Пространственное чутье кошек 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Пространственное чутье кошек



 

Хуану Сориано

 

 

Когда Алана и Осирис смотрят на меня, я не способен увидеть в их глазахни малейшего притворства, ни малейшего обмана. Они смотрят на меня, неотводя взгляда: Алана — лазурь ее глаз, и Осирис — лезвия зеленого огня.Так же смотрят они и друг на друга, Алана гладит черную спину Осириса[296], онподнимает от блюдца с молоком мордочку и, довольный, мяучит; женщина и кот,узнавшие друг друга в неведомых мне мирах, там, куда мне даже со всей своейнежностью не дано проникнуть. Уже давно я отказался от мысли стать хозяиномОсириса, мы с ним — друзья, но всегда держимся на расстоянии друг от друга;но Алана — моя жена, и расстояние между нами — иное, она, вероятно, и неощущает его, но оно разрушает полноту счастья, когда Алана смотрит на меня,смотрит на меня, не отводя взгляда, — словно Осирис, и улыбается мне иличто-то рассказывает, без малейшей утайки, отдаваясь мне каждым движением,каждым желанием, как в любви, когда все ее тело — словно ее глаза: полнаяотдача, непрерываемая взаимосвязь.

Это странно: я отказался от мысли проникнуть в мир Осириса, но и всвоей любви к Алане я не ощущаю естественности завершения, союза навсегда,жизни без тайн. В глубине ее голубых глаз есть что-то еще; сокрытое словами,стонами, молчанием, лежит иное царство, дышит иная Алана. Я никогда неговорил ей об этом, я люблю ее и не хочу разбивать зеркало, отразившеестолько дней, столько лет счастья. На свой лад я пытаюсь понять ее, открытьдо конца; я наблюдаю за ней, но не нарушаю покоя; следую за ней, но невыслеживаю; я люблю прекрасную статую, пусть и поврежденную временем,незаконченный текст, фрагмент неба в окне жизни.

Было время, когда музыка, казалось бы, открыла мне путь к истиннойАлане; я видел, как она слушает пластинки Бартока[297], Дюка Эллингтона[298], ГалыКосты[299], — и медленно проникал в нее, словно она становилась прозрачнее,музыка на свой манер обнажала ее, всякий раз делала ее больше Аланой,поскольку Алана не могла быть только этой женщиной, что смотрит на меняоткрыто, ничего не скрывая. Чтобы любить Алану еще сильнее, я искал ее —вопреки Алане, вне Аланы; и если вначале музыка позволила мне задуматься одругих Аланах, то однажды я увидел, что, стоя перед картиной Рембрандта, онаизменилась еще больше, словно игра облаков на небосклоне неожиданно изменилаигру света и тени на пейзаже. Я ощутил: живопись унесла ее от нее самой —для единственного зрителя, который мог бы уловить ее мгновенную,неповторимую метаморфозу, различить Алану в Алане. Невольные помощники —Кейт Джаррет[300], Бетховен и Анибал Тройло[301]— позволили мне приблизиться к ней,но, стоя перед картиной либо гравюрой, Алана освобождалась еще больше оттого, чем представлялась мне, на мгновение входила в изображенный мир,чтобы, сама того не сознавая, выйти за собственные рамки — переходя откартины к картине, что-то говоря, замолкая, — карты тасуются по-новому откаждой новой картины, только ради того, кто безмолвно и внимательно, чутьпозади или взяв под руку, наблюдает, как меняются тузы и дамы, пики и трефы,— Алана.

Как можно было вести себя с Осирисом? Дать молока, оставить его в покое— мурлычащего, свернувшегося черным клубком; но Алану я мог повести вкартинную галерею — что и сделал вчера, — вновь очутиться в зеркальномтеатре, в камере-обскура[302], среди неподвижных образов перед образом той,другой, одетой в джинсы ярких цветов и красную блузку; загасив сигарету привходе, она шла от картины к картине, останавливалась точно на томрасстоянии, с которого ей было лучше всего смотреть, иногда поворачиваласько мне — что-либо сказать или спросить. Она и не догадывалась, что я пришелсюда не ради картин, что, стоя чуть позади или рядом с ней, я смотрел на всесовсем по-иному, чем она. Она и не сознавала, что ее медленный и задумчивыйпуть от картины к картине менял ее настолько, что я заставлял себя закрыватьглаза, чтобы не сжать ее в объятиях и не унести на руках — в безумии бежатьс ней посреди улицы. Свободная, легкая, естественная в радости открытий, онаостанавливалась и созерцала, и ее время было иным, чем мое, чуждым моемунапряженному ожиданию, моей жажде.

Прежде все было только неясным предзнаменованием: Алана в музыке, Аланаперед Рембрандтом. Но сейчас мои ожидания оправдались с едва ли не пугающейточностью: войдя в галерею, Алана отдалась картинам с первобытнойневинностью хамелеона, она переходила из одного состояния в другое, даже неподозревая, что есть зритель, который зорко следит за каждым ее движением ипозой, наклоном головы, жестом, дрожью губ, делающих ее другой,свидетельствующих о внутренних изменениях, — там, в глубинах, где она,другая, всегда была Аланой, дополняющей Алану, — карты собирались вцелостную колоду. Здесь, медленно идучи рядом с ней по галерее, я видел, какона отдается каждой картине, в моих глазах множился сверкающий треугольник,стороны которого шли от нее к картине, от картины ко мне и вновь к ней,чтобы зафиксировать перемену, новый ореол, окружающий ее, но в следующеемгновение он сменялся иной аурой, новой цветовой гаммой, показывающей Алануистинную, в наготе ее сути. Невозможно было предвидеть, до каких пор будетповторяться этот осмос[303], сколько новых Алан приведут меня наконец к синтезу,из которого мы оба выйдем, — она, ничего не сознавая, закуривая сигарету,скажет: пойдем где-нибудь выпьем, и я, сознающий, что мои долгие поискизавершены, пойму: моя любовь отныне охватывает все видимое и невидимое, истану принимать как должное чистый взгляд Аланы, в котором нет заколоченныхдверей[304]и недоступных пейзажей.

Я увидел: она застыла перед одинокой лодкой и черными скалами на первомплане; руками Алана делала едва заметные движения — словно плыла повоздуху, отыскивая путь в открытое море, к горизонту. И я уже не удивился,когда другая картина, на которой остроконечная решетка перекрывала вход валлею, заставила Алану отступить назад, словно бы в поисках удобной дляосмотра точки; но это было отрицание, неприятие какой-либо рамки. Птицы,морские чудища, окна, раскрытые в безмолвие либо впускающие смерть, —каждая новая картина обнажала Алану, изменяла ее внешне, как хамелеона, ипо-иному звучал ее голос, утверждались ее жажда свободы, полета, солнечногопростора, ее неприятие ночи и небытия, ее почти пугающее стремление статьптицей феникс. Я стоял позади, понимая, что не способен выдержать ееудивленно-вопрошающий взгляд, когда она увидит на моем лице ослепляющее«да», ибо это был также и я, это была моя мысль Алана, моя жизнь Алана,именно этого я и желал, скованный городом и собственным благоразумием, нотеперь наконец — Алана, наконец — Алана и я, теперь, отныне, с этогосамого мига. Мне хотелось взять ее, обнаженную, на руки, любить ее так,чтобы все стало ясно, чтобы между нами было сказано все и навсегда, чтобы избесконечной ночи любви для нас, познавших немало подобных ночей, родиласьпервая заря жизни.

Мы дошли до конца галереи; я стоял у выхода, все еще закрывая лицо,ожидая, что свежий воздух и уличный свет вернут мне то, к чему Аланапривыкла во мне. Я увидел: она остановилась перед картиной, что быланаполовину скрыта от меня другими посетителями, застыла, глядя на окно икота. Последнее преображение превратило Алану в неподвижную статую,полностью отделенную от всех, от меня, а я, нерешительный, подошел к ней,пытаясь отыскать ее взгляд, затерянный в картине. Я увидел: кот — вылитыйОсирис, он смотрел вдаль на что-то, что оконная рама не позволяла увидетьнам. Неподвижный в своем созерцании, он казался менее неподвижным, чемАлана. Каким-то образом я ощутил: треугольник сломан; когда Алана обернуласько мне — треугольника уже не было, она ушла в картину и не вернулась, онастояла рядом с котом, и они вдвоем смотрели в окно на что-то, что только онии могли видеть, на что-то, что только Алана и Осирис видели всякий раз,когда смотрели на меня, не отводя взгляда.

 

[Пер. В.Андреева]

 

Мы так любим Гленду [305]

 

Заранее не угадаешь, как все повернется. Когда кто-нибудь идет в киноили в театр, он и думать не думает о тех, кто уже свершил подобный вечернийритуал: оговаривал время и место, одевался и звонил по телефону, рядодиннадцатый либо пятый, полумрак и музыка, территория ничья и всех, где все— никто, мужчина или женщина в кресле, иногда извинение за то, что опоздал,реплика вполголоса — для кого-либо или для никого, почти всегда тишина,взгляды устремлены на сцену либо на экран, полное забвение всего, что рядом.И действительно, принимая во внимание рекламу, бесконечные очереди,рецензии, не угадаешь, что нас, тех, кто воистину любит Гленду, — столько!

Все началось три-четыре года назад, и сейчас невозможно сказать, у когозародилась идея: у Ирасусты или Дианы Риверо, они сами уже забыли, как всеполучилось: за бокалом ли вина после кино, за разговорами, в молчании —мысль о создании некоего альянса, того, что позже мы стали называть основнойгруппой, а молодежь — клубом. Конечно, никакой это не клуб, просто мылюбили Гленду Гарсон, и уже этого было вполне достаточно, чтобы вычислитьнас среди тех, у кого она просто вызывала восхищение.

Разумеется, Гленда у нас тоже вызывала восхищение, а также Анук,Мэрилин, Анни, Сильвана и — почему бы нет? — Марчелло, Ив, Витторио иДирк, но только мы воистину любили Гленду, и именно поэтому, благодаря этомуопределилась наша группа — нечто, о чем знали только мы, о чем после долгихбесед доверительно сообщали тем, кто мог убедить, что тоже любит Гленду.

Начало положили Диана или Ирасуста, постепенно группа разрослась: в год«Огня на снегу» нас было шестеро или семеро, а когда на экраны вышел фильм«Привычка быть элегантным», наш круг расширился, и мы ощутили, что намгрозит участь превратиться в снобов или сентиментальных провинциалов. Мы —Ирасуста, Диана, еще двое-трое, те, кто из первых, — решили ограничитьчисло членов кружка, не принимать без испытания, без экзаменов под виски,которое хорошо развязывает язык (о, эти разговоры за полночь — что вБуэнос-Айресе, что в Лондоне, что в Мехико!). Ко времени «Мимолетныхвозвращений» мы, печальные триумфаторы, осознали: нас, тех, кто любитГленду, — слишком много. Мы встречались в кино, переглядывались на выходе— у женщин отсутствующий вид, мужчины сосредоточенно молчаливы, — своих мыузнавали безошибочнее, чем по какой-либо метке или паролю. Ноги самиприводили нас в одно и то же кафе в центре города, столики сдвигались,заказывался один и тот же коктейль, затихали бессмысленные споры — мынаконец-то могли смотреть друг другу в глаза, где еще жил последний кадр сГлендой в последней сцене последней картины.

Сколько нас собиралось? — двадцать, быть может, тридцать; бывало,фильм с Глендой месяцами шел в одном кинотеатре, а то и в двух или даже вчетырех; случались и события из ряда вон выходящие: когда, например, Глендасыграла девушку-убийцу в «Безумных» — ее игра вызвала всеобщий и недолгийвосторг, чего мы никогда не одобряли. Уже тогда мы хорошо узнали друг друга,многие ходили к единомышленникам в гости — поговорить о Гленде. С самогоначала Ирасуста — с молчаливого согласия всех — был признан как бы нашимглавой; а Диана неспешно разыгрывала свои шахматные партии, безошибочнопризнавая либо отвергая очередных кандидатов, что оберегало нас от глупцов илицемеров. То, что создавалось как свободная ассоциация, стало превращатьсяв клан, первоначальные малозначащие беседы сменила конкретная проблематика:эпизод со споткнувшимся в «Привычке быть элегантным», финальная реплика в«Огне на снегу», вторая эротическая сцена в «Мимолетных возвращениях». Мытак любили Гленду, что, конечно, не могли ввести в свой круг чужаков,многоречивых лесбиянок, эстетов-эрудитов. У нас вошло в привычку (само собойполучилось), когда в центре города шел фильм с Глендой, собираться в кафекаждую пятницу, а если картину показывали в предместьях, мы пропускалинеделю, чтобы ее успели посмотреть все; словно регламент на деловыхсобраниях, все обязанности исполнялись неукоснительно — не то, в качественаказания, виновного ждали презрительная улыбка Ирасусты либовежливо-ледяной взгляд Дианы Риверо. В те времена наши собрания называлисьне иначе как «Гленда», ее светозарный образ жил в каждом из нас, и нам быличужды какие-либо сомнения и разногласия. Лишь со временем — сначала счувством вины — некоторые стали делать то или иное критическое замечание,выражать недоумение либо разочарование кадром, который случайно или женамеренно получился невыразительным. Мы знали, что не Гленда ответственна занеудачи, кои подчас замутняют прозрачную чистоту «Хлыста» или портят финал«Никогда не известно почему». Мы видели другие работы этих режиссеров картинс Глендой, знали мы и то, как рождаются сюжеты и создаются сценарии; мы былибезжалостны к любому участнику фильма, кроме Гленды, так как сталиосознавать, что в основе нашей любви к Гленде — нечто большее, чемвосхищение ее артистизмом, что только ее одну не может запятнатьнесовершенство созданного другими. Диана первой заговорила о нашей миссии,она лишь намекнула об этом, хотя миссия наша представлялась ей воистинуважным делом; мы видели, что она рада: двойное виски, улыбка удовлетворения,— когда мы чистосердечно признались, что нам уже недостаточно только кино икафе, только любви к Гленде.

Мы не определяли наше чувство словами — они были нам не нужны. Каждыйиз нас был счастлив Глендой, и это счастье могло полниться только еесовершенством. Нам стали невыносимы ошибки и неудачи в фильмах; мы не моглисогласиться с финалом «Никогда не известно почему» или с бездарной сценойигры в покер в «Огне на снегу» (Гленда в этой сцене не была занята, новсе-таки и ее пачкали, словно рвота, гримаса Нэнси Филлипс и неуместноевозвращение раскаявшегося сына). Как всегда, именно Ирасуста четко определилнашу миссию, и в тот вечер мы расходились по домам, словно бы согнувшиесяпод тяжестью взятой на себя ответственности и вместе с тем счастливые: намвиделась будущая Гленда — без малейшего недостатка, никогда не изменяющаясебе, всегда достойная себя.

Больше в кружок мы никого не принимали, для выполнения миссии нас былоуже достаточно. Ирасуста сказал о лаборатории на вилле в Ресифе-де-Лобос[306]только тогда, когда полностью оборудовал ее. Мы поровну распределили работупо сбору всех имеющихся копий «Мимолетных возвращений» — эту картину мывыбрали потому, что в ней не много неудачных эпизодов. Проблем с деньгами невозникало, Ирасуста являлся компаньоном Говарда Хьюза по продаже оловаПичинчи[307], все до чрезвычайности просто: есть деньги — и в твоих рукахвласть, не скупись — и к твоим услугам самолеты и фирмы. Нам не нужен былдаже офис, компьютерщица компании «Хейгар Лосс» программировала задания,последовательность и срок их выполнения. Два месяца спустя после слов ДианыРиверо о нашей миссии мы уже смогли заменить в «Мимолетных возвращениях»неудачный эпизод с птицами на другой — с совершенным ритмом и точнымощущением драматизма, сыгранного Глендой. Фильм был создан несколько леттому назад, его возвращение на экраны мира не вызвало ни малейшегоудивления: память любит шутить шутки со своими хозяевами, мы воспринимаемкакие-либо изменения в уже виденном как аберрацию памяти; возможно, и самаГленда не заметила замены; да, конечно же, она признала — поскольку этопризнали все — чудо полной идентичности ожидаемого и увиденного, полноесовпадение результата с воспоминаниями, отчищенными от ржавчины.

Мы трудились без передышки; убедившись в эффективности лаборатории, мытотчас выкупили копии «Огня на снегу» и «Призмы»; затем настал черед другимкартинам, компьютерщики «Хейгара Лосса» и персонал лаборатории работали ведином ритме. Трудности возникли с «Привычкой быть элегантным»: магнаты изнефтяных эмиратов скупили все копии для себя, пришлось прибегнуть кразличным уловкам и чужой помощи, чтобы их выкрасть (не станем прибегать кэвфемизмам) и заменить на другие — без ведома владельцев. Лабораторияработала без сбоев и на столь высоком уровне, о каком мы поначалу — нерешаясь говорить об этом Ирасусте — даже мечтать не могли; как ни странно,более других сомневалась в успехе Диана, но когда Ирасуста показал нам«Никогда не известно почему» и мы увидели подлинный финал, увидели, чтоГленда не возвращается в дом Романо, а мчится на машине к утесу, — нас всехпотрясла сцена падения в реку и мы поняли, что совершенство в этом миревозможно и что теперь совершенство Гленды навсегда, Гленда для нассовершенна — навсегда.

Самым трудным было, разумеется, решать: что переделать, что вырезать,как перемонтировать кадры и изменить ритм сцены; в каждом из нас жил свойобраз Гленды, и это приводило к яростным спорам, разрешить которые удавалосьтолько после тщательного анализа той или иной сцены, а в ряде случаев всерешалось просто мнением большинства. Но хотя потерпевшие поражение смотрелиновую версию с горьким чувством: она не во всем адекватна их представлениям,— полагаю, что никто никогда не был разочарован проделанной работой; мы таклюбили Гленду, что результат всегда оказывался положительным, а чаще всегопревосходил первоначальные намерения. Случались иногда и неприятности: тописьмо в «Таймсе» одного из постоянных подписчиков, каковой выражалудивление: он, мол, помнит, что три эпизода в «Огне на снегу» прежде шли вдругой последовательности; то статья киноведа в «Опиньоне», возмущавшегосятем, что в «Призме» вырезана одна сцена, — он полагал, сие сотвориличиновники-ханжи. Во всех подобных случаях мы принимали срочные меры, дабыизбежать возможных неприятных последствий; много усилий прилагать неприходилось, люди легкомысленны и забывчивы, а также охочи до всего нового;в мире кино, как и в самой реальности, все преходяще, все меняются — кроменас, тех, кто так любит Гленду.

Более опасной по своей сути являлась полемика в самом кружке,угрожавшая нам, возможно, расколом либо отчуждением. Хотя мы — благодарянашей миссии — и ощущали себя едиными как никогда, но однажды вечеромраздались пристрастные критические голоса тех, кого не обошла сторонойзараза политической философии; в самый разгар работы они заговорили оморальных проблемах, стали спрашивать: не оказались ли мы в комнате сзеркалами[308] нарциссизма, не наносим ли просто-напросто бессмысленный барочныйузор на слоновый бивень или на зернышко риса. Нелегко было взять иповернуться к ним спиной, ведь кружок мог исполнять свою работу так, каксердце или самолет исполняют свою: подчиняясь идеально налаженному ритму.Нелегко было и выслушивать критику, обвинявшую нас в эскейпизме[309], в пустомрастрачивании сил, необходимых для осмысления реальности, в которой намприходится существовать. И все-таки нельзя было тотчас же растоптать росткиереси, даже сами еретики ограничивались частными замечаниями: и они, и мытак любили Гленду, что, вне сомнения, над всеми этическими либоисторическими расхождениями господствовало чувство нашего единения навсегда— уверенность в том, что совершенствование Гленды делает совершенными и нассамих, и окружающий мир. Преодолев период бесплодных сомнений, мы были дажевознаграждены: один из философов помог нам восстановить былое единство, изего уст мы услышали слова о том, что любому частному делу можно придатьисторическое значение и что такое важное в истории человечества событие, какизобретение книгопечатания, произошло благодаря естественному желаниюмужчины повторять и повторять и увековечить имя женщины.

И вот настал день, когда мы признались себе, что отныне образ Глендыочищен от малейшего изъяна; Гленда предстала с экранов мира такой, какой онасама — мы были уверены в этом — хотела бы предстать, и поэтому, вероятно,мы не были слишком удивлены, когда из газет узнали, что она заявила о своемуходе из кино и театра. Невольный, драгоценный вклад Гленды в нашу работу немог быть ни простым совпадением, ни чудом; просто-напросто что-то в нейсмогло воспринять нашу безымянную любовь, из глубины ее души вырвалсяединственный ответ, какой она могла дать; и то, что профаны от искусстваназвали ее уходом, являлось актом любви в последнем единении с нами. Мыпереживали счастье седьмого дня, мы отдыхали после сотворения мира; отнынемы могли созерцать любую картину Гленды, не боясь, что завтра мы опять можемстолкнуться с ее неудачами и промахами; отныне мы были объединены — легкие,словно ангелы или птицы, — в абсолютном настоящем, что подобно, возможно,вечности.

Но уже давно — под теми же небесами, под какими живет Гленда, — одинпоэт сказал[310], что вечность влюблена в деяния времени; год спустя Диана узналаи довела до нашего сведения иную новость. Все обычно и по-человеческипонятно: Гленда объявила о своем возвращении в кино; причины — самыезаурядные: желание быть профессионально востребованной, роль создана словноспециально для нее, съемки — в ближайшее время. Никто из нас не забудетвечера в кафе, сразу после просмотра «Привычки быть элегантным» — фильмснова шел в центральных кинотеатрах города. Ирасуста мог даже и не облекатьв слова то, что мы все ощущали, словно горькую слюну во рту, отнесправедливости и измены. Мы так любили Гленду, что наше уныние не касалосьее; она-то ведь не повинна в том, что она — актриса и Гленда; сам мир кинобыл порочным: деньги, престиж, «Оскары» — все это, словно незримая трещина,рассекало купол нашего неба, завоеванного с таким трудом. Когда Дианаположила свою ладонь на руку Ирасусте и сказала: «Да, это единственное, чтонам остается сделать», она говорила за всех нас, зная, что мы с нейсогласны. Никогда еще наш кружок не обладал такой страшной силой, никогдаеще, чтобы привести эту силу в действие, не говорилось меньше слов. Мырасходились по домам, подавленные, уже переживая то, что случится однажды, вдень, о котором лишь один из нас будет знать заранее. Мы были уверены, чтобольше никогда не встретимся в кафе, каждый в нашем царстве отыщет свойуголок одиночества и совершенства. Мы знали, что Ирасуста сделает все, чтонадо, — для такого человека, как он, все это проще простого. Мы даже непопрощались, как прощались обычно — в полной уверенности, что однаждывечером, после «Мимолетных возвращений» или «Хлыста», встретимся вновь.Самое лучшее было: просто повернуться спиной — мол, уже поздно, пора ичесть знать; мы уходили порознь, у каждого было только одно желание: забытьвсе до тех пор, пока задуманное не свершится, и знали, что забвения нам недано; еще предстоит однажды утром раскрыть газету и прочитать никчемныефразы шустрых спецов по некрологам. Мы никогда не станем говорить об этом —ни с кем, мы будем вежливо избегать друг друга в кино и на улицах; толькотак наш кружок сохранит преданность Гленде, сбережет в безмолвии свершенноенами. Мы так любили Гленду, что принесли ей в дар последнее, нерушимоесовершенство. На недостижимой высоте, куда мы, восторженные, вознесли ее, мыубережем ее от падения; мы, верные ей, сможем поклоняться ей, не опасаясьобмана; живыми с креста не сходят.

 

[Пер. В.Андреева]

 

Записи в блокноте

 

Что касается учета пассажиров, то сама тема возникла — сейчас уместновспомнить об этом, — когда мы разговаривали о неопределенности всякогобессистемного анализа. Хорхе Гарсиа Боуса сначала заговорил о метро вМонреале, а потом уже перешел непосредственно к линии «Англо» вБуэнос-Айресе. Он, правда, не сказал, но я подозреваю: это как-то связано соспециальными исследованиями, которые проводила его фирма, если только оназанималась учетом. Каким-то особым способом — по незнанию своему я могуохарактеризовать его только так, хотя Гарсиа Боуса настаивал на егонеобыкновенной простоте, — было установлено точное количество пассажиров, втечение недели ежедневно пользующихся метро. Поскольку интересно было узнатьнаплыв людей на разных станциях линии, а также процент тех, кто ездит изконца в конец или по определенному участку дороги, учет производился смаксимальной тщательностью у каждого входа и выхода, от станции«Примера-Хунта»[311]до «Пласа-де-Майо»[312]; в те времена — я говорю о сороковыхгодах — линия «Англо» еще не соединялась с сетью новых станций подземки, иэто облегчало дело.

В понедельник намеченной недели общая цифра была самой большой; вовторник — приблизительно такой же; в среду результаты исследований былинеожиданными: из вошедших в метро 113 987 человек на поверхность вышли 113983. Здравый смысл подсказывал ошибку в расчетах, поэтому ответственные запроведение операции объехали все места учета, выискивая возможные упущения.Старший инспектор Монтесано (сейчас у меня есть данные, о которых не зналГарсиа Боуса, — я добыл их позже) самолично прибыл «накачать» сотрудников,занимавшихся учетом. Не колеблясь ни секунды, он «пропахал» подземку изконца в конец, а рабочие и машинисты поездов должны были при выходепредъявлять ему удостоверения. Все это заставляет меня думать, что старшийинспектор Монтесано уже смутно догадывался о том, что хорошо известно теперьнам обоим. Нет необходимости добавлять, что никто не обнаружил мнимойошибки, из-за которой предполагались (и одновременно исключались) четвероисчезнувших пассажиров.

В четверг все было в порядке: 107 328 жителей Буэнос-Айреса, какобычно, появились, готовые к временному погружению в подземелье. В пятницу(теперь, после принятых мер, считалось, что учет ведется безошибочно) числолюдей, вышедших из метро, превышало на единицу число вошедших. В субботуцифры совпали, и фирма посчитала свою задачу выполненной. Отклонения отнормы не были доведены до сведения общественности, так что, кроме старшегоинспектора Монтесано и операторов счетных машин на «Пласа-Онсе», мало ктознал обо всем происшедшем. Полагаю, однако, что и эти немногие (кроме, янастаиваю, старшего инспектора) сочли за лучшее забыть об этом как о простойошибке в расчетах машины или оператора.

Произошло это в 1946 году[313], может быть, в начале 1947-го. В последующиемесяцы мне пришлось часто ездить по линии «Англо»; поскольку ехать былодолго, порой я вспоминал разговор с Гарсиа Боусой и, с иронией поглядывая налюдей вокруг — они либо сидели, либо, держась за кожаную ручку, мотались изстороны в сторону, словно бычьи туши на крюках, — вот что открыл. Дважды настанции «Хосе-Мариа-Морено»[314] мне представилось, как бы это ни былонеправдоподобно, что кое-кто в вагоне (сначала один мужчина, потом двепожилые женщины) был не просто пассажиром, как остальные. Однажды, как-то вчетверг вечером, на станции «Медрано» — сразу после бокса, где победилХастинто Льянес, — мне показалось, что девушка, дремавшая на второйскамейке платформы, здесь совсем не для того, чтобы дожидаться следующегопоезда. Она, правда, вошла в тот же вагон, что и я, но только для того,чтобы выйти на «Рио-де-Жанейро» и остаться там на перроне — будтозасомневалась в чем-то, или очень устала, или была раздражена.

Об этом я говорю сейчас, когда уже нет ничего невыясненного; такбывает, если случится кража: все вдруг вспоминают, что и в самом делекакие-то подозрительные молодые люди крутились вокруг лакомого куска. Но вэтих расплывчатых фантазиях, которые я рассеянно сплетал, что-то с самогоначала вело меня все дальше, создавая ощущение чего-то подозрительного;поэтому в тот вечер, когда Гарсиа Боуса вскользь упомянул о любопытныхрезультатах учета, одно я соединил с другим и с удивлением, почти со страхомпонял, что картина начинает проясняться. Возможно, из всех, кто наверху, ябыл первым, кто знал об этом.

Затем следует смутный период, когда смешиваются растущее желаниеутвердиться в своих подозрениях, ужин в «Пескадито», сделавший близким мнеМонтесано с его воспоминаниями, осторожные и все более частые погружения вметро, которое я теперь воспринимал как нечто совершенно другое, как чье-томедленное, отличное от жизни города дыхание, как пульс, который почему-топерестал биться для города, как нечто переставшее быть только одним из видовгородского транспорта. Но прежде чем действительно погрузиться (я имею ввиду не обычную поездку в метро, как это делают все люди), я долго размышляли анализировал. На протяжении трех месяцев, когда я ездил восемьдесят шестымтрамваем, чтобы избежать и подтверждений, и обманчивых случайностей, меняудерживала на поверхности одна достойная внимания теория Луиса М. Бодиссона.Как-то полушутя я упомянул при нем о том, что рассказал мне Гарсиа Боуса, икак возможное объяснение этого явления он выдвинул теорию некойразновидности атомного распада, могущего произойти в местах большогоскопления народа. Никто никогда не считал, сколько людей выходит со стадиона«Ривер-Плейт» в воскресенье после матча, никто не сравнивал эту цифру сколичеством купленных билетов. Стадо в пять тысяч буйволов, которое несетсяпо узкому коридору, — кто знает, их выбежало столько же, сколько вбежало?Постоянные касания людей друг о друга на улице Флорида незаметно стираютрукава пальто, тыльную сторону перчаток. А когда 113 987 пассажировнабиваются в переполненные поезда и их трясет и трет друг о друга на каждомповороте или при торможении, это может привести (благодаря процессуисчезновения индивидуального и растворению его во множественном) к потеречетырех единиц каждые двадцать часов. Что касается другой странности — яимею в виду пятницу, когда появился один лишний пассажир, — тут Бодиссонвсего лишь согласился с Монтесано и приписал это ошибке в расчетах. Послевсех этих предположений, достаточно голословных, я снова почувствовал себяочень одиноким, у меня не только не было собственной теории — напротив, яощущал спазмы в желудке всякий раз, когда подходил к метро. Поэтому-то я пособственному усмотрению шел к цели, двигаясь по спирали, — вот почему ястолько времени ездил на трамвае, прежде чем почувствовал, что могувернуться на «Англо», погрузиться в буквальном смысле, и не только для того,чтобы просто ехать в метро.

Здесь следует сказать, что от них я не видел ни малейшей помощи, скореенаоборот, ждать или искать их поддержки было бы бессмысленно. Они там даже ине знают, что с этих строк я начинаю писать их историю. Со своей стороны,мне бы не хотелось их выдавать, и в любом случае я не назову тех немногих,имена которых стали мне известны за несколько недель, что я прожил в ихмире; если я и сделал все это, если пишу сейчас эти заметки, так только издобрых побуждений — я хотел помочь жителям Буэнос-Айреса, вечно озабоченнымпроблемой транспорта. Но речь теперь даже не о том, сейчас мне простострашно спускаться туда, хотя это и глупо — тащиться в неудобном трамвае,когда в двух шагах метро, и все на нем ездят, и никто не боится. Ядостаточно честен, чтобы признать: если они выброшены из общества безогласки и никто ими особенно не заинтересуется, мне будет спокойнее. И нетолько потому, что чувствую угрозу для своей жизни, пока нахожусь внизу, —ни на одну минуту я не ощущаю себя в безопасности, даже когда занимаюсьсвоими исследованиями вот уже столько ночей подряд (там всегда ночь, нетничего более фальшивого, искусственного, чем солнечные лучи, врывающиеся вмаленькие окна на перегонах между станциями или до половины заливающиесветом лестницы); вполне вероятно, дело кончится тем, что я себя обнаружу,они узнают, для чего я столько времени провожу в метро, так же как ябезошибочно различаю их в густой толпе на станциях. Они такие бледные, нодействуют четко и продуманно; они такие бледные и такие грустные, почти всетакие грустные…

Любопытно, что с самого начала мне очень хотелось разузнать, как ониживут, хотя узнать, почему они так живут, было бы важнее. Почти сразу яоставил мысль о тупиках и заброшенных туннелях: их существование былооткрытым и совпадало с приливом и отливом пассажиров на станциях. Между«Лориа» и «Пласа-Онсе» смутно просматривалось нечто похожее на Hades[315], скузнечными горнами, запасными путями, хозяйственными складами и страннымиящиками из темного стекла. Это подобие ада я разглядел в те несколькосекунд, что поезд, отчаянно встряхивая нас на поворотах, приближался кстанции, сверкающей особенно ярко после темного туннеля. Но достаточно былоподумать, сколько рабочих и служащих снуют по этим грязным ходам, чтобысейчас же отбросить мысль о них как о пригодном опорном пункте: разместитьсятам, по крайней мере на первых порах, они не могли. Мне достаточно былопонаблюдать в течение нескольких поездок, чтобы убедиться — нигде, кромекак на самой линии, то есть на перронах станций и в почти непрерывнодвижущихся поездах, нет ни места, ни условий, где они могли бы жить.Отбросив тупики, боковые ветки и склады, я пришел к ясной и ужасающей истинеметодом исключения; там, в этом сумрачном царстве, то и дело возвращалось комне осознание единственной правды. Существование, которое я описываю сейчасв общих чертах (кое-кто скажет — предполагаемое), было обусловлено для меняжестокой и непреклонной необходимостью; последовательным исключениемразличных вариантов я получил единственно возможный. Они — теперь это былосовершенно ясно — размещались нигде: жили в метро, в поездах, в постоянномдвижении. Их существование и циркуляция их крови — они такие бледные! —обусловлены безымянностью, защищающей их и по сей день.

Поняв это, остальное было нетрудно установить. Лишь на рассвете илиглубокой ночью поезда на «Англо» идут пустыми, поскольку жителиБуэнос-Айреса полуночники и всегда кто-нибудь да войдет в метро перед самымзакрытием. Возможно, последний поезд и можно было бы счесть ненужным, простоследующим в силу расписания, ибо в него никто уже не садится, но мне никогдане доводилось видеть такого. Или нет, видел несколько раз; но он былпо-настоящему пустым только для меня; его странными пассажирами были те изних, кто проводил здесь ночь, выполняя нерушимый устав. Я так и не смог

обнаружить место их вынужденного убежища в течение трех часов — с двухночи до пяти утра, — когда «Англо» закрыта. Остаются ли они в поезде,который идет в депо (в этом случае машинист должен быть одним из них), илисмешиваются с ночными уборщиками? Последнее наименее вероятно, так как у нихнет спецодежды и уборщики знают друг друга в лицо; я склоняюсь к мысли, чтоони используют туннель, неизвестный обычным пассажирам, который соединяет«Пласа-Онсе» с портом. Кроме того, почему в помещении на станции«Хосе-Мариа-Морено», где на дверях написано «Вход воспрещен», полно бумажныхсвертков, не говоря уже о странном ящике, где можно хранить что угодно?Очевидная ненадежность этих дверей наводит на весьма определенныеподозрения; в общем, как бы то ни было, хоть это и кажется невероятным, моемнение таково: они каким-то образом живут, как я уже говорил, в поездах илина станциях; в глубине души я уверен в этом в силу какой-то эстетическойпотребности, а может быть, благодаря здравому смыслу. Постоянное движение отодной конечной станции к другой не оставляет им иной сколько-нибудьподходящей возможности.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-12-30; просмотров: 115; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.144.187.103 (0.038 с.)