Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Местечко под названием киндберг

Поиск

 

Названное Киндберг, наивно переведенное как «Детская гора» илиувиденное как добрая, приветливая гора, — в любом случае это городок, кудаприезжают ночью из дождя, исступленно припадающего мокрым лицом к ветровомустеклу; это старая гостиница с глубокими колодцами коридоров, гдемоментально забываешь о буре, бьющейся и царапающейся за окном; этодолгожданное пристанище, возможность переодеться и понять, что здесь хорошои уютно; это суп в большой серебряной супнице и белое вино… как приятноразломить хлеб и дать первый ломоть Лине, которая кладет его на ладонь,словно бесценный дар (и воистину так оно и есть!), а потом, Бог знаетпочему, Лина дует на него, и ее челка взлетает и трепещет, словно ответноедуновение руки и хлеба приподняло занавес крошечного театрика, и Марселокажется, будто он видит вышедшие на сцену мысли Лины, фантазии ивоспоминания Лины, которая с удовольствием прихлебывает вкусный суп, дуя нанего и все время улыбаясь.

Но — нет, ее гладкий, младенческий лоб остается спокойным, сначалатолько журчащий голос роняет по каплям информацию о своей хозяйке, и такпроисходит первое приближение к Лине: оказывается, она чилийка… напеваемыйвполголоса мотивчик из репертуара Арчи Шеппа[216], слегка обгрызенные, но оченьчистые ногти и одежда, испачкавшаяся от поездок автостопом и ночевок нафермах и постоялых дворах юности. Юность, смеется Лина и ест суп, чмокая,как медвежонок, да ты даже не представляешь себе нынешнюю молодежь, это жеископаемые, ходячие трупы, совсем как в том фильме Ромеро[217].

Марсело чуть было не спрашивает ее: «Какого такого Ромеро? Первый разслышу об этом Ромеро». Но вовремя спохватывается. Пусть себе болтает…забавно присутствовать на этом празднике горячей еды, а чуть раньше —наслаждаться восторгом Лины при виде комнаты и камина, поющего, ждущегокамина… пухлый бумажник, этакий денежный пузырь, необходимый каждому, ктохочет путешествовать без проблем; дождь, вдребезги разбивающийся о пузырьгостиницы, так же как он разбивался сегодня вечером о белое-пребелое лицоЛины, голосовавшей на опушке сумрачного леса, что за дурацкое место дляавтостопа, почему дурацкое, ты же меня подобрал, ладно, может, еще добавкусупа, медвежонок, давай покушаем супчика, чтобы не заболеть ангиной;медвежонок, еще не просохшие волосы, но впереди уже — камин, поющий, ждущийих в комнате с огромной, поистине королевской постелью, с зеркалами во всюстену, столиками, бахромой и тяжелыми шторами, ну зачем, скажи на милость,зачем ты торчала под дождем, увидела бы твоя мама, вот бы отшлепала.

Ходячие трупы, повторяет Лина, лучше ездить одной, хотя, конечно, когдадождь идет, то… но ты не думай, у меня пальто как самый настоящий плащ,вот только волосы, ну и ноги промокли немножко, но уже все нормально,аспирин — разве что на всякий случай. И в промежутке между пустой тарелкойи новой, полнехонькой, которую медвежонок тут же принимается опустошать: амасло какое — вкуснятина, послушай, а ты чем занимаешься, чего разъезжаешьна своем шикарном авто, а-а, так ты аргентинец? И оба понимают, что случай— великая вещь, ведь если б за восемь километров отсюда Марсело неостановился пропустить рюмочку, медвежонок мчался бы сейчас в другой машинеили по-прежнему торчал бы в лесу; я коммивояжер, занимаюсь продажейсборочных деталей, приходится много разъезжать, но на этот раз еду простотак, не по работе. Внимательно слушающий, почти серьезный мишка, а что такоеэти, ну сборочные, а впрочем, это наверняка скучища, что поделать, коли онне может сказать ей, что он укротитель в цирке, кинорежиссер или ПолМаккартни[218], подай соль. Эти порывистые движения, как у насекомых или у птиц,хотя она медвежонок, пляшущая челка, мотивчик Арчи Шеппа, вот привязался, ау тебя есть его пластинки, неужели есть? Куда естественней, ироническидумает Марсело, если б у него не было пластинок Арчи Шеппа, какой же онидиот, что они у него есть и он порой даже слушает их вместе с Марлен вБрюсселе, только вот он не умеет жить ими, как Лина, которая вдруг междудвумя глотками принимается напевать, и улыбка ее — это фри-джаз[219], и кусочекгуляша, и медвежонок, промокший от автостопа, никогда мне так не везло, тымолодец. Молодец, молодец, желая взять реванш, затягивает Марсело на мотивизвестного танго, но допускает промашку, она другое поколение, онамедвежонок Шеппа, и никаких тебе танго, старик.

И — по-прежнему не проходит щекотка, чуть ли не спазм, кисло-сладкий,как тогда, при подъезде к Киндбергу… стоянка, машина, оставленная вгромадном обветшавшем гараже, старуха, освещавшая им путь допотопнымфонарем, Марсело — чемодан и портфель, Лина — рюкзак и шлеп-шлеп по лужам,приглашение поужинать, принятое еще до Киндберга, а что — поболтаем, ночьи шрапнель дождя, дальше ехать опасно, лучше заночевать в Киндберге,поужинаешь со мной? о спасибо, как здорово, ты обсохнешь, лучше всегоостаться здесь до утра, дождик, дождик, пуще, дам тебе гущи, спасибо,сказала Лина, и вот тогда-то — стоянка, гулкие готические коридоры, ведущиев гостиную, какая тут теплынь, нам повезло, последняя капля дождя,застрявшая в челке, рюкзак, свисающий с плеча медвежонка, герлскаут с добрымдядей, я пойду выясню про комнаты, тебе надо обсохнуть перед ужином. Ищекотка, чуть ли не спазм там, внизу, Лина, глядящая на него в упор,девочка-челочка, какие комнаты, что за чушь, попроси одну. И он, не глядя нанее, но почувствовав все ту же приятно-неприятную щекотку, что ж,вертихвосточка, что ж, моя прелесть, медвежонок-супчик-камин, что ж, ещеодной больше, но тебе везет, старик, она прехорошенькая. Однако после,смотря, как она вытаскивает из рюкзака сухие джинсы и черный пуловер,повернувшись к нему спиной, болтая, ух ты, камин, понюхай, какой душистыйогонь, роясь в чемодане в поисках аспирина, разгребая витамины, дезодорантыи кремы для бритья, а куда ты едешь? — не знаю, есть у меня письмо дляодних хиппи из Копенгагена и рисунки, которые дала мне Селия в Сантьяго[220], онасказала, они отличные ребята, атласная ширма и Лина, вешающая мокрую одежду,вытряхивающая рюкзак, неописуемый кавардак на позолоченном столике временФранца Иосифа[221], все вперемешку: Джеймс Болдуин[222], бумажные носовые платки,солнечные очки, картонные коробочки, Пабло Неруда, гигиенические пакеты,карта Германии, я хочу есть, Марсело, мне нравится твое имя, оно красивое, ия хочу есть, тогда пошли, перебьешься без душа, и так довольно вымокла,потом приведешь рюкзак в порядок, и — Лина, резко вскидывающая голову,глядящая на него в упор: я никогда ничего не привожу в порядок, этот рюкзак— как я сама, и как моя поездка, и как политика — сплошная неразбериха, амне плевать. Малявка, подумал Марсело; спазм, чуть ли не щекотка (надо будетдать ей аспирин вместе с кофе, быстрей подействует), но ее бесила этасловесная дистанция, эти его «ты такая молоденькая, и как ты путешествуешьодна», и за супом она расхохоталась: юность, реликты какие-то, ходячиетрупы, совсем как в том фильме Ромеро. И гуляш, и постепенно от жары, отвида опять довольного медвежонка и от вина щекотка в животе стихает, уступаяместо радости, умиротворению, пускай себе болтает глупости, пусть вещает емуо своих взглядах на жизнь, наверно, и у него когда-то были такие взгляды,хоть он уже и не помнит, пусть смотрит на него из театрика своей челки,вдруг посерьезневшая и вроде бы даже озабоченная, а потом вдруг — Шепп, какздорово, что я здесь, и сухая, и внутри этого пузыря, а в Авиньоне я пятьчасов проторчала на шоссе, а ветер срывал с домов крыши, и птичка разбиласьо дерево, я сама видела, упала, как платочек, представляешь, дай,пожалуйста, перец.

Стало быть (уносили пустую миску), ты думаешь ехать так до самой Дании?А у тебя что, совсем нет денег? Конечно, поеду, ты не любишь салат? тогдадавай его мне, я еще не наелась, ее манера наматывать на вилку листья салатаи медленно жевать их, напевая, и серебристые пузырьки, время от временилопающиеся на влажных губах, красивый рот, изящно очерченный, этакийренессансный рисунок, осенняя Флоренция. Марлен, эти рты, которые так любилигениальные педерасты, порочные рты, чувственные, тонкие рты, тебе ударяет вголову рислинг 74-го года… Лина, слушающая его в свободное от жевания имурлыканья время, сама не знаю, как я окончила философский факультет вСантьяго, столько всего хочется прочитать, а начинать надо прямо сейчас. Всенаперед ясно: бедный, бедный медвежонок, смакующий салат и свои планыпроглотить Спинозу за шесть месяцев вперемежку с Алленом Гинзбергом[223] и,конечно же, Шеппом; сколько еще общих фраз будет произнесено до кофе (незабыть дать ей аспирин, а то, не дай Бог, чихать начнет, малявка с мокройголовой, девочка-челочка, прилипшая ко лбу, как хлопал по нему дождь там, наобочине!), но одновременно с Шеппом и доедавшимся гуляшем все постепенноначинало кружиться, плыть, вроде бы те же, но уже другие слова о Спинозе иКопенгагене, Лина напротив, крошащая хлеб, довольно глядящая на него,издалека и в то же время вблизи, изменяясь в круговерти ночи, хотя нет,издалека и вблизи — не объяснение, тут что-то другое, она как будто хочетпродемонстрировать ему кого-то другого, не себя, но кого, скажите намилость, кого… И два тоненьких ломтика французского сыра, почему ты неешь, Марсело, так вкусно, а ты ничего не ешь, дурачок, такой важный, ты ведьочень важный, да? ты только сидишь и смоли-и-ишь и ничего не ешь, слушай,еще чуть-чуть вина, ты же хотел, нет? потому что с этим сыром оно так хорошоидет, и его надо совсем чуточку, ну поешь же, еще хлеба, ужас сколько я емхлеба, мне всегда пророчили, что я растолстею, да-да, что слышишь, у меняуже есть животик, с виду незаметно, но есть, честное слово, Шепп.

Бесполезно ждать от нее чего-нибудь умного, да и зачем ждать (затем,что ты очень важный, да?), медвежонок среди клумб десерта, глядящийошеломленно и в то же время оценивающе на подъехавший столик с пирожными,компотами, меренгами, живот, да, ей недаром пророчили, что она растолстеет,вот это, где побольше крема, а почему тебе не нравится Копенгаген, Марсело?Но Марсело и не думал говорить, что ему не нравится Копенгаген, простонемножко глупо мотаться вот так с рюкзаком целыми неделями под дождем, апосле выяснится, что твои хиппи давно уже разгуливают по Калифорнии, а что,очень может быть; но неужели ты не понимаешь, что это не важно, я же тебесказала: я их не знаю, просто в Сантьяго Сесилия и Марко попросили меняпередать им рисунки и пластинку «Mothers of Invention»[224], интересно, естьздесь у них проигрыватель, можно было бы послушать; знаешь, пожалуй, ужепоздновато, боюсь, в Киндберге нас с тобой не поймут, ладно бы еще это былицыгане со скрипками, а то какие-то мамаши, ты только представь себе, что тутначнется, и Лина хохочет, и ее набитый кремом животик довольно урчит подчерным пуловером, и оба они заливаются смехом, представляя себе воющих мамашс пластинки и физиономию хозяина гостиницы; и щекотка в животе уже смениласьощущением тепла, и он задается вопросом: а вдруг она окажется недотрогой идело кончится если не легендарным мечом в постели[225], то уж по крайней мереразными подушками и моральными запретами, этим обоюдоострым мечом нашихдней, Шепп, ну вот, ты уже чихаешь, прими аспирин, вон уже и кофе несут, язакажу коньячку, с коньяком аспирин лучше усваивается, мне это сказализнающие люди. А ведь на самом деле он и не думал говорить, что ему ненравится Копенгаген, но медвежонок, видимо, больше вникал в его интонации,чем в слова, как он, когда в двенадцать лет влюбился в учительницу, чтозначили слова по сравнению с журчанием ее голоса, от которого у него на душестановилось теплее и хотелось, чтобы его обогрели, погладили по голове…потом, спустя много лет, на сеансе психоанализа выяснилось: тоска? — чтоможет быть проще, это же ностальгия по прародительской утробе, ведь все мы,если разобраться, вышли из одного места, почитайте Библию, пятьдесят тысячпесо за излечение от комплексов, и вот теперь — эта малявка, которая берети выворачивает его душу наизнанку, Шепп, но послушай, если ты его незапьешь, он застрянет у тебя в горле, глупышка. А она, размешивая сахар,внезапно глядит на него как ученица, с каким-то новым уважением, — если ейвзбрело в голову над ним посмеяться, она за это дорого заплатит, — ну чтоты, Марсело, мне действительно нравится, когда ты рассуждаешь с важнымвидом, как будто ты доктор или мой папочка, не сердись, вот всегда так — немогу удержаться и сболтну лишнее, не сердись, да я не сержусь, дурашка, нет,сердишься немножко, потому что я назвала тебя доктором и папочкой, но я же вдругом смысле, просто ты такой хороший, когда говоришь про аспирин, видишь,ты про него не забыл, достал и принес сюда, а у меня совсем из головывылетело, Шепп, ведь мне эта таблетка была нужна как корове седло, авсе-таки ты немножко смешной, такой у тебя профессорский вид, не сердись,Марсело, как вкусно — кофе с коньяком, после этого хорошо спится, самзнаешь. Да, конечно, торчать на шоссе с семи утра, а потом трястись в трехмашинах и грузовике тоже было неплохо, только под конец полил дождь, но затопотом были Марсело и Киндберг, и коньяк, и Шепп. И можно положить руку наскатерть, усеянную хлебными крошками, положить спокойно, ладонью вверх, и неубирать, когда он легонько погладит ладошку, желая этим показать, что он несердится, ведь теперь ему ясно, что ее действительно тронул этот небольшойзнак внимания — таблетка, вынутая из кармана, обстоятельные советы:побольше воды, чтобы аспирин не застрял в горле, кофе и коньяк… и внезапноони — друзья, но теперь взаправду, и камин, должно быть, еще жарче обогрелих комнату, и горничная уже заложила складки на простынях, как навернякапринято в Киндберге, — что-то вроде старинного обычая приветствоватьусталых путников и глупых медвежат, готовых мокнуть аж до самогоКопенгагена, а после, какая разница, что будет после, Марсело, я же тебесказала: я не хочу себя связывать, не хочу, не хочу, Копенгаген — это какмужчина, с которым встретились и расстались (ого!), как день, который пришели ушел, я не верю в будущее, в нашей семье только и разговоров что обудущем, они меня достали этим будущим, его тоже: дядя Роберто,превратившийся в нежного тирана, дабы заботиться о сиротке Марселито, совсемеще крошке, надо думать о завтрашнем дне, мой мальчик, а потом дядя Робертовышел на пенсию и стал смешным и жалким стариком, нам нужно сильноеправительство, молодежь только о гулянках нынче думает, черт побери, в моевремя все было иначе; медвежонок, не убирающий руки со скатерти, к чему этиидиотские самокопания, зачем возвращаться в Буэнос-Айрестридцатых—сороковых годов, ведь куда лучше Копенгаген, Копенгаген и хиппи,и дождь на обочине, но он никогда не путешествовал автостопом, практическиникогда, разве что однажды перед поступлением в университет, а после надобыло выкраивать себе на жизнь, на одежду… правда, он мог бы поехать в тотраз с ребятами на паруснике, за три месяца они доплыли бы до Роттердама,шестьсот песо на все про все, ну еще помочь иногда команде, поедем,развеемся, конечно, поедем, кафе «Рубин»[226]в Онсе, конечно, поедем, Монито,надо только подкопить деньжат, а это было непросто, деньги так и тают —девушки, сигареты, и в один прекрасный день они перестали встречаться, иразговоры о паруснике заглохли, надо думать о завтрашнем дне, мой мальчик,Шепп. А, снова: пойдем, тебе надо отдохнуть, Лина. Да-да, профессор,минуточку, я еще не допила коньяк, он такой теплый, попробуй, видишь, какойтеплый. Он что-то сказал — очевидно, невпопад, потому что вспоминал про«Рубин», но Лина все поняла, ведь она вслушивалась в его голос, а голосговорил куда больше, чем слова, он говорил: я всегда был идиотом, и примиаспирин, и ты должна отдохнуть, для чего тебе ехать в Копенгаген, когда этабелая ручонка лежит под твоей ладонью, все может называться Копенгагеном,все могло бы называться парусником, были б только шестьсот песо, и задор, имолодость. И Лина, взглянувшая на него и тут же опустившая глаза, словновсе, о чем он думал, валялось перед ней на столе, среди крошек, на мусорнойсвалке времени, словно вместо того, чтобы то и дело повторять «пойдем, тыдолжна отдохнуть» (он не отваживался сказать «мы», хотя это было логичнее),как будто вместо этого он рассказал ей о том, давнем; Лина, облизывающаягубы и вспоминающая про каких-то лошадей (или коров, до него долетали лишьобрывки фраз), лошадей, несшихся по полю, словно их внезапно вспугнули, наферме моих дядюшек две кобылы и жеребец, ты не представляешь, как здоровоскакать вечером навстречу ветру, возвращаться поздно, усталой, а дома —нотации: ты же девушка, а не парень, сейчас-сейчас, погоди, еще глоточек,сию минуту, челка на ветру, словно она скачет на лошади на ферме своихдядюшек, шмыгая носом, ведь коньяк ужас какой крепкий, надо же было мне бытьидиотом и создавать сложности, когда была она в большом черном коридоре,шлепающая по полу, довольная, две комнаты, какая чушь, попроси одну,наверняка понимая смысл подобной экономии, зная все наперед и, наверное, ужепривыкнув и даже ожидая этого в конце каждого пути; ну а вдруг в концевсе-таки будет сюрприз, ведь она не похожа на таких, вдруг под конец —одинокий диванчик в углу, разумеется для него, он же джентльмен, не забудьпро шарф, никогда не видела такой широкой лестницы, ручаюсь, раньше это былдворец, и здесь жили графы и давали балы, представляешь, канделябры и всетакое прочее, и двери, например эта, но это же наша, расписанная оленями ипастушками, не может быть. И огонь, юркие красные ящерки, белая-пребелаяогромная постель и занавеси, в которых потонули окна, ах, как красиво, какздорово, Марсело, да ты что — уже спать, ну подожди, я хотя бы покажу тебепластинку, она в такой шикарной суперобложке, хиппи будут в восторге, она уменя тут, на дне, с письмами и картами, неужто я ее потеряла, Шепп. Завтрапокажешь, ей-богу, ты простудишься, а ну-ка быстренько раздевайся, я лучшепогашу свет, так огонь виднее, хорошо, Марсело, ух ты, какие уголья, какглаза кошек, как здорово в темноте, жалко засыпать, и он, вешая пиджак наспинку кресла, подходя к медвежонку, притулившемуся возле камина, скидываяботинки и приседая на корточки возле огня, глядя, как отсветы и тенипробегают по распущенным волосам, помогая ей расстегнуть рубашку, нащупываязастежку лифчика, и губы его уже на ее голом плече, а руки отправляются наохоту в чащу искр, сопливая девчонка, малявка, мишка-глупышка, и вот они ужераздеты и стоят напротив камина, целуются, постель — холодная и белая, ивнезапно — провал, огонь охватывает все тело. Линины губы на его волосах,на груди, руки на спине, податливые тела, первые узнавания и еле слышныйстон, прерывистое дыхание и необходимость сказать, потому что он должен былсказать ей это: Лина, ты ведь не из благодарности, да? И руки, затерянные наего спине, взлетают, как бичи, приближаются к лицу, к горлу, сжимают егояростно, безобидно, нежно и яростно, маленькие, опухшие руки, почти рыдание,как ты посмел, как ты посмел, Марсело… значит, нет, значит, все хорошо,прости, моя радость, прости, я должен был спросить, прости меня, милая,прости, губы, другой огонь, ласковые прикосновения розоватых кончиковпальцев, пузырек, дрожащий на губах, постепенное постижение друг друга,тишина, когда остается лишь кожа или медленный ток волос, молнии век, откази требование, бутылка минеральной воды, которую пьют из горлышка, бутылка,передающаяся от одного жаждущего рта к другому, допитая бутылка в руке,барабанящей по тумбочке, зажигающей ночник… он набрасывает на абажурпервую попавшуюся вещь — трусики, чтобы при золотистом освещении посмотретьна Лину, лежащую на спине, на медвежонка, лежащего на боку, намишку-глупышку, улегшегося на живот, тонкая кожа Лины, просящей сигарету,облокачивающейся о подушки, ты костлявый и волосатый, Шепп, погоди, я укроютебя одеялом, где же оно, поищи в ногах, похоже, мы его подпалили по краям,как это мы не заметили, Шепп.

А после — медленный низкий огонь в камине и в них самих, угасающий,золотистый огонь, и вся вода уже выпита, и сигареты выкурены, и занятия вуниверситете мне опротивели, всему самому важному я научилась в кафе, иличитая перед кино, или болтая с Сесилией и Пиручо, а перед ним, когда он ееслушает, — «Рубин», как это все похоже на «Рубин» двадцатилетней давности,Арльт[227]и Рильке, и Элиот, и Борхес, только у Лины есть еще автостоп, этот еепарусник, гонки в «рено» или «фольксвагенах», медвежонок в палой листве,дождинки в челке,

но зачем ему опять приходят на ум парусник и «Рубин», она же не виделаих, она тогда еще даже не родилась, малявка-чилийка-бродяжка-Копенгаген, такзачем же швырять ему в лицо с самого начала, за супом, за бокалом белоговина, даже не подозревая об этом, швырять ему в лицо его прошлое, давнопрожитое и утерянное, похороненное, парусник за шестьсот песо, Лина, сонноглядящая на него, соскальзывающая с подушек со вздохом сытого звереныша,нащупывая пальцами его лицо, ты мне нравишься, костлявый, ты прочитал ужевсе книги на свете, Шепп, нет, я хочу сказать, что мне с тобой хорошо, тытакой опытный, и руки у тебя большие и сильные, и жизнь позади, но ты нестарый. Значит, медвежонок считал его живым, несмотря ни на что, болееживым, чем других людей его возраста, чем трупы из фильма Ромеро, и Богзнает в каком еще качестве он выступал под этой челкой, где маленький потныйтеатрик соскальзывал сейчас в сон; полуприкрытые глаза, глядящие на него,нежно обнять ее еще раз, почувствовать и тут же отпустить, услышатьпротестующее мурлыканье, я хочу спать, Мар-село, не надо, нет, надо, моярадость, надо, легкое упругое тело, напрягшиеся мышцы и контратака судвоенной силой, сражение без передышки, и уже никакой Марлен в Брюсселе,никаких женщин, подобных ему, выдержанных и уверенных в себе, прочитавшихвсе книги на свете, а только медвежонок, привыкший отвечать силой на силу,но после, еще на гребне этого шквала, бури и криков, понять, что и это тожебыл парусник и Копенгаген, и его лицо, уткнувшееся в грудь Лины, — это лицо«Рубина», первые юношеские ночи с Мабель или Нелидой в квартире, которую импредоставлял Монито, бешеные, гибкие молнии и почти тут же: почему бы нам непрошвырнуться по центру, дай конфетку, эх, знала бы мама… Значит, даже вмиги любви невозможно стереть образ юности, разбить зеркало прошлого,которое Лина поставила перед ним, лаская его, и это зеркало не разобьют ниШепп, ни слова «давай спать, уже поздно, дай еще водички, пожалуйста»,потому что это зеркало — сама Лина и все вещи, к которым она прикасается, иэто глупо, невыносимо, непоправимо глупо, и, наконец, сон под стихающийласковый шепот, волосы медвежонка, струящиеся по его лицу, словно они зналии хотели стереть с него это, чтобы он вновь проснулся прежним Марсело; и онпроснулся в девять, и Лина уже сидела на диване, причесывалась и напевала,уже одетая, готовая к новым дорогам и новым дождям. Они почти неразговаривали, наспех позавтракали, светило солнце, а отъехав от Киндбергана приличное расстояние, остановились выпить еще по чашечке кофе, тебесколько сахару, Лина, четыре куска, ее лицо, словно постиранное,отсутствующее, с выражением какого-то абстрактного счастья, а потом —знаешь, ты только не сердись, конечно, нет, говори, может, тебе что-нибудьнужно, резкая остановка на обочине общих фраз, ведь нужное слово уженаготове, как и банкноты в бумажнике, но произнести его вслух он не успел,потому что Линина рука робко проскользнула в его руку, челка, упавшая наглаза, и наконец тихий вопрос: можно, я проеду с тобой еще немножко, я знаю,нам не по пути, но все равно, ведь нам так хорошо, пусть это продлится ещенемножко, смотри, какое солнце чудесное, мы поспим в лесу, я покажу тебепластинку и рисунки, только до вечера, если хочешь; и почувствовать, что да,он хочет, у него нет причин не хотеть, и медленно убрать руку и сказать нет,лучше не надо, ты тут легче найдешь попутку, ведь тут большой перекресток…и медвежонок съеживается, как от удара, и сразу отдаляется, и грызет сахар,опустив голову, и смотрит, как он расплачивается, встает, приносит из машинырюкзак, целует ее в волосы и поворачивается спиной и теряется вдали, вбешеном переключении скоростей, пятьдесят, восемьдесят, сто десять, зеленаяулица для торговцев сборочными деталями и — никаких Копенгагенов, толькопрогнившие парусники в кюветах, постоянное повышение в должности и взарплате, шепот швейцара в «Рубине», тень одинокого платана на повороте,ствол дерева, в который он врезался на скорости сто шестьдесят, и голова наруле, точно так же опущенная, как и Линина голова при прощании, потому чтотак ее опускают медвежата, грызущие сахар.

 

[Пер. Т.Шишовой]

 

Фазы Северо

 

Памяти Ремедиос Варо

 

 

Вдруг все умолкали, словно в этот момент застывало всякое движение,даже дым от сигарет — и тот замирал, и негромкий разговор, который до этоговели собравшиеся, прекращался, словно все одновременно переставали курить иопрокидывать рюмочку-другую. Малыш Пессоа уже трижды приложился к угощениюво славу Святого Исидро, а сестра Северо завязала четыре монетки в уголкиносового платка, готовясь к моменту, когда Северо начнет погружаться в сон.Нас было не так уж много, но в доме вдруг становится тесно, разговорпрерывается, между двумя фразами на две-три секунды повисает прозрачный кубнапряженного молчания, и в такие моменты все остальные, как и я, чувствуют,что происходящее, несмотря на всю неизбежность, заставляет нас испытыватьжалость к Северо, к жене Северо и к давним друзьям.

Мы с Игнасио, Малышом Пессоа и моим братом Карлосом пришли околоодиннадцати вечера. Мы были почти что членами семьи, прежде всего Игнасио,который работал в той же конторе, что и Северо, так что наше появление непривлекло особенного внимания. Старший сын Северо предложил нам пройти вспальню, но Игнасио сказал, мы еще немного побудем в столовой; людей в доменабилось отовсюду, друзей и родственников, иные из которых, не желая мешать,сидели по углам, а иные собрались вокруг стола или возле буфета, где былоприготовлено угощение, и разговаривали или просто поглядывали друг на друга.Время от времени кто-нибудь из сыновей Северо или его сестра приносили кофеили рюмки с тростниковой водкой и почти каждый раз, именно в этот момент,все умолкали, будто в эту минуту застывало всякое движение, и в памятивозникала дурацкая фраза: «Ангел пролетел», и хотя сразу же после этого яначинал рассказывать о «крутом» дуплете[228]негра Акосты[229]в Палермо или Игнасиогладил курчавые волосы младшего сынишки Северо, мы все чувствовали, чтогде-то в глубине таится неподвижность, будто мы все ждем чего-то, что ужеслучилось, а может быть, все, что могло произойти, произошло совсемпо-другому или превратилось в ничто, как бывает в снах, хотя никто из нас неспал, и время от времени мы слышали, не слушая, как плачет жена Северо,совсем тихо, сидя в углу комнаты в окружении самых близких родственников.

В этой ситуации забываешь о времени или, как в шутку говорит МалышПессоа, все становится наоборот и время забывает о тебе, но тут появилсябрат Северо и сказал нам, что начинается фаза потения, так что мы затушилиокурки и гуськом пошли в спальню, где разместились почти все, потому чточлены семьи вынесли оттуда всю мебель и там оставались только кровать иночной столик. Северо сидел на кровати, обложенный подушками, в ногах —покрывало из голубой саржи и полотенце небесно-голубого цвета. Никакойнеобходимости хранить молчание не было, тем не менее братья Северо знаками,выражающими сердечное радушие (такие милые люди), пригласили нас подойтипоближе к кровати и встать вокруг Северо, который сидел сложив руки наколенях. Даже его младший сынишка, совсем маленький, стоял теперь у кровати,глядя на отца заспанными глазенками.

Фаза потения была не слишком приятной, поскольку в конце ее нужно быломенять простыни и пижаму, даже подушки промокли от пота и были похожи наогромные тяжелые капли слез. В отличие от других, которые, согласно Игнасио,проявляли нетерпение, Северо оставался неподвижным и на нас даже не смотрел,а испарина то и дело выступала у него на лице и на руках. Колени проступалидвумя влажными пятнами, и хотя его сестра каждую секунду вытирала ему щеки,пот снова выступал и капал на простыни.

— На самом деле это означает, что все идет прекрасно, — стоял насвоем Игнасио, который не отходил от двери. — Было бы хуже, если бы онметался, простыни его облепляют, так что страшно становится.

— Папа — человек спокойный, — сказал старший сын Северо. — Он не изтех, кто задает другим работу.

— Сейчас закончится, — сказала жена Северо, входя в комнату с чистойпижамой и комплектом простыней в руках. Думаю, в этот момент мы восхищалисьею больше, чем всегда, ведь мы видели, что совсем недавно она плакала, асейчас ухаживает за мужем и держится бодро, и лицо ее при этом спокойно иумиротворенно. Похоже, кое-кто из родственников пытался поддержать Северо, яв это время уже был в гостиной, где младшая дочь Северо предложила мнечашечку кофе. Мне захотелось поговорить с ней о чем-нибудь, чтобы ееотвлечь, но тут в комнате появились и другие гости, а Мануэлита всегда быланемного стеснительна, еще подумает, что я решил за ней приударить, так что ясчел за лучшее помолчать. Малыш Пессоа, наоборот, ходил туда-сюда по дому,со всеми общался, будто так и надо, и даже успел, вместе с Игнасио и братомСеверо, познакомиться с какими-то двоюродными сестрами и их подружками, иони стали говорить о том, что вот бы заварить горький мате, который в этотчас был бы весьма кстати, и желательно побольше, потому что мате особеннохорош после жаркого. В конце концов ничего не получилось, потому что тут какраз настал один из тех моментов, когда мы все застыли на месте (я повторяю,при этом ничего не менялось, мы продолжали разговаривать и жестикулировать,но именно так все и было, и об этом нужно сказать, дать этому хоть какое-тообоснование или имя), тут вошел брат Северо с газовой лампой в руках и, стояв дверях, возвестил нам, что сейчас начнется фаза прыжков. Игнасио залпомопрокинул чашку кофе и сказал, что нынешней ночью, похоже, все произойдетбыстрее, чем обычно; он был среди тех, кто стоял у самой кровати вместе сженой Северо и его младшим сыном, который смеялся, потому что правая рукаСеверо раскачивалась, словно метроном. Жена надела на него белую пижаму, апостель снова была безупречной; чувствовался запах одеколона, и Малыш Пессоасделал одобрительный жест в сторону Мануэлиты, поскольку, судя по всему, этоона все предусмотрела. Северо сделал первый прыжок и оказался на краюкровати, глядя на свою сестру, которая ободряла его улыбкой, пожалуй,несколько глуповатой и как бы по принуждению. И зачем это нужно, подумал я,поскольку предпочитаю, чтобы все было честно; и не все ли равно Северо,ободряет его сестра или нет? Прыжки следовали один за другим через равныепромежутки времени: сидя на краю кровати, сидя в головах кровати, сидя напротивоположном краю, стоя посередине кровати, стоя на полу между Игнасио иМалышом, на полу на корточках, между своей женой и братом, сидя в углукомнаты у дверей, стоя посередине комнаты, всегда между двумя друзьями илиродственниками, точно попадая в промежуток между ними, при этом все стоялинеподвижно и только следили за ним глазами; сидя на краю кровати, стоя вголовах кровати, на корточках посередине кровати, на коленях на краюкровати, стоя между Игнасио и Мануэлитой, на коленях между своим младшимсыном и мной, сидя в ногах кровати. Когда жена Северо объявила об окончаниифазы, все заговорили разом и стали поздравлять Северо, который выгляделотстраненным; я не помню, кто снова уложил его в постель, потому что мы всеодновременно повалили из комнаты, оживленно комментируя окончившуюся фазу ижелая чем-нибудь утолить жажду, а мы с Малышом вышли в патио подышать ночнойпрохладой и выпить пару пива прямо из горлышка.

Со следующей фазой произошли, я помню, какие-то изменения, посколькуИгнасио говорил, что должна быть фаза часов, а мы почему-то услышали, как вгостиной снова заплакала жена Северо, и тут же вошел старший сын, которыйсообщил нам, что начинается фаза мотыльков. Мы с Малышом и Игнасиопереглянулись несколько удивленно, но не исключено, что изменения — впорядке вещей, и Малыш сказал, что это нормально, когда порядок следованияменяется, ну и вообще; мне кажется, эти изменения никому не понравились, номы не подали виду и снова вошли в спальню, где встали кружком около кроватиСеверо, которую семья, как и полагалось, поставила в центр комнаты.

Брат Северо вошел последним, с газовой лампой в руках, погасил люстру,которая светила, как небесное светило в безоблачный день, и придвинул ночнойстолик к изножию кровати; когда он поставил лампу на ночной столик, мыумолкли и замерли, глядя на Северо, который полулежал, откинувшись наподушки, и, казалось, был не слишком утомлен предыдущими фазами. Мотылькистали залетать через дверь, и к тем, которые уже были на стенах комнаты илина люстре, прибавились новые, и все вместе они стали кружиться в хороводевокруг газовой лампы. Широко открыв глаза, Северо следил, не мигая, закружением пепельно-серого вихря, который кружился все сильнее и сильнее, иказалось, все его силы уходили на это созерцание. Один из мотыльков (оченькрупных размеров, думаю, на самом деле это была ночная бабочка, нб во времяэтой фазы мы говорим только о мотыльках, и никто не спорит о терминах)отделился от остальных и подлетел к лицу Северо; мы увидели, что онприлепился к его правой щеке и что Северо на секунду закрыл глаза. Мотылькиодин за другим улетали от лампы и начинали кружиться вокруг Северо, облепляяего волосы, губы и лоб, превращая его в огромную трепещущую маску, накоторой только глаза еще принадлежали ему, и эти глаза неотрывно смотрели налампу, вокруг которой упрямо кружился в поисках выхода единственный мотылек.Я почувствовал, как пальцы Игнасио впились мне в руку около плеча, и толькотогда сообразил, что и сам я дрожу и влажной от испарины ладонью сжимаюплечо Малыша. Кто-то застонал, какая-то женщина, наверное, Мануэлита,которая не умела владеть собой, как остальные, и в этот самый моментпоследний мотылек сел на лицо Северо и затерялся в пепельно-серой массе. Тутмы все стали кричать, обниматься и хлопать друг друга по спине, а в этовремя брат Северо подошел к люстре и зажег ее; туча мотыльков метнулась клюстре, и Северо, снова с лицом Северо, все смотрел на лампу, теперь ужененужную, и осторожно шевелил губами, словно боялся отравиться серебристойпыльцой, покрывавшей его губы.

Я решил не оставаться в спальне, поскольку Северо должны были помыть, иуже кто-то говорил о бутылке грапы в кухне, удивительно, как в подобныхслучаях резкое возвращение к нормальной действительности, какое-нибудьвысказывание вроде этого, заставляет нас прийти в себя и даже немногоразочаровывает. Я последовал за Игнасио, который знал все углы в доме, и мыс Малышом и старшим сыном Северо взялись за грапу. Мой брат Карлос лежал наскамейке и курил, свесив голову и глубоко затягиваясь; я принес ему рюмку, ион осушил ее залпом. Малыш Пессоа уговаривал Мануэлиту тоже выпить рюмочку идаже говорил ей что-то про кино и скачки; я опрокидывал в себя одну рюмку задругой, не желая думать ни о чем, пока не почувствовал, что больше невыдержу, и тогда я стал искать Игнасио, который, казалось, только меня иждал, скрестив руки на груди.

— Если бы последний мотылек не нашел бы… — начал я.

Игнасио отрицательно покачал головой. Спрашивать, конечно, ни о чем ненадо было; по крайней мере в этот момент не надо было спрашивать ни о чем;не знаю, все ли я понял, но у меня было такое ощущение, будто внутри менякакая-то пустота, и в этот закоулок памяти, похожий на полый склеп, что-томедленно просачивается и стекает каплями. В отрицании Игнасио (хоть ииздалека, но мне показалось, что Малыш Пессоа тоже отрицательно качалголовой и что Мануэлита смотрела на нас испуганно, будучи слишком робкой,дабы что-нибудь отрицать) было что-то от временной остановки работы разума,от нежелания идти дальше; все достигло своего абсолюта, все стало таким,каково оно есть. Но вот мы уже могли продолжать, и когда жена Северо вошла вкухню и уведомила нас, что Северо готов объявить числа, мы оставилинедопитые рюмки и поспешили в спальню, сначала Мануэлита, Малыш и я, потомИгнасио, а позади мой брат Карлос, который всегда и всюду опаздывает.

Родственники уже заполонили спальню, так что протиснуться туда можнобыло с трудом. Мне удалось войти (зажженная газовая лампа стояла на полу,рядом с кроватью, но и люстра тоже была



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-12-30; просмотров: 230; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.119.112.208 (0.014 с.)