный подход требует не только знания о построении и муштре, но, что более важно, квалифицированный разбор того, что приводило к тактико-стратегическим успехам.

Увлекаясь вопросами стратегии и тактики, необходимо остерегаться объяснений, основанных исключительно на влиянии материальных ресурсов и технологий. Однако в современных концепциях войны механизация поставлена во главу угла. Механизация ― это всего лишь часть более общей углубленности исследователей на вопросах оружиеведения и убежденности в том, что прогресс зависит от улучшения характеристик оружия. Этот акцент на материальной культуре войны также заметен в исследованиях самых ранних этапов истории; так, например, в случае с переходом от бронзового к железному веку упор делался на то, как превосходящая режущая сила стали и легкость изготовления железного вооружения приводила к изменениям в обществе. Конечно, вооружение очень важно, но, как мы видели из примеров современных военных конфликтов таких, как Вьетнамская война или советское вторжение в Афганистан, побеждали не всегда лучше вооруженные и экипированные армии. Безотносительно технологических изменений нет никаких причин для утверждения, что ситуация поменяется в будущем.

Наоборот, необходимо сконцентрировать внимание на том, как использовались ресурсы, среди прочего это включает, говоря в терминах боеготовности, воинскую сплоченность, мораль, боевой дух, лидерство, тактику, стратегию и другие факторы, а также обязательное обращение к теме организационной культуры, влияющей на оценку и использование ресурсов. Некоторые вещи из этой тематики, например, воинская сплоченность, мораль, боевой дух, лидерство и то, насколько они продолжительны, уже готовы для сравнительно-теоретического сопоставления. Антропологии, социальной психологии и социологии есть, что предложить для этой проблематики, в том числе и для того, чтобы уйти от в большинстве своем неупорядоченном, а в некоторых случаях анекдотичном подходе «лица сражения» к более основательному исследованию проблемы.

Если остановиться исключительно на моменте сражения, то здесь выделяется еще одна проблема, вытекающая из распространенного убеждения, что «лицо сражения», собственно, сущность войны, в какой-то мере вневременная, так как здесь вовлечено человеческое желание преодолеть трудности битвы. На практике же выясняется, что понимание потерь и страданий, как в сознании отдельного солдата, так и в обществе в целом, является намного более культурно обусловленным, чем любое предположение об вневременной идентичности сражений. Поэтому можно увидеть разницу в ведении боевых действий и поведении в бою в разные эпохи и в разных культурах. Кроме того, несмотря на небольшие различия, этот фактор играл свою роль в достижении военных успехов. Сопоставляя готовность западных войск, принимавших участие в наступательных кампаниях претерпевать огромные потери в мировых войнах с их нежеланием поступать также в последней четверти XX в., а также различное отношение к потерям со стороны северных вьетнамцев и американцев во время Вьетнамской войны, следует осознавать это также в широкой исторической перспективе, распространяя данные наблюдения также на периоды, менее обеспеченные источниковой базой. Такой подход может показаться внеисторическим прочтением прошлого через настоящее, однако более вероятным является утверждение о том, что всегда существовала частая смена настроя по отношению к готовности преодолевать потери, вплоть до борьбы не на жизнь, а на смерть, включая тактику камикадзе. Далека от ясного понимания ситуация в современной историографии, почему эти «культурные» факторы, факторы, которые непосредственно относятся к тому, как люди ведут себя во время боя, должны играть меньшую роль в войне, чем вооружение. То, с чем люди воюют в руках, вовсе не определяет то, как они воюют.

Исходя из этого, мораль, боевой дух, которые часто концентрируются на готовности к претерпеванию потерь, остаются единственным главным фактором в битве и в конфликте в целом; что же касается войны, воспринимаемой как попытка навязать свою волю, то она включает в себя больше, чем просто победу в сражении. Это утверждение может показаться банальным, однако воинские доктрины прошлого и настоящего делали упор именно на победе в сражении и сейчас нам трудно понять расхождения между теоретическими указаниями и реальностью. Например, средневековые европейские военные стратеги дискутировали о том, насколько полководцы искали сражений, а насколько они стремились избежать их, следуя классическим трактатам военного писателя Вегетия [17].

Поэтому победа и поражение перестают быть однозначно понимаемыми фактами; особенно, если учесть то, что сдача и капитуляция армии, завоевание территорий рассматривались одновременно как средство и как цель войны. Наоборот, очень важно принять утверждение о том, что люди проигрывают тогда, когда они понимают, что они побеждены, и это более соответствует истине, чем оперативные военные сводки о победе или поражении. В отсутствии этого понимания, победа в сражении приводит лишь к тягостной оккупации, когда большинство населения продолжает сопротивление.

Организационные вопросы ― построение войск на поле битвы, происхождение и набор армейских структур и мобилизация общества ― также сильно варьируются в зависимости от эпохи и места, не в последнюю очередь под влиянием социального развития. Вместо того, чтобы просто оценивать организационные изменения в зависимости от эволюции вооружения, необходимо признать автономный характер организационных факторов и их прямую связь с социальными паттернами и развитием общества. Эти факторы могут напрямую влиять на эффективность боевых действий, в особенности, если есть разногласия внутри воинских структур.

«Лицо сражения»

Встреча с конфликтом лицом к лицу проявилась в таком модном в военной истории подходе, как «лицо сражения» (‘face of battle’), берущим свое название от одноименной книги Джона Кигана 1976 г. [18], хотя эта работа позиционировалась едва ли не как роман-новелла. Кигановская попытка, встретившая массу восторженных отзывов (хотя также и талантливых критиков [19]), воссоздать то, что на самом деле происходило на поле брани, была основана на материалах небольшого территориального охвата, исключительно Западной Европы: битва при Айзенкуре (1415 г.), Ватерлоо (1815 г.) и битва на Сомме (1916 г.). Книга стала попыткой установить стандарт в жанре «боевых баталий» и в рамках умеренного ревизионизма поставить вопрос об адекватности представленных описаний и выводов, в особенности той историографической традиции, которая пыталась сгладить реальный хаос во время боевых действий и без лишних затруднений объяснить движение войск. Однако этот принцип нисходящего анализа (от сложного к простому) с его упором на решения главнокомандующих и ответные действия войск, организованных в четкие структуры, не смог согласовать ни демократические чаяния современного читателя, связанные с индивидуальным опытом и жертвенностью, ни роль растерянности в условиях «тумана войны» (термин, введенный К. Клаузевицем) на тактико-оперативном уровне. Более того, ориентация единственно на качества военных предводителей при объяснении действий армий представляется весьма сомнительной.

Важной книгой, которая воссоздала «лицо сражения» на историческом примере, стала «Полтавская битва» Питера Энгланда (впервые опубликована в Швеции в 1988 г.), хотя, что вообще очень типично для этого жанра, она полностью основывалась на материалах лишь одной стороны ― шведской, которая потерпела поражения от российских войск в 1709 г. Подход «лицо сражения» получил развитие с появлением новых взглядов, таких, как, например, Энн Хиланд, которая рассмотрела битву с точки зрения конных всадников с целью выяснить, атаковали ли колесницы единой лавой [20]. Обращение к исследованию того, что происходило во время сражения с целью оценки относительной боеготовности, дало замечательные результаты, когда к данной теме на материалах античности был применен подход «лицо сражения». Грегори Дейли исследовал таким образом битву при Каннах (216 г. до н. э.). Он дополнил свою цель «полномасштабным анализом... в соответствии с пионером в этой области Джоном Киганом... не игнорируя при этом традиционные методы анализа военных сражений в терминах Великих тактических приемов... Одной из главных задач этой книги было чтение между строк сведений Полибия с целью воссоздать эпизоды битвы [21]. Дейли показал, что подход с точки зрения «лица сражения» и поля боя вполне совместим с научно-техническим прогрессом. Расширение археологических и геологических источников сделает возможным попытку проанализировать другие подобные битвы периода античности, такие, например, как сражение между спартанцами и персами при Термопилах (480 г. до н. э.).

Война и общество

Подход «лицо сражения» и поле боя был отделен от преобладавшего в последние десятилетия в академической историографии. Условно этот подход можно обозначить как «война и общество» или «новая военная история», оба из которых являются приемлемыми определениями, тем более, что подход весьма далек от статичности. Представители данного подхода смогли органично включить в свои построения достижения других разделов исторической науки, и, конечно, прежде всего более общие выводы социальных наук, в особенности изменения в понимании общества как такового [22]. В рамках подхода «война и общество» рассматривались отношения между военными действиями и социальными классами, гендером и пр. ― это на одном уровне, а на другом задавались вопросы, как война отражала коренные черты общества: в какой степени и каким образом война и занятие военным искусством может отражать социальные конструкты и образы. Сейчас очень быстро растет число таких работ, объектами которых становятся воинская повинность, память о войне [23], экипировка и знаки отличия военных, в особенности униформа, военная деятельность и здоровье, экологические последствия войны, гендерный аспект военной истории, а также война как форма дисциплинирования человека и применения физического насилия [24]. Каждое из этих направлений внесло большой вклад, хотя авторы и остались верны европоцентризму, что вообще характеризует военную историю. «Война и общество» ― это очень тематически разнообразное поле, хотя есть одна важная тема, согласно которой социальная активность в военное время представляет собой продолжение практик мирного времени или аберраций от них.

Социальное измерение военных как предмет изучения современной историографии чрезвычайно разнится вследствие расставляемых акцентов, в большинстве последних работ сосредоточенных на проблеме товарищества (воинского братства) как ключа к пониманию мыслей, этики и действия солдат. Так, например, в первой половине XX в. характер воинского сообщества находился под сильным влиянием типов британских военных кораблей, когда солдаты в своем выборе предпочитали класс корабля службе. Если был выбор, большинство моряков предпочитало служить на корабле с меньшим численным составом, хотя такая служба предоставляла меньше видов досуга и приватности, чем служба на больших суднах [25]. Связь между боеготовностью, эффективностью боевых действий, духовной и групповой сплоченностью как оппозиция тактическому искусству подчеркивает значимость изучения воинского братства, а это сближает подход «война и общество» с «лицом сражения».

Во многих случаях подход «война и общество» весьма скудно освещает степень развития военной машины, оставляя за скобками тактико-оперативные показатели, но в других очень много подробных отсылок к этой теме. Так, в работе Элизабет Фенн, посвященной эпидемии оспы в Северной Америке в годы войны за независимость [26], показано не только, каким образом ускорялось распространение вируса вместе с передвижением войск, но также объяснено, как это повлияло на развитие военных действий, включая опустошение «эфиопского легиона» лорда Дюнмора, а также события 1776 г. в Америке и Канаде, повлиявшие на эффективность наступления британцев. Благодаря хорошо подготовленной и реализованной системе прививок британские войска понесли меньше потерь от эпидемии, чем их соперники. Благодаря решению Дж. Вашингтона о поголовной вакцинации армии, одному из его пророческих решений в этой войне, благоприобретенный иммунитет помог в кампаниях 1780-1781 гг.

Другие исследования в рамках данного подхода сопряжены гораздо в меньшей степени с исследованиями по военному потенциалу. В «Войне нервов. Солдаты и психиатры. 1914-1994 гг.» [27] (2000) Бен Шепард умело лавирует между психиатрией и войной, показывая, как Вторая мировая война привела к убежденности в эффективности психиатрии и роли психиатров; однако по существу это исследование представляет собой историю психиатрии, чем войны. Оно также отразило широкий интерес к стрессу на поле боя как одному из аспектов солдатского опыта. Сходная европоцентричность проглядывает и в книге Джошуа Голдстайна «Война и гендер. Как гендер и военная система создавали друг друга» [28]. Как пример того, что могут включать в себя военные исследования, приведем список проблем, которые рассматривает Голдстейн: феминизация образа врага как форма символического доминирования, роль мужской сексуальности как причина агрессивности, женское рабочее законодательство военного времени, фаллический символизм вооружения, гендерные убийства, любовь на войне, медсестры, матери, проститутки, а также взаимовлияние охоты и войны [29].

Завоевательные походы и присоединение новых территорий, а также сепаратистские действия являются аспектом процесса, в рамках которого военные действия создают государства и конструируют общества, ― и эта тема стала предметом изучения не только подхода «война и государствообразование», но также затронута и в литературе о «войне и обществе». В каждом из этих подходов война рассматривается как фактор, повышающий степень объединенности людей в коллективы и причиной создания чувства «нас» и «других». Территориализация власти в условиях организации новых структур происходила с присутствием или применением силы. Конструирование и обретение территориальных рамок (территориализации) идентичностей не было ограничено политическими элитами и это помогло интегрировать гетерогенные группы в постепенно складывающиеся политико-административные и государственные структуры. В рамках боеготовности и вооруженных сил эти процессы интеграции могли инициировать и поддерживать конфликты. Очевидно, что в этом подходе скрыта известная доля телеологичности, но это демонстрирует долгосрочные антагонистические процессы, которые обуславливали возвращение угасших противоречий в форме военных действий.

Подход «война и общество» имеет тенденцию к демилитаризации объекта исследования. Частично это связано с личностными предпочтениями авторов, которые не скрывают безынтересности для них темы войны [30] и частично с тем, что в самом подходе заложен отказ от рассмотрения военных сражений и кампаний и концентрация на таких вещах, как, например, торжественные церемонии [31], за которыми очень легко забыть, что сражения являются основным вопросом военных, их обязанностью и функцией, а потому именно эти вопросы должны стоять в центре любого исследования по военной истории [32]. Несмотря на то, что большинство военных даже в современную эпоху занимаются непосредственно военной подготовкой лишь время от времени, однако безотносительно этого замечания, подход «война и общество» многое дает современной науке. Так, в противовес тактико-техническому аспекту изучения войны, например, такой работе, как «Великая война. 1914-1918 гг.» (1998 г.) Спенсера Такера [33], Ян Бекетт в одноименной работе 2001 г. [34] уделил значительное внимание темам «нации в латах», «война и государство», «война и общество» и «война, политика и революция».

В общем и целом подход «война и общество» страдает смещением интереса к европейской истории и недостатком компаративных исследований. Для большинства войн нам не известен этнический и социальный состав солдат: кем они были, каково был их этносоциальное прошлое и какие мотивы толкали их на участие в войне, если, конечно, они не были призваны принудительно. Большинство информации по этим вопросам выдумано, а надежность тех источников, которыми мы обладаем, достаточно ограничена. Аналогично дело обстоит и с компаративными исследованиями, которые немногочисленным и в основном написаны на европейском материале: что означало для общества и как воспринимались большие потери молодых людей, как разные общества приспосабливались и что происходило тогда, когда воевавшие возвращались обратно к мирной жизни. Мозаичность исследований влияния и эффектов войны на общества, от страны к стране, от войны к войне очень полезна; однако планомерность изучения этой темы ограничивается отсутствием источников. Так, наряду с обозначенной выше проблемой возможной демилитаризации войны в рамках подхода «война и общество» существуют и другие, которые, однако, к большому сожалению, стали практикой для работ по истории войн: отсутствие постоянного внимания к таким темам, как влияния войны на социальные группы, расовые отношения, женщин, экономику и политические институты и др.

Другой подход к военному делу связан с использованием психологии как науки, которая конституировалась со второй половины XIX в. в рамках европейского научного дискурса. Со времени, когда психология стала распространять свое видение природы человека практически на все стороны жизни человека и общества, классовых, гендерных, этнических и иных групп, появилось по крайней мере две группы психологов, разрабатывавших психологические аспекты войны и мира. Каждая из них подходила к объекту исследования с совершенно разных точек зрения и проявляла удивительную неосведомленность (или по крайней мере не принимала во внимание) работы своих коллег.

Одна группа исследователей представляла специалистов по социальной психологии и этологов, которая видела в природе агрессии и насилия биологически-инстинктивные корни. Главная их заслуга состояла в том, что они поставили войну в эволюционный контекст ― как “один из видов агрессии” ― и стали изучать такие явления, как агрессия у приматов, “территориальный императив”, ритуальное убийство с целью увидеть, какое влияние эти паттерны поведения могли оказать на формирование войны в человеческих сообществах. Их целью была попытка понять зарождение войны как явления так, чтобы установить мир.

Наряду с этой группой ученых существовала другая, идеи которой олицетворял издававшийся с 1957 г. “Журнала по проблемам разрешения конфликтов”. Эти ученые, среди которых преобладали психологи, рассматривали войну и подобные конфликты в условиях контролируемых игр, “партий с нулевой суммой” или дилемм, которые могли бы представить сущностные психологические характеристики конфликтов в упрощенном виде (в форме моделей) ― и снова главной целью ставилось понимание и даже возможное создание систем противодействия возникновению конфликтов или их локализации [35].

Фрагмент 3.

Подробно описал, что конкретные историки понимали под этим термином, когда использовали в своих работах, и почему это понятие следует принять по отношении к истории Сибири 17-19 веков.

Теория фронтира

Следующий фактор, повлиявший на формирование модели ранних сибирских казаков, ― фактор фронтира. Сибирь с завоевания Сибирского царства Ермаком стала зоной большого фронтира, непрерывно расширявшегося вплоть до начала XVIII в. Условия этой обостренной контактной зоны определили многие характеристики казаков в Сибири.

Фронтирность Сибири XVII в. характеризовалась не только галопируще расширяющейся нефиксированной границей, но также предельной степенью военизированности и противостояния. В XVII в., полным военных конфликтов, «вся Сибирь носила оружие», и хотя в регионе не было линии «фронта», не было здесь и четких границ между «мирным» и «немирным» населением. Экстремальная обстановка повседневной жизни оказала прямое влияние на формирование модели раннего сибирского казачества. Привлечение работ, посвященных антропологии экстремальных групп (армия, зона, финансово-промышленные и правоохранительные организации) в России [36], оказалось оправданным и методологически продуктивным.

Теории фронтира уходят своими корнями к книге Ф. Дж. Тернера, краткой, ярко написанной, оказавшейся необычайно влиятельной, “Фронтир в американской истории” (1893 г.). Сущность фронтира Тернером определялась как внешняя граница переселенческой волны европейцев, продвигавшихся через враждебную, закаляющую характеры дикую местность. Тернер утверждал, что этапы экспансии на запад ― от трапперов к торговцам, фермерам, а затем к коммерсантам и так далее ― выковали уникальную американскую черту прогрессивного, стойкого и демократического индивидуализма. Несмотря на то, что Тернер и поколение его последователей никогда полностью не игнорировали важность изучения людей по другую сторону фронтира, этой проблематике они уделяли намного меньше внимания и размышлений, чем она того заслуживает. Аборигенная проблематика или, скорее, в интерпретации школы Тернера, “сфера влияния европейцев над индейцами”, формировала важную часть фронтира, однако историки концентрировали внимание лишь на одном, европейском, направлении этого движения.

За последние сорок лет концепция Тернера вызвала многочисленные негативные отклики, в особенности от поколения критиков, подчеркивавших ее очевидный этноцентризм. Но за многие годы лучшие из его оппонентов сделали больше, чем просто подняли знамя культурного релятивизма. Более значимо то, что эти ревизионисты разрабатывали альтернативные модели, способствовавшие решению вопросов и проблем, близких тем, над какими работали представители тернеровской школы: динамика миграций и поселений, межкультурные контакты, культурная экология и этнокультурные новации. Создавая более подробное понимание фронтиров, исследователи последнего времени в совершенно в другом свете показали важные проблемы, которые ранее считались разрешенными.

Наиболее мощный вызов тернеровскому тезису был выдвинут в последние двадцать лет историками, работающими с материалами североамериканского запада, который более всех частей американского континента пропитан мифами и легендами фронтира. Для Патриции Нельсон Лимерик, Дональда Уорстера, Уильяма Кронона и других так называемых “новых историков Запада” тернерианский взгляд на фронтир представляется слишком статичным, предсказуемым и ликующе-триумфальным, саму же историю фронтира они видят как пеструю смесь расовых, классовых и экологических конфликтов, многие из которых остаются актуальными для североамериканского Запада до сих пор. “Новые историки Запада” испытывают нескрываемое отвращение к самому слову “фронтир”, указывая на то, что более, чем вековое злоупотребление и упрощение этого термина привело к его полной десемантизации. В качестве альтернативы они предложили вести исследования в концептуальных рамках понятия “регион”, разбив огромное географическое пространство на части и сосредоточившись на рассмотрении наиболее ярких конфликтов и происходящих изменениях внутри этой территории. Путем выделения таких тем, как труд, этническая идентичность, земле и -водопользование, эмиграция, ― этим историкам удалось изобразить жизнь Запада гораздо более многообразной, динамичной и неодназначной, чем она представлена в романах, фильмах Джона Уэйна и в исследованиях представителей старой школы фронтира [37].

Новые историки Запада, действующие в рамках концепции “регионостроительства” стремятся отделить себя от Тернера, полагавшего, что межкультурные контакты и конфликты могут быть объяснены с помощью одной всеобъемлющей модели. Можно вполне согласиться с их предостережения об ограниченности теории фронтира, однако огульное отрицание тезиса Тернера все же необоснованно. В своем истовом стремлении развенчать миф “фронтира” эти ревизионисты отвергали данный концепт, который, если оценить его должным образом, представляет наиболее лаконичную формулировку для процессов рассматриваемого периода.

В противоположность новым историкам Запада “новые индейские историки”, такие, как Джеймс Акстел, Джеймс Меррел, Дениэл Узнер и Дениэл Рихтер скоцентрировались на изучении отношений на фронтире. За последние тридцать лет эти и другие близкие им исследователи показали, что концепт фронтира, популяризированный Тернером ― несмотря на свою жесткость и этноцентричность ― представляет огромную ценность как подход, способный соединить вместе исторические процессы и территорию. Тернер совершенно верно утверждал, что куда бы ни пришли европейские поселенцы, в каком бы незнакомом культурном и природном пространстве они не оказались, они изменяли окружающую действительность и, в свою очередь, сами подвергались изменениям. Что в действительности не удалось адекватно понять Тернеру, так это всю сложность этих процессов: не только, каким образом они формировали характеры и психологию европейских переселенцев, но и то, какие они ставили вызовы перед ними и каких требовали изменений. С целью анализа значения межкультурных контактов, интеракций и конфликтов для всех вовлеченных групп на фронтире «новые индейские историки” использовали широкий круг архивных и этнографических источников. В результате термин «фронтир» обрел у них более детальный и разработанный вид, чем тот, который был у первого поколения историков фронтира: это не только линия, которую достигла цивилизация, столкнувшись с дикостью, но широкая географическая зона, в которой разные группы людей торговали между собой, жили, воевали и в конечном счете изменялись [38].

В данной работе термин “фронтир” используется именно в формулировке «новых индейских историков”. Представляется, что данный термин ― наиболее лаконичная и исторически обоснованная интегральная формулировка процессов, протекавших на территории контакта различных культур, происходившего в контексте неопределенных властных отношений; такие альтернативные термины, как “человеческий экотон” и “зона взаимопроникновения” в сравнении с термином «фронтир» представляются не только громоздкими, но и неподходящими к историческим реалиям [39]. Также, как Д. Я. Резун и М. В. Шиловский [40] я убежден, что концепция фронтира является ключом к пониманию истории заселения Сибири русскими с конца XVI в. и ее исторического значения. Я также разделяю вывод Резуна и Шиловского о том, что именно казаки-землепроходцы были катализаторами фронтирных отношений почти во всех уголках Сибири конца XVI ― начала XVIII вв.

Особое значение необходимо придать тому факту, что история фронтира в Сибири всегда находилась под влиянием “взаимообмена” между несколькими культурами. Хотя каждая конкретная культура на фронтире могла самостоятельно обозначать и выбирать те черты, которые она перенимает у другой культуры, однако расширявшиеся контакты и взаимодействия также могли приводить к нежелательным и непреднамеренным культурным трансформациям, феномену, который Джеймс Акстел обозначил как “реактивные изменения” [41]. Трансформации такого рода обычно имели место там, где одна культура начинала доминировать над другой. Однако до тех пор, пока осталась хотя бы небольшая возможность для сопротивления или успешной конфронтации, процессы “реактивных изменений” могли протекать в обоих направлениях. Обозначение важности каждой из взаимодействующих культур на фронтире заставило исследователей перейти к подробному изучению мировоззрения и мотиваций каждой из сторон.

В период так называемого “присоединения Сибири”, когда различные культуры вошли в соприкосновении друг с другом, процессы протекали не только в изолированно понимаемом “сибирском фронтире”, но в рамках того, что историк Джек Форбс (применительно, правда, к американскому фронтиру) обозначил как “фронтирным комплексом”. Этот термин он определял, как “многообразие фронтиров в динамическом взаимодействии” [42]. Концепция Форбса, в противоположность тернеровской, побуждает исследователя обратить внимание на культурное разнообразие, которое характеризовало Сибирь конца XVI ― начала XVIII вв. Кроме того, она позволяет непротиворечиво включить культурную динамику “фронтира” в более широкие географические рамки, которые заложены в понятии “регион”; тем самым это позволит объединить интерпретативные возможности подхода «новых историков Запада» и подхода «новых индейских историков».

Концепция “фронтирного комплекса”, примененная к Сибири XVII в., позволяет представить более полную и сбалансированную картину разнообразных отношений на фронтире, открывая несколько новых перспектив. Сидя в удобном кресле за столом современному исследователю очень просто недооценить тот простор и ту подвижность структур, которые характеризовали раннеколонизационную Сибирь. Немногие из аборигенов региона и сообществ колонистов жили по соседству друг с другом, а центры власти, которые связывали их вместе, зачастую располагались за сотни верст непроходимых дорог. Однако несмотря на эти трудности аборигены и казаки-землепроходцы преодолевали огромные расстояния, чтобы находиться в постоянном контакте с своими сородичами. Также, как ни одно сообщество в Сибири никогда не оставалось изолированным от внешнего мира, так и сибирский фронтир никогда не развивался в вакууме.

Трансформации сибирского фронтира раннеконтактного периода развертывались одновременно на нескольких уровнях, от индивидуального до макросоциального. События, которые изменили карту Сибири, часто своими корнями уходили к отношениям между небольшими группами людей, в которых базовые человеческие эмоции, такие, как любовь, доверие, зависть и страх оказывали глубокие и волнообразные последствия на взаимоотношения сообществ. Фронтир оказывал всестороннее и порой трагическое влияние на людей, которые были во всех отношениях такими же реальными и несовершенными, как и современные люди. Наряду с этим в процессы включались силы, структуры и традиции, которые действовали вне воли отдельного человека.

Всякое взаимодействие индивидов и культур открывает возможности для обмена чем бы то ни было, начиная от биологических продуктов и промышленных товаров и заканчивая революционными идеями. В исследовании же, претендующем на рассмотрение фронтира как затянувшейся борьбы за власть, изменившую формы и рамки целых обществ, следует сделать акцент на те аспекты, которые отчетливее других будут высвечивать сущность рассматриваемых процессов. Вообще говоря, взаимодействие между аборигенами и социально-политическими структурами колонистов в ранний период в большинстве своем вращалось вокруг трех взаимосвязанных вещей ― торговли, войны и дипломатии. В историографии эти темы очень часто рассматривались в этноцентрическом ключе. Поэтому представляется плодотворным рассмотреть торговлю, войну и дипломатию с учетом мнений и чувств всех участников взаимоотношений. Эта всесторонняя восприимчивость необходима в особенности в тех случаях, когда рассматриваются группы с заметно различающимися мировоззрениями.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2017-02-19; просмотров: 123; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.119.104.238 (0.037 с.)