Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

О вл. И. Немировиче-данченко

Поиск

 

 

Сегодняшняя наша беседа совпала с годовщиной смерти Владимира Ивановича Немировича-Данченко.

В связи с этим я хочу поговорить о некоторых вещах, которые дороги нам и были дороги ему.

Я попытаюсь, не претендуя ни на какие научные, обобщающие выводы, субъективно определить, в чем заключаются сила и значение личности Владимира Ивановича Немировича-Данченко.

Мой первый учитель Евгений Богратионович Вахтангов высоко ценил Владимира Ивановича. Первая их встреча в Художественном театре описана в дневнике Евгения Бограти-оновича. Это краткая, сухая запись вопросов и ответов. Вахтангов был человеком чрезвычайно экспансивным, увлекающимся, страстным и пристрастным. Он часто бросался от одного увлечения к другому. Иногда он целиком уходил в мир творческих идей К. С. Станиславского, а потом освобождался из этого плена, сталкивался с Вл. И. Немировичем-Данченко и заражался его

 

 

мыслями. Я лично воспринимал Вл. И. Немировича-Данченко через призму восприятия Вахтангова.

Вы все знаете, что Владимир Иванович был необычайно умен. Мы в нашей среде хранили много полуанекдотических случаев, характеризующих его манеру говорить, его медлительность и нерешительность в определениях. А если вспомнить работу с ним, его деятельность, результаты этой деятельности — созданные им спектакли, — вы почувствуете совсем иное. Это был человек, блестяще организовавший себя, свое время, свой труд, умудрявшийся сохранять спокойствие и равновесие при всех обстоятельствах жизни. Всегда безукоризненно одетый, всегда подтянутый, он ни на йоту не отступал от своих привычек.

Владимир Иванович великолепно чувствовал и понимал людей, их внутренний мир, их состояние, и умел найти подход к каждому человеку.

Он говорил: «Это хорошо. А почему хорошо?.. Нот не очень хорошо. А впрочем...» И начинался своеобразный диалог с самим собой. Он анализировал явление со всех сторон, стараясь определить его действительную сущность и значимость. Владимир Иванович был человеком необычайно трезвого творческого сознания, и знал, что никакое явление не может быть абсолютным, что в нем обязательно должно быть и дурное и хорошее.

Вл. И. Немирович-Данченко и К. С. Станиславский прекрасно понимали значение и обязанности искусства в годы зарождения и расцвета Художественного театра. И каждый из них по-своему продолжал те же традиции и в советское время. Сейчас в какой-то мере из нашего театра уходит это чувство ответственности за искусство, как за дело своей жизни.

В К. С. Станиславском поражало сочетание удивительной скромности и страстной убежденности. Он был скромен на репетициях как режиссер, когда говорил, что ничего не может сейчас показать исполнителю, он был скромен как актер, когда перед генеральной отказывался от роли, считая, что она у него не получилась, и уступал дорогу другому актеру. И при этом он был абсолютно убежден в том, что дело, которым он занимается, это огромное дело жизни.

Станиславский, Немирович-Данченко и Вахтангов — великие художники, различные по темпераменту, по приемам работы, — по сути едины в понимании искусства и стоящих перед ним задач.

 

 

Я надеюсь, что наш театр имени Моссовета, который, к сожалению, иногда топчется на месте, а иногда даже отходит куда-то в сторону, все же встанет на путь, указанный нашими учителями Их искусство прежде всего обращено к человеку.

Константин Сергеевич стремился раскрыть творческую человеческую личность через воображение сердца, а Владимир Иванович главным образом через воображение мысли. Он заставлял актера мыслить. Он говорил: «На сцене мало пережить, нужно перемыслить». Владимир Иванович придавал громадное значение мысли на сцене; он был интеллигент в лучшем смысле слова.

И я, не в порядке очередного «педагогического» упрека, говорю, что мы должны оглянуться на себя. Может быть, кому-нибудь скучны, непонятны и чужды мои разговоры, по я делаю все возможное, чтобы поднять уровень интеллигентности наших актеров, чтобы получить право заявить, что мы стремимся к осуществлению подобных задач.

Вот почему я так тревожусь, когда наши актеры недооценивают значение тех вечеров и встреч с творческими работниками, которые мы начали проводить у нас в театре. Им кажется, что они все постигли, что им все известно.

Ведь мы живем очень замкнуто и ограничено. А надо, чтобы к нам приходили интересные люди — актеры, драматурги, музыканты, поэты. Это будет иметь значение но только для каждого из нас в отдельности, но и общее — для всего нашего коллектива. Скажем, у нас читает Д. Н. Журавлев. Мы можем потом беседовать с ним и друг с другом, делать какие-то выводы, обобщения. Это в известной степени объединит нас, это родит взаимное понимание. Театр, который живет замкнутой жизнью, интересен только самому себе. Разве плохо, если творческие друзья будут приходить на генеральные репетиции и дружески поддерживать театр? Их мнение для нас дорого и ценно.

И эти встречи не должны ограничиваться односторонними выступлениями; они должны превратиться в творческие дискуссии.

Все это связано с памятью о Владимире Ивановиче, потому что и Художественный театр опирался на своих друзей, которые объединялись вокруг него.

Константин Сергеевич, Владимир Иванович, Евгений Богратионович верили в того молодого человека, которому предстояло создавать советский театр. Они думали о будущем молодежи и умели отказаться от достигнутого во имя новых достиже-

 

 

ний. Мы не раз говорили о требовательности. Как подойти к человеку, какими морами воздействовать на него, чтобы он не занимался в искусстве самим собой, а сумел подняться выше своих личных интересов и стать участником большого дела жизни?

Я вспоминаю, как делал это Владимир Иванович. Его всегда беспокоила судьба театра, он понимал, что эту судьбу решают люди, их стойкость, которая преодолевает неудачи и дает возможность снова встать на верный путь. От индивидуальной стойкости каждого члена коллектива, от ощущения единства цели зависит судьба театра. Каждый человек решает свою задачу, а в конечном счете решается общая судьба.

Я вспоминаю, как Владимир Иванович на репетициях задумывался. Он действительно много думал и умел думать. Я читал его письмо к В. Г. Сахновскому по поводу постановки «Анны Карениной». Сколько там верных, убедительных мыслей. Вл. И. Немирович-Данченко это не просто личность в искусстве, это целое направление. У нас могут быть свои пути и формы существования, свои методы работы, по связь наша с этим направлением, чувство преемственности должны не только сохраняться, но и углубляться.

Мне еще раз хочется вернуться к вопросу о творческой собранности. Ощущение ответственности за свое поведение, за свое общение с товарищами в театре — чрезвычайно важный элемент самовоспитания и воспитания в коллективе.

Владимир Иванович и Константин Сергеевич были людьми собранными, они отвечали за каждый свой шаг. А у нас сплошь да рядом видишь, как люди не борются с распущенностью, расхлябанностью, с ничтожной стороной своего существования. Сильный человек преодолевает собственную косность, косность в человеческих отношениях, косность равнодушия, косность в представлениях о долге. А слабого человека захватывает обывательщина и расхлябанность.

Константин Сергеевич говорил: «Сделать трудное привычным, привычное — легким, легкое — красивым». А для этого одного дня мало. Нужно организовать свое время и постепенно преодолеть все ступени.

Нужно развивать в себе все лучшие свойства. Работа над собой подведет к искусству. Поставленное дыхание, организованные движения рук, плеч, ног — такая подготовка тела помогает актеру физически собраться. Но это только начало. А дальше он собирает себя творчески, не расплески-

 

 

вал по мелочам. И он выйдет на сцену и сможет выполнить поставленные перед ним задачи с наибольшей силой.

Нужно понять, что театр — это искусство не только личное, индивидуальное. Даже когда мы создаем творческий круг сосредоточенности, чему нас учит Станиславский, мы включаем в этот круг и партнера. Создание единства, атмосферы, среды — вот одна из главных наших задач. Меня очень волнуют похвалы по адресу нашего театра. С похвал часто начинается падение. Нельзя жить в искусстве желанием кого-то обогнать, занять первое положение. Нужно двигаться вперед, преодолевать косность, завоевывать верные позиции.

Я предлагаю вам: поразмыслите на досуге, когда останетесь, наедине сами с собой, поставьте перед собой вопрос о том, в каких случаях вы чувствуете себя учениками великой школы Станиславского и Немировича-Данченко и к чему это вас обязывает, если вы действительно хотите быть учениками этой школы.

 

 

 

ВАХТАНГОВ - РЕЖИССЕР

 

О Вахтангове написано много и хорошо. По крупицам выбирая из различных воспоминаний, можно представить себе, что такое Вахтангов-режиссер. Систематически исследовать его режиссерскую деятельность — задача театроведческая, и, вероятно, она в свое время будет осуществлена, потому что Вахтангов — ото не просто талантливое явление, а явление исключительное, продолжающее оказывать огромное влияние на развитие театрального искусства нашей страны. И даже больше: его влияние можно проследить на работах крупнейших зарубежных режиссеров.

Как вероятно всегда бывает с настоящим могучим талантом, Вахтангов как бы вобрал в себя то, что накапливалось годами, определялось временем. Он нашел в себе силы осуществить то, о чем другим мечталось, но что удавалось выразить лишь немногим и в очень малой мере.

Я буду говорить о нем, как режиссер вахтанговской школы, глубочайшим образом преданный и признательный Вахтангову и до сих пор в него влюбленный. Я многократно писал,

 

 

рассказывал о нем, пытался определить его сущность, которая мне кажется решающей, драгоценной, обязательной для дальнейшего развития в советском театре. Мне всегда кажется неверным, когда и Станиславского и Вахтангова мы воспринимаем как нечто завершенное, когда мы храним, как неприкосновенное наследство, не только открытые ими внутренние законы творчества, но и те методы, те приемы, которыми в свое время они реализовали свои замыслы. Отсюда, вероятно, и происходит то, что иные так называемые последователи Станиславского используют в своей практике приемы, которые были хороши в свое время, но не убедительны сегодня. А иные «последователи» Вахтангова, вспоминая его спектакли, особенно «Принцессу Турандот» (да к тому же нередко не как живые свидетели, а на основе субъективных критических отзывов), считают, что Вахтангов — это лишь «игра в театр».

Так же как и Станиславский, Вахтангов находился в непрестанном движении. Вахтангов первых лет своей режиссерской работы, во всяком случае тех лет, когда я с ним познакомился, и Вахтангов в период «Принцессы Турандот» и «Гадибука» — разные. С годами он не просто повзрослел, он стал другим человеком — приобрел удивительную волевую мудрость. Возможно, что она возникла в нем и развивалась по мере того, как он осознавал свою обреченность, осознавал, что уйдет из жизни рано, и напрягал все силы своего таланта, чтобы в кратчайшие сроки добиться максимума. Вахтангов был художником по-настоящему смелым, целеустремленным. Так же смело, как однажды решил он свою судьбу, уйдя от родителей, отказавшись от их материальной помощи, порвав со своей средой, ринувшись в мир дорогого ему театрального искусства, точно так же и в творчестве Вахтангов не боялся отказываться подчас даже от самого себя. Каждая его новая работа была в каком-то смысле опровержением предыдущей, опровержением, в котором в то же время (может быть, не так приметно внешне) развивались те положительные начала, которые были им найдены в предыдущей работе.

Начну с первых дней встречи с Вахтанговым. Это было в Мансуровском переулке, в студенческой студии, где впервые я познакомился с методом работы Вахтангова.

Маленькая студия в крохотном помещении на сорок человек. Вахтангов сидит за столом в центре комнаты, вдоль стен —

 

 

ученики. На тесной сцене репетируются три отрывка — «Злоумышленник» Чехова, «Гавань» Мопассана и «Егерь» Чехова. Что прежде всего поразило меня в репетициях Вахтангова? Огромная наэлектризованность не только его самого но и всех безмолвно присутствующих учеников, их как бы активное участие в репетициях. В педагогике ГИТИСа бытует довольно парадоксально звучащий термин — «созерцательная практика». Но в данном случае это было действительно так. Все присутствующие учились, активно вбирали в себя впечатления от репетиций и не только разбирались в приемах, которыми пользовался Вахтангов, но непрестанно Вахтанговым воспитывались. В студийцах развивались зоркость и слух — не только внешние, но и те внутренние зоркость и слух, которые обязательны для подлинного художника. В этот период Вахтангов был прежде всего воспитателем. Его требование студийности, требование единения студийцев во имя искусства было глубочайшим образом им самим осознано как первооснова целостного искусства театра.

Вахтангов обладал одним из самых главных, необходимых режиссеру качеств— поразительной убедительностью для тех, кто с ним работал, для тех, кто присутствовал на его занятиях. Вы не могли с ним не соглашаться, вы не могли не восхищаться каждым его предложением, каждым его жестом, интонацией. В нем была заключена обаятельная сила заразительного режиссерского таланта.

В тот период Вахтангов, который пришел в театр с различными, многообразными интересами и замыслами, был предельно увлечен тем, чтобы на сцене добиться правды живых человеческих взаимоотношений. Подчас казалось, что он требует натуралистического правдоподобия в сценическом поведении. Но всегда вы ощущали в нем настоящего, большого художника, поэта, философа, который пытается раскрыть в произведении его глубину, человеческую суть, философию и поэзию.

Работая над Чеховым, Вахтангов как бы сам становился немного Чеховым. Во всяком случае, в мире Чехова он был другим, чем тогда, когда вместе с нами погружался в мир Мопассана, работая над «Гаванью». Когда Вахтангов искал наивность, непосредственность и чистоту Злоумышленника, своеобразную артистичность Егеря, он окружал это огромным количеством собственных наблюдений и догадок! Он как бы проникал в сущность того, что мы называем человеческой

 

 

душой, народной душой. Он, армянин по рождению, с таким удивительным чувством правды, с такой истинно проникновенном простотой рассказывал нам о неграмотном, забитом русским крестьянине с его желаниями и мыслями, радостями и горестями.

Вахтангов подсказывал, раскрывал актеру логику его мыслей, его отношения к тому, о чем он говорит, с кем он говорит. Он помогал актеру создать внутренний мир его героя, он подсказывал и внешние особенности поведения, объясняя их биографией, привычками, ремеслом Злоумышленника. Показы Вахтангова были примечательны тем, что он шел от индивидуальности актера, показывал не вообще Злоумышленника; он показывал Леониду Андреевичу Волкову, каким должен быть его Злоумышленник, вернее, что ему надо в себе переменить, приобрести, выработать для того, чтобы найти новую манеру мыслить, манеру смотреть, манеру говорить, действовать, жить.

В маленькой роли следователя Юра Серов с помощью Вахтангова нашел чрезвычайно характерные черты чиновника, которому нет никакого дела до человеческой души. Ему не интересно, не обязательно, да и не пристало выслушивать всю эту горестную музыку бедняцкой печали, которая сквозит в смешном, наивном, дурашливом, хитроватом и пусть даже где-то плутоватом Злоумышленнике.

Я не помню подробностей репетиций, подробностей характеристик персонажей. Помню только, что мы вместе с Вахтанговым и исполнителями как бы переносились в мир удивительных по своей убедительности особых человеческих отношений. Нам было и смешно, и грустно, и чуть-чуть тоскливо, и досадно. За событиями короткого рассказа, по сути комедийного, как бы возникал огромным мир чеховского понимания жизни. Вероятно, это и есть настоящий талант — умение проникать в явления и в малом увидеть большое.

Тот же Волков играл Селестена Дюкло в «Гавани» Мопассана, в варианте Л. Н. Толстого. Толстой почти дословно шел за Мопассаном, рассказывая, как пьяный матрос узнает в девке, с которой он сейчас гуляет в кабаке, свою родную сестру. Эта трагическая встреча раскрывалась Вахтанговым с огромной силой. Сейчас я вспоминаю, что Леонид Андреевич первый поздравил меня в день, когда я был принят в «действительные члены Мансуровской студии». И впервые в глазах этого человека я увидел чудесное сияние доброжелательства. Мне всегда

 

 

казалось, что Леонид Андреевич мрачный, сердитый, не очень доброжелательный, фанатично оберегает студию от всего, что может нарушить ее целостность и чистоту. И вот это сияние глаз Леонида Андреевича! Я не случайно его вспоминаю сейчас, когда говорю о Вахтангове-режиссере. Вахтангов умел различать и выявлять в людях светлые силы души. Он умел вызывать высокие чувства и на сцене и за ее пределами. С приходом Вахтангова в репетиционный зал возникал тот торжественный театр, ликующий, восхитительный театр, в котором происходит чудесное преображение человека, превращение одних элементов в другие, некие чудеса душевной алхимии. Мы и считали Вахтангова таким чудодеем-волшебником, великим мастером, постигшим каким-то «шестым чувством» несказанные тайны режиссерского и, следовательно, актерского мастерства.

Репетиции шли чередуясь — удачные и неудачные, иногда очень трудные, иногда мучительные. Иногда Вахтангов становился злым. Он никогда не был вял, на репетициях не боялся быть резким, строгим, требовательным, подчас жестоким. Жестокость — одна из своеобразных черт Вахтангова, которая может быть оправдана тем, что он умел быть жестоким к самому себе. Я никогда не забуду, как поразили нас, его учеников, последние слова, сказанные Станиславским над гробом Вахтангова, когда эту жестокость Константин Сергеевич назвал одним из главных достоинств Вахтангова, оценив ее как требовательность, как нетерпимость к вялости, равнодушию, ремеслу. В этой жестокости Вахтангов бывал подчас безжалостен, через «не могу» добиваясь от актеров необходимых результатов. Актерам трудно, они мучаются, казалось бы надо дать им отдохнуть или уступить, пощадить. Но Евгений Богратионович не щадил ни себя, ни нас. Мы присутствовали при мучительных, жестоко требовательных репетициях. И в результате — «Гавань» Мопассана, в которой двое — Леонид Андреевич Волков и Ксения Георгиевна Семенова — становились настоящими Селестеном и Франсуазой. Мы забывали, что перед нами наши товарищи. Мы верили в них, потому что они верили в себя и друг в друга. Вахтангов рождал эту веру. «Гавань» буквально потрясала, и не потому, что мы тогда были молоды, а потому, что действительно это было так. Впоследствии мне приходилось неоднократно видеть «Гавань» и в ГИТИСе и в показах в театре. Но ни одна из них даже прибли-

 

 

женно не звучала так верно, так сильно, так трагично, как звучала она в крохотной Вахтанговской студии в исполнении вахтаговских учеников.

«Егерь» Чехова — не смешной рассказ. Но как и в любом, самом грустном рассказе Чехова сквозь лирическую печаль мы ощущаем тончайший юмор. Смешное и трагическое совсем-совсем рядом, вплетены одно в другое.

Рассказ называется «Егерь». Но мы запоминали больше, пожалуй, Пелагею. Ее удивительно играла Е. А. Касторская. Печальная, покорная и где-то внутри непримирившаяся, она воплощала горькую долю многих и многих российских крестьянских баб, хоть и неволей венчанных, но сумевших беззаветно полюбить того, кого судьба судила ей в мужья. Вот таким мне помнится «Егерь» в вахтанговском рисунке.

Вахтангов репетировал и другие одноактные пьесы в студии. Но в тех, на которых я остановился, для меня отчетливее всего выражены особенности режиссерского мышления, методики, основные черты Вахтангова-режиссера того периода.

Конечно, всегда трудно, да и не должно, отделять художника от человека, особенно в режиссере Вахтангове с его стремительным внутренним темпо-ритмом, с его фанатичностью, размахом, с его умением проникать в глубь явлений и удивительным чувством юмора.

Когда говоришь о вахтанговской фанатичности, может быть, было бы правильнее слово «фанатичность» заменить словом «одержимость». Вахтангов жил будто в каком-то угаре, как человек, которого преследует желание во что бы то ни стало осуществить надуманное и осуществить, проведя свой опыт в таких условиях, в которых этот опыт может быть действительно проверен, ибо он поставлен, что называется, в чистом виде.

Помню, мы уже тогда считали, что Вахтангов был здесь, в этих своих работах, «больше Станиславским, чем сам Станиславский», то есть он был последовательно верен требованиям системы Станиславского в тот период ее развития. Вахтангов, как и Станиславский, не просто ставил спектакли. Он проверял систему, применяя ее приемы, ее рецепты; делал для себя выводы, изучал средствами системы природу актерского искусства, изучал человека, его творческую природу. Он брал систему прежде всего в ее основе, которая начинается с развития в человеке зоркости и слуха, рас-

 

 

крывающих за видимостью сущность, позволяющих слышать внутреннюю музыку явления, музыку человеческой души, разбираться в тонкостях и сложностях душевной жизни, в механизме душевных событий. В этот период Вахтангов был немного Сальери, если так позволено будет сказать. Он действительно «разымал музыку» актерского мастерства, актерского творчества на составные части и «поверял алгеброй гармонию». Он решал не столько задачи постановщика, сколько задачи исследователя и экспериментатора, овладевающего методикой, изучающего природу актерского мастерства.

Вахтанговские репетиции! О них не раз рассказывали очевидцы, его ученики, и тем не менее мне хочется еще раз к ним вернуться и объяснить, как я их понимал тогда, и как понимаю сейчас.

Вахтангов был жаден до всех явлений жизни. Как сейчас вижу Вахтангова — неутомимого, вбирающего в себя жизненные впечатления, пытающегося их по-своему объяснить, обобщить, сделать из разрозненных наблюдений закономерные выводы. И со всем грузом жизненных и театральных впечатлении, которые он имел возможность получить на репетициях Станиславского и своих товарищей по Художественному театру, он приходил к нам в студию иногда возбужденный, иногда раздраженный, иногда усталый до такой степени, что ему было трудно начать работать. Тогда он нам что-нибудь рассказывал, цепляясь за ту или иную деталь или случайный факт, который его поразил сегодня, — может быть, по дороге в студию, может быть, при входе в наш крохотный зал, а скорее всего, конечно, на занятиях с Константином Сергеевичем. И это было отправным моментом для того, чтобы его мысль заработала, чтобы она толкнула его и наше воображение. Способность мыслить вслух, творить не в одиночестве, а среди учеников, определяет особенность именно творчества режиссера, деятеля театрального искусства, где надо уметь быть на людях, как с самим собой, как наедине, где надо уметь раскрываться, не боясь чужих глаз, а получая от них вдохновляющую поддержку. Вот так обычно начинались репетиции, перемежавшиеся остротами, отклонениями, философскими размышлениями, острыми жизненными наблюдениями. Тут же, с первых дней, Вахтангов определял для себя и для нас искусство театра и искусство

 

 

режиссера как великое дело жизни и средство воздействия на жизнь, как дело огромной моральной и гражданской ответственности. Отсюда требование студийности как первоосновы искусства театра, первоосновы человеческих взаимоотношений, при которых человеческая щедрость становится источником духовного обогащения, где забота о друге становится законом студийных взаимоотношений.

В наши дни получило признание движение бригад коммунистического труда, принцип которых можно сформулировать так: «Лучшее от каждого — коллективу, лучшее от коллектива — каждому». Если хотите, это принцип вахтанговской студийности. Вахтангов требовал от каждого из нас бескорыстной самоотдачи во имя целого, неограниченной душевной щедрости. С другой стороны, коллектив щедро отдавал каждому студийцу все лучшее — и свое богатство, и свои коллективные достижения.

Верное развитие студийности приводит, как мне кажется, к подлинной партийности, к ощущению предельной ответственности перед народом, ощущению искусства как дела жизни, как партийного долга. Думаю, что Вахтангов, не формулируя это для себя полностью, так именно ощущал студийность чуть ли не с первых дней организации студии.

Не надо забывать, что Вахтангов еще до прихода в театр был заражен бунтарским революционным пафосом, протестом против обывательщины и сытости, верой в то, что человеческое общество должно быть перестроено и подчинено иным, в те годы им еще смутно осознаваемым законам справедливости. Вероятно, этим и объясняется то, что в 1917 году Вахтангов сразу принял Октябрьскую революцию.

Противоречивость в наше понимание Вахтангова вносила противоречивость в нем самом, постоянная смена его увлечений. У Вахтангова был по-настоящему трезвый, аналитический, критический, язвительный ум, великолепно умевший подмечать всякую фальшь, рисовку, все наносное. Тут очень важно напомнить, что первой задачей, которую ставил перед собой Вахтангов, было освобождение молодого студийца от обывательских условностей, как бы «раздевание» человека, выявление его органических свойств, освобождение от всяческих, жизненных штампов, выявление человеческой природы в каждом из учени-

 

 

ков. Для этого нужно было обладать зоркостью Вахтангова и его упорством, настойчивостью, жестокостью, безжалостностью, с которыми он высмеивал всякую манерность, всякую вычурность, всякую подмену естественного искусственным. В сущности, трудно сказать, работал Вахтангов над ролью или над актером. Работая над ролью, он работал над актером. Он воспитывал актера-художника, освобождал его от фальши и открывал ому глаза на действительность и на самого себя. Почти с самого начала он приучал нас, самозабвенно отдаваясь стихии актерского воображения, непрестанно себя контролировать и отделять в себе чуждое, наносное, искусственное, штампованное от действительно органического, естественного, но так, чтобы это не сковывало внутренней творческой свободы. Это требовало большого духовного напряжения при физической свободе мышц, того духовного «выше», которое сплошь и рядом недооценивается в философии искусства Станиславского. Ведь знаменитая формула «проще, легче, выше, веселей» решается в лучшем случае с выполнения трех пунктов, то есть «проще, легче, веселей», и почти всегда, за редким исключением, с отсутствием этого «выше». А Вахтангов требовал не только «проще, легче, веселей», но и непременно «выше», то есть он требовал, чтобы, работая над отрывками, актер, пользуясь выражением Горького, сходил с «кочки зрения» и поднимался на «точку зрения». Это «выше» должно было быть подлинным, а не ходульным, пережитым, а не результативным.

Как я уже говорил, мы учились вприглядку. На репетициях Вахтангова глядели, как он занимается с небольшой группой студийцев, и после репетиций, зараженные его творчеством, пытались что-то делать сами в развитие его уроков, так, как мы их понимали. Вахтангов стремился вызвать в нас чувство правды и инициативу. Надо признаться, что бывал он и тут непоследователен. Его жестокость и требовательность иногда зажимали исполнителя и, вместо того чтобы по-настоящему раскрепостить, надолго связывали. Но если уж человек проходил этот период труднейшего искуса, то приобретал закалку и нечто большее, чем просто сценическую свободу.

Сейчас трудно сказать, в какой мере все, о чем я говорю, осознавалось нами в те годы. Евгений Богратионович сплошь и рядом огорчал нас, когда мы не понимали его,

 

 

как нам казалось, неожиданных измен самому себе. Мы только что влюбились в какое-то его предложение, только что сочли это решение сцены и образа необычайной находкой, а на завтра он приходил и с легкостью, нас потрясавшей, уничтожал то, во что сам только вчера заставил нас поверить. И это непонимание внутренней логики его поступков, его оценок создавало своеобразие наших взаимоотношений, настороженный непокой, тревогу. Мы его и боялись и обожали, восхищались и не понимали, боготворили и осуждали...

«Чудо святого Антония» была первая работа Вахтангова, в которой он стал определяться как большой режиссер. Помню, что с самого начала репетиций Вахтангов увлекся мыслью показать ничтожных провинциальных обывателей, которых Метерлинк остроумно, как будто добродушной вместе с тем зло высмеял в своей комедии. Поначалу Евгений Богратионович хотел придать образу Антония черты ярко выраженной характерности. И предложил мне искать характерность дряхлого, добродушного старичка; но очень скоро отказался от своего предложения, заявив, что не знает, как нужно играть святых, и что в конце концов это неважно, а важно «сыграть потревоженных обывателей». В этих репетициях Вахтангов раскрылся как человек огромной художественной интуиции. Как известно, он очень недолго был в Париже вместе с Сулержицким в период постановки «Синей птицы» в театре Режан. По-видимому, способность вбирать в себя впечатления, сохранять их в памяти, как-то своеобразно перерабатывать, логически развивать, заставлять их жить в воображении помогали ему работать и самому чувствовать и передавать нам свои ощущения французской жизни, французского характера, логики чувств, внутренней жизни образа. Все это он великолепно передал в системе образов спектакля. Умение прочесть явления в их сложности, в их противоречиях, увидеть истоки явлений и логику их развития — вот поразительные свойства творческого ума и творческого своеобразия Вахтангова.

А ведь когда перечитываешь вахтанговские дневники, которые он вел во время пребывания в Париже, то даже не можешь себе представить, что таится за этими короткими, скупыми, сухими фразами, констатирующими чисто внешние факты. За ними таится огромнейшая, поразительная наблюдатсль-

 

 

ность Вахтангова! У нас было впечатление, будто он вобрал в себя всю французскую жизнь с ее ритмами, красками, формами, угадал многое из того, что лежало подспудно, как подлинное содержание этой жизни, приукрашенное внешним благополучием. Это поражало нас в Вахтангове всегда, во все периоды. Ведь он не был, в сущности говоря, широко образованным человеком в обычном смысле слова. Когда Евгений Богратионович чем-то нас обижал или огорчал, мы становились немного «критиканами»; мы говорили между собой о сравнительно малой эрудиции Вахтангова. И тут же он нас ошеломлял, потрясал поразительной интуицией, своим умением из прочитанного вывести громадные, непрестанно растущие выводы. Создавалось впечатление, что он постигал прочитанное с такой полнотой, будто вместе с автором книги пережил и прочувствовал все жизненные и духовные события, о которых тот рассказал. Он всматривался в краски, формы и линии, прислушивался к интонациям, паузам и расшифровывал эти внешние знаки для того, чтобы постичь за ними глубочайший жизненный смысл. И тут этот дар Вахтангова — понимание единства формы и содержания, единства выраженного и сущего — выявлялся с предельной органичностью.

Как известно, Вахтангов создал два варианта «Чуда святого Антония». Первый вариант был сыгран в маленькой студии в Мансуровском переулке. Он был реалистичен, прост, непритязателен по форме. Скромный, искренний, жизненно достоверный, с хорошей разработкой ролей, по режиссерскому приему он мало чем отличался от первых опытов студийных вечеров, от тех маленьких одноактных пьес, о работе над которыми я уже говорил.

И тут происходит раскол в студии. Часть студийцев покидает студию. Некоторые из них намерены создать самостоятельный театр. Я не верю в это, переживаю глубочайшее разочарование, прежде всего в самом себе, в театре вообще и даже в Вахтангове. Отрываюсь от театра полностью почти на два года.

Наконец получаю возможность снова вернуться в театр и понимаю, что только театр Вахтангова, его режиссура, его студия — мой истинный дом. Пишу Вахтангову письмо. Он отвечает удивительно нежным и полным доброжелательства приглашением вернуться в студию. И вот я снова сижу в Мансу-

 

 

ровскои студии. Ксения Ивановна Котлубай сдает Евгению Богратионовичу возобновленный ею спектакль «Чудо святого Атонии», который по каким-то причинам длительное время не игрался. На меня это возобновление производит тягостное впечатление. Все как будто то же, но все мертво, уныло, лишено внутренней силы. Нечто пыльное, затхлое, бесконечно огорчительное. После просмотра Евгений Богратионович спросил меня о моем впечатлении. Я сказал ему прямо то, что думал. Я не считал себя вправе скрыть от него свои мысли. Вахтангов, кажется, тут же на следующий день должен был на месяц уехать в санаторий. Тогда он мне говорит: «Ну что ж, Юра, вы считаете, что это плохо, возьмитесь сами за работу». — «Хорошо, Евгений Богратионович, но при условии, если вы разрешите все менять. Мне кажется, что все сейчас нужно делать по-другому». Евгений Богратионович посмотрел на меня с удивлением и недоверием, но несколько заинтригованный, и ответил: «Ну что ж, попробуйте. Давайте условимся: как закончите первый акт, привезете показать мне в санаторий».

Начались репетиции, в которых я позволил себе пересмотреть и изменить все, что было сделано при возобновлении. Мне казалась нетерпимой вялость формы, вялость внутреннего и внешнего рисунка спектакля. Мне казалось, что все должно быть гораздо ярче выявлено — и все характеры и каждая сцена. Конечно, это было большой дерзостью, и актеры находились в некотором смятении: им нравилось то, что мы вместе находили, но они боялись, как воспримет нашу работу Евгений Богратионович.

Наконец мы едом к нему, играем первый акт. После просмотра Евгений Богратионович обнимает меня и говорит слова, которые запомнились на всю жизнь, потому что стали важнейшим этапом моего единения с Евгением Богратионо-вичем на новом уровне. Он сказал: «Прекрасно, что наши мысли совпали. Мы жили отдельно друг от друга, но наши художественные вкусы и намерения развивались в одном направлении. Я принимаю за основу все, что вы набросали, и буду работать дальше в этом же плане».

Вахтангов возвратился из санатория понравившийся, полный энергии и принялся за создание своего «второго варианта». Конечно, то, что было сделано мною, было первым робким шагом. Евгений Богратионович с огромной силой режис-

 

 

серского воображения, со смелостью, дерзновенностью создал «второй вариант» в гротескной форме.

«Гротеск» чрезвычайно опасное слово, таящее в себе яд легких соблазнов. Подлинный гротеск — это доведение реализма до предельной яркости. Мнимый гротеск — это карикатура, за которой нет настоящего искусства; это просто гримаса, лишенная глубокого смысла. Вахтанговский гротеск — ярчайшее выражение философского осмысления ме-терлинковской пьесы.

 

 

Незабываемы для всех участников второго варианта «Чуда святого Антония» вахтанговские репетиции; его знаменитые «точки» — не только смысловые паузы, но как бы фиксация острого социального рисунка спектакля. Добродушие первого варианта заменяется острейшей издевкой над ничтожностью буржуазного существования, ограниченностью, глупостью, трусостью обывательской души.

Евгений Богратионович предложил мне оформить спектакль. Как я об этом уже рассказывал, я пришел к Вахтангову от живописи. Предполагал быть художником, может быть художником театра, и только в результате встречи с Вахтанговым понял, что сочетание интересов художника и актера дает мне право на профессию режиссера. То, что я сделал как оформитель В «Чуде» было плохо, по-детски наивно и, конечно, мало соответствовало <



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-09-17; просмотров: 499; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.135.249.76 (0.015 с.)