Критические замечания к кантовской теории познания 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Критические замечания к кантовской теории познания



 

Подвергая разбору изложенную в предыдущем отделе кантовскую теорию, не лишенную ни остроумия, ни глубокомыслия, я обозначу прежде всего, насколько возможно ясно и определенно, то, что в ней представляется мне слабым, и потом в заключение отмечу то, что в ней имеет прочную ценность.

Предоставляю прежде всего защищать свое дело против Канта Д. Юму, на которого главным образом направлена кантовская критика. Опровергнуто ли Кантом то утверждение, в котором Юм дал эмпиризму его последнюю формулу: не существует никакого познания фактов чистым разумом, и потому о фактах нет никаких безусловно всеобщих и необходимых суждений, а есть только суждения, имеющие презумптивно всеобщее значение? Доказал ли действительно Кант, в противоположность этому, возможность доподлинно всеобщих и необходимых положений, например в естествознании?

В Германии это долго считалось доказанным. Я не держусь этого мнения; я не думаю, чтобы Юм был принужден признать это. Я попытаюсь предоставить ему защищать свои тезисы, в указанном смысле, против Канта.

Что касается прежде всего аргументации в «Пролегоменах», исходящей из наличности «действительных и в то же время обоснованных и не нуждающихся ни в какой дедукции чистых познаний а priori» в чистой математике и естествознании, – аргументации, перешедшей затем и в позднейшие издания самой «Критики», то Юм с полным правом отклонил бы ее как petitio principii. Правда, так сказал бы он, фактическая действительность этих наук не подлежит сомнению, но надо еще спросить, – и это как раз его вопрос, в каком смысле обладают их положения объективным значением? Он, Юм, пришел к воззрению, что математика, как таковая, вообще совсем не претендует на предметное значение. Геометрия ничего не говорит о действительности; поскольку же теоремы ее применяются к определению действительности, например в астрономических вычислениях, они перестают носить аподиктический характер и принимают характер гипотетический: поскольку физическое пространство отвечает геометрическому, поскольку измерения расстояний и углов правильны, луна отстоит на столько‑то, имеет такую‑то величину, такое‑то движение и т. д. Теоремы тригонометрии обладают аподиктической достоверностью, но ни одному положению астрономии таковая не присуща. Всеобщность и необходимость чистой математики основываются именно на том, что последняя целиком вращается только в мире понятий. Напротив, физика, имеющая в виду дать познание созерцательной действительности, именно этим самым отказывается от всеобщности и необходимости, т. е. в строгом смысле, ибо презумптивную всеобщность, например законов механики, он признает, конечно, так же, как и всякий другой, а с этим вместе и необходимость в обыкновенном смысле слова, только не всеобщность и необходимость математических положений.

Кант говорить в одном месте: он ввел метафизику (т. е. чистое естествознание) в хорошее общество математики. В самом деле, она не могла бы быть в лучшем обществе; только не должен был Кант стушевывать существенного различия между ними. Но для этого‑то именно и изобретена им формула: синтетические суждения a priori; под двусмысленным именем «синтетические» он соединяет положения чисто математические и физические. Своим совершенно неопределенным и негодным различением «аналитических и синтетических суждений» он устранил определенное различие между суждениями об отношениях понятий и суждениями об образе действия предметов и этим безнадежно запутал исследование; положения физики ставятся таким образом, как однородные, рядом с положениями чистой математики. Правда, тоже не последовательно, так как рядом с этим все‑таки остается и правильное понимание: не то, как возможна чистая математика, а как возможна прикладная математика? Так, прежде всего, в трансцендентальной дедукции математики, находящейся в аналитике под заглавием «аксиомы созерцания». Здесь настоящая мысль Канта выступает вполне ясно: прикладная математика возможна, потому что «эмпирическое созерцание возможно только благодаря чистому созерцанию (пространства и времени); следовательно, то, что геометрия говорит об этом последнем, бесспорно имеет свою силу также и по отношению к первому, и отговорки, будто бы предметы чувств не могут быть сообразными с правилами построена в пространстве, отпадают». Точно также и в трансцендентальной дедукции чистого естествознания, где таким же точно образом началам чистого рассудка придается объективное значение в силу того, что эмпирическое мышление предметов возможно только благодаря чистому мышлению.

И вот, так мог бы продолжать Юм, если разобрать эту настоящую мысль Канта: познание a priori и, следовательно, всеобщее и необходимое познание фактов возможно посредством априорных, не выведенных из опыта синтетических функций, – то она оказывается, конечно, тоже не выдерживающей критики. Допустим, – как мы, без сомнения, и должны сделать, – что такого рода синтетические функции существуют и что они имеют для построения нашего опытного мира существенное значение, все‑таки против кантовского взгляда поднимаются важные сомнения.

Прежде всего поднимается вопрос: каким образом знаем мы об этих функциях, – a priori или посредством опыта? Кант обходит этот вопрос; а между тем без ответа на этот вопрос в его смысле труд его является напрасным. Если мы не обладаем априорным познанием этих функций, – а я не знал бы, какой смысл можно было связать с этим выражением, оставаясь даже в кругу кантовских мыслей, – если мы знаем о них только посредством опыта, конечно, внутреннего, антропологического опыта, тогда все основоположения, в которых определяется форма этих функций, опять‑таки имели бы лишь эмпирическое значение. Утверждения: пространство и время суть формы созерцания человеческой чувственности, категории – формы мышления человеческого рассудка, были бы теперь обобщениями антропологии; и аксиоматические положения, высказывающие природу нашего созерцания пространства или наших функций суждения, как законов действительности, остались бы, в конце концов, положениями эмпирического происхождения и эмпирического значения; с ними связывалось бы само собой понятное условие: поскольку синтетические функции остаются тождественными. Оставалось бы мыслимым, что существуют люди, или человекоподобные существа с отклоняющимися формами ума; оставалось бы мыслимым, что сам ум испытывает превращения, что наше потомство, что я сам нахожусь в переходной стадии к другим формам понимания; перейди я примерно к четырехмерному созерцанию пространства, аксиомы из прежнего созерцания пространства утратили бы для меня свое предметное значение. Пусть это предположение считается сколько угодно невероятным, – оно остается мыслимым, а с этим утрачивается и доказательство в пользу строгой всеобщности и необходимости тех начал. Они сохранили бы свое значение с оговоркой: пока и поскольку пространство, время и категории в этом определенном их виде суть конструктивные факторы мира явлений.

Вопрос этот, обойденный Кантом, был поставлен и разрешен в смысле эмпиризма Л. Фризом в его «Новой критике разума»: познание формальных элементов познания мы приобретаем лишь посредством опыта. Говорили: Фриз искажает этим мысли Канта, – критическая философия имеет в виду не психологическое указание антропологического факта, а трансцендентальное исследование возможности опыта. А последнее достигается не наблюдением того, что люди действительно делают, а размышлением над тем, что в каждом познании должно быть признаваемо необходимой составной частью, которой нельзя элиминировать без того, чтобы не уничтожить его, – размышлением над аксиоматическими элементами познания, каковыми оказываются именно синтетические основоположения, выражающие природу созерцания пространства и времени, и форм мышления; без предположения их объективного значения опыт вовсе невозможен.

Совершенно верно, – такова мысль Канта. Но, возразил бы Юм, это‑то именно и есть petitio principii: я отрицаю аксиоматический характер закона причинности в кантовском смысле, и при всем том я считаю опыт возможным, – опыт, как мы действительно имеем его в науках, хотя и не как систему строго всеобщих и необходимых положений, а как систему положений презумптивно всеобщего значения. Для этого физик действительно не нуждается ни в каком ином предположении, кроме презумптивно всеобщего значения трансцендентальных принципов. Он может спокойно предположить не только то, что мыслим какой‑нибудь мир, в котором, например, наш закон причинности не имел бы никакого значения, а также и то, что в нашем мире может каждое мгновение наступить какое‑нибудь явление, не поддающееся построению по закону причинности, например, какое‑нибудь движение, происходящее совершенно изолированно, без всякого отношения ко всем предыдущим и последующим движениям. Фактически физик, если бы ему действительно представился такой случай, не перестал бы доискиваться его причины и действия; он, следовательно, совсем не познал бы или не признал бы такого изолированного случая; но остается мыслимым, что случай этот действительно не имеет ни причины, ни действия и остается также мыслимым, что мы, вследствие неоднократных опытов тщетного разыскивания причины и действия известных явлений, мало‑помалу были бы все же принуждены не применять к ним более категории причинности. Точно так же обстоит дело и с аксиоматическими положениями, отправляющимися от природы пространства: мы предполагаем, что физическое пространство вполне соответствует геометрическому, что оно, как это последнее, непрерывно и однородно. Но остается мыслимым, что оно и не таково; остается мыслимым, например, физическое пространство с внутренней неоднородностью. Мы предполагаем, что движение, если только оно не встречает физических препятствий, будет продолжаться с одинаковой скоростью; и там, где этого не происходит, где тело утрачивает свою скорость, мы предполагаем, что оно находится под влиянием каких‑нибудь физических сил. Но остается мыслимым, что наше предположение не верно, что различные пространства, как таковые, обладают различной степенью доступности к прохождению, что в пространстве, как таковом, имеются как бы метафизические неровности. Также и здесь, если бы кто‑либо предложил объяснить таким предположением, например, замедление какого‑нибудь космического движения, то мы не стали бы входить в это, а продолжали бы настаивать, что тут замешаны неизвестные нам препятствия, и при этом нас вряд ли можно было бы уличить в заблуждении. Тем не менее все‑таки мыслимо, что это было бы заблуждением. А большего и не нужно для того, чтобы опровергнуть доказательства Канта.

Но если бы теперь возразили на это: Кант именно доказал, что физическое пространство не отличается от геометрического, что то, в чем распростерта вся природа, есть чисто‑субъективное созерцание пространства, – то на это пришлось бы ответить следующее.

Конечно, Кант предполагает, что пространство, время и категории – чисто субъективные факторы познания и, как таковые, обладают всеобщностью и необходимостью для всего, что бы ни стало предметом субъекта. Но по какому праву? Сам он строит всякое познание опять‑таки из двух факторов, природы субъекта и воздействий (аффекций), испытываемых последним от вещей. Каким способом думает он отчетливо отделить эти два фактора друг от друга? Ведь нам дан один только продукт, мир представлений, – каким способом думает он из одного этого продукта определить факторы, из одного произведения определить множителя? Кант сам выставляет утверждение: «частные законы природы» никоим образом нельзя было бы вывести из одного только рассудка, для этого необходим «опыт». Но ведь если для закона тяготения должен привзойти опыт, то почему не должен он привходить и для закона причинности? Если для всякой определенной локализации, например, географической или астрономической, необходим опыт, то почему же не нужно его для образования представления самого пространства? Если же образование представления пространства соопределяется еще и природой действительности самой в себе, то ведь в таком случае тот же самый субъект, будучи перемещен в какой‑нибудь другой мир, образовал бы какую‑нибудь другую форму созерцания, может быть совсем несравнимую с нашим пространством. То же и с формами мышления; один и тот же субъект, будучи перенесен в другую среду образовал бы, может быть, совершенно другое понятие об естественной закономерности или даже не образовал бы никакого. А отсюда вытекало бы и тут следствие, что безусловно всеобщих и необходимых суждений о фактах не может существовать; основоположения имели бы тогда значение лишь постольку, поскольку рассудок находил бы перед собой действительность, однородную с нашей, – а за этими пределами значения не имели бы. Как мыслим мир, который не давал бы нашему уму повода к образованию закона тяготения, так мыслим и мир, в котором он не развил бы закона причинности.

Так мог бы Юм защитить против Канта свою теорему, что о фактах не существует никаких всеобщих и необходимых положений. И он мог бы еще прибавить: если бы кто нашел такие соображения о мыслимостях и возможностях излишними и сказал бы, что для того мира, в котором мы уже живем, наше созерцание пространства и наши законы мышления являются подходящими формами понимания, то он, Юм, ничего не имеет против этого; но должен в таком случае указать на то, что кантовское «спасение наук» от скептицизма представляется ему по меньшей мере столь же излишним. Для всех наших теоретических и практических целей понимание закона причинности, как самого верного обобщения всего нашего опыта, совершенно так же достаточно, как и кантовский априорный закон мышления. Он так же не склонен допускать исключений из закона причинности, как и Кант; мнимым чудесам он, как и этот последний, противопоставил бы закон причинности, как «аксиоматическое» положение.

Вслед же за этим Юм обратил бы, вероятно, внимание еще на нечто другое, вследствие чего выигрыш кантовского «спасения» делается совершенно призрачным. Кант сам признает, что познание всякого частного отношения причины и действия возможно только при помощи опыта. В этом он держится совершенно одинакового воззрения с Юмом; он вовсе не разделяет взгляда старого рационализма, считавшего возможным выводить – с помощью одного мышления в «аналитическом» суждении – из понятия причины определенное действие. Итак, всякое отдельное причинное отношение, всякий естественный закон нашей механики или физики, также и по мнению Канта, есть эмпирический закон и, как таковой, не обладает математической всеобщностью и необходимостью. Только один закон причинности, формула: все, что происходит, предполагает за собой нечто, за чем оно по правилу следует, – должен быть, по Канту, чисто‑априорным и, следовательно, всеобщим и необходимым. Ну этим выигрывалось бы в самом деле безнадежно мало; все, что мы знали бы теперь, состояло бы в следующем: всякое явление правильно следует за каким‑нибудь другим; за каким? – этому мы должны учиться только из опыта. И здесь всегда оставалась бы открытой возможность лучшего научения последующим опытом. Мы, положим, знали бы: если это выведенное из опыта отношение следования есть причинное отношение, то оно неразложимо и имеет всеобщее значение, но мы никогда не могли бы быть абсолютно уверены, что имеем перед собой действительное причинное отношение, а не просто случайную и разложимую последовательность. Так, например, человеческий рассудок склонен образовать на основании опыта всеобщий закон природы: скорость падения тел зависит от их удельного веса. Физика исправляет эту формулу: она истинна лишь при одном условии, именно при том, если падение происходит через среду, представляющую противодействие; если это обстоятельство устраняется, – например, вследствие образования безвоздушного пространства, – тогда все тела падают с одинаковой скоростью. Теперь точно также остается мыслимым, что и закон тяготения может оказаться разложимым: части весомой материи тягогеют друг к другу лишь при некотором условии, например, хотя бы при наличности эфира или электрического напряжения; удайся элиминировать это влияние, прекратились бы и явления тягогения. Даже закон сохранения движения или сохранения материи не составляет в этом отношении исключения: остается, например, мыслимым, что материя и движения постоянно утрачиваются, но что, благодаря какой‑нибудь неизвестной причине, например какому‑нибудь трансцендентному существу, они постоянно возмещаются в той же мере; если бы прекратилась деятельность этого существа, то утрата сделалась бы заметной. Это совершенно произвольное представление, но тем не менее оно мыслимо.

Итак, мог бы сказать Юм, пусть Кант и спас строгую всеобщность закона причинности, физика все‑таки ничего не выиграла бы от этого; все ее законы остались бы эмпирическими законами только с презумптивно‑всеобщим значением. Ему кажется поэтому, что опыт «спасения наук от скептицизма», начатый с такими большими приготовлениями, оказался в своем результате весьма скромным, чтобы не сказать – скудным.

Наконец, Юм мог бы в своей критике обратить внимание еще на один пункт: вся кантовская аргументация разрывается посередине надвое. Кант должен был бы собственно сказать, – да так он сначала и говорит: даны лишь отдельные ощущения с качественной определенностью, – напротив, всякая связь, всякий порядок должны сводиться на синтетические функции субъекта; при помощи форм созерцания и категорий, которые существуют ведь лишь как функции связи и распределения, для каждого элемента определяется его место в связи целого природы. От этого следствия своего предположения Кант однако потом уклонился. В трансцендентальной дедукции он допускает, что временная последовательность явлений ведет свое начало из «опыта», что для познания частных законов природы должен привходить «опыт». «На большее же, чем те законы, на которых покоится природа вообще, как закономерность явлений в пространстве и времени, не простирается способность чистого рассудка a priori предписывать законы явлениям при помощи одних категорий. Частные законы, так как они касаются эмпирически определенных (!) явлений, не могут быть вполне выведены отсюда. К этому должен присоединиться опыт». Так заключается трансцендентальная дедукция, разрывая самое себя пополам. Если «опыт» может и должен содействовать распределению во времени, то где граница? Если рассудок нуждается в «опыте» для образования биологических обобщений, химических формул, физических законов, то почему то же самое не должно относиться и к законам причинности и субстанциальности? Потому что они всеобщи и необходимы? Но ведь это‑то именно и стоит под вопросом.

Насколько безнадежен этот разрыв, насколько является невозможным построить единообразный опыт, как он находится перед нами в науках, из чистых рассудочных понятий или синтетических функций рассудка и тех «эмпирических определений» явлений, это обнаруживается на каждом пункте. Прочитайте трансцендентальную дедукцию с ее бесконечными, плетущимися повторениями, где конец и начало противоречат друг другу, – последнее с предложением: синтез происходит из рассудка, а первый – с ковыляющим вслед ограничением: но частная связь ведет свое начало из «опыта», – каковым двусмысленным понятием прикрывается все бедствие. Обратите внимание на те попытки разъединить между собой чистую апперцепцию и эмпирическую ассоциацию и потом снова соединить их; или обратите внимание на отчаянные попытки (в главе о схематизме чистых рассудочных понятий) включить синтез мышления в чувственный синтез ощущений во времени; или на не менее отчаянные попытки в «Пролегоменах» (§ 20), из «суждений восприятия» сделать «опыт». Я не думаю, чтобы хоть один человек мог похвалиться, что действительно понимает эти мысли, т. е. может мыслить их. Понимать их можно только психологически, раскрывая различные побуждения, увлекавшие кантовское мышление в разные стороны.

В противоположность этому мы теперь скажем: совершенно справедливо утверждение Канта, что опыт не есть нечто пассивно воспринятое, а есть продукт чувственности и рассудка. Можно даже сказать: ум производит саму природу как совокупность закономерно связанных явлений. Но, – так надо добавить, – он производит ее целиком одним и тем же способом – путем наблюдения и размышления. В тысячелетней работе, с помощью восприятия и размышления, научных путешествий и филолого‑исторического изыскания, микроскопического и телескопического наблюдения и математических умозрений, физических экспериментов и отвлеченной дедукции человек произвел природу, т. е. образ мира, как мы его видим в настоящее время. Здесь нет ни одного пункта ни в строе космоса, ни во внутренней закономерности процесса природы, где не приходилось бы действовать сообща наблюдению и размышлению. Абсолютное обособление «эмпирических» и «априорных» элементов совершенно невыполнимо. Закон причинности есть также «эмпирический» закон, не в том смысле, что он запечатлен рассудку извне, – этого нет нигде, – но в том смысле, что он предполагает собой наблюдение, так же как и любой закон химии или биологии. Основание нашей веры во всеобщую естественную закономерность в сущности не иное, чем основание веры во всеобщее значение того правила, что у каждого человека есть отец и мать; не «априорная необходимость» служит ее опорой, а опыт, – конечно, не обыкновенный опыт, а опыт научный. Обыкновенный опыт вовсе не предлагает всеобщего значения закона причинности; он и по настоящее время считается еще со случаем и произволом; он так часто воспринимал абсолютное возникновение и исчезновение, что нисколько этим не смущается. Лишь наука создала понятие естественной закономерности. На что же она опиралась? Ну, без сомнения на тот факт, что всюду, где она подходила к вещам с более точным наблюдением, она открывала причинные связи, или могла показать, как кажущееся возникновение и исчезновение на самом деле было лишь переходом наличного движения и наличного вещества в новые формы. И этот тысячи раз повторявшийся опыт она формулирует теперь в аксиоматических положениях, выражающих всеобщую естественную закономерность, и говорит: даже там, где мы не знаем еще причины или закона, последние существуют. Но если бы она нигде и никогда не делала означенного опыта, то не было бы речи и об этих аксиомах.

Этим мы затрагиваем один пункт, в рассмотрение которого я войду несколько ближе. Кант исходит из биологического воззрения, существовавшего в его время: природа живых существ неизменна. Таким образом для него и формы созерцания и мышления есть принадлежность устойчивой организации ума.

Современная антропология не признает этого взгляда удовлетворительным. В органическом мире нет ничего абсолютно постоянного; в нем все возникает и изменяется. Телесная организация и нервная система возникли путем длинного ряда преобразований. То же самое будет относиться и к организации умственной. Пространство, время и причинность не первоначальный непоколебимый состав человеческого ума, а мало‑помалу развиты видом в течение его длинной жизни, подобно тому как они развиваются также и индивидуумом, – правда, на основании унаследываемого предрасположения и при содействии родительского поколения. Наиболее ясно это видно на функции причинного понимания действительности: индивидуум научается ему – так же, как счету и языку. Поэтому и различные индивидуумы достигают различных ступеней развития функции причинности: некоторые не выходят за пределы ближайших, практически важных причинных связей, а понятие строгой и всеобщей естественной закономерности для многих остается вовсе чуждым.

Подобно тому как мы можем наблюдать развитие функции причинности у индивидуума, так в истории перед нашими глазами лежит в общих чертах и ее возникновение у вида. В примитивной форме мы находим ее уже у вышестоящих животных: они научаются приспособлять свои действия к явлениям в окружающей среде; благодаря опыту они становятся умнее. Это происходит, очевидно, в такой форме, что последование явлений запечатлевается в них; при наступлении предшествующего, путем некоторого непреднамеренного заключения предвоспринимается последующее, и этим предвосприятием определяется практический образ действия. А в некоторой степени бывает и обратная форма заключения: последующее является предметом желания, оно приводит в сознание предшествующее как средство к цели; собака, которую научили искусству «служить», награждая ее первые успехи лакомым куском, применяет затем свое искусство как средство к цели. Формула, по которой она делает заключение, хотя и не формулирует его в суждение, такая: за тем же самым предшествующим идет то же самое последующее; если и не всякий раз, то все‑таки его можно ожидать.

Человеческое заключение имеет первоначально тоже не иную форму; можно даже сказать: принципиально многие люди вообще не идут далее ее, хотя они и применяют этот способ заключения в более широких размерах и вернее, чем самое умное животное. Так вся народная медицина (патология, терапия и диэтетика) состоит из наблюденных – правильно, или ошибочно – следований: если сделаешь то‑то, то простудишься или схватишь лихорадку; если с тобой лихорадка, то надо пропотеть или принять что‑нибудь. У некоторых потребность в причинном объяснении вообще не идет далее таких связей. Они не видят и затруднения в том случае, если средство не всякий раз помогает; их закон причинности не требует этого; формула его была бы примерно такая: за одним и тем же следует обыкновенно одно и то же, но может случаться иногда и иначе. В самом деле, формула эта вполне отвечает ближайшей потребности; практическая жизнь постоянно имеет дело с теми сложными связями, которые можно обнимать лишь правилами с исключениями, а не строго всеобщими законами: крестьянин имеет дело с погодой и с органическими жизненными явлениями, которые не поддаются вычислению, а могут быть предвидимы лишь по приведенной формуле; ремесленник имеет дело с материалом и инструментами, никогда не обладающими совершенно одинаковым устройством; учитель, чиновник – с человеческими натурами, которые в общем хотя и похожи друг на друга, однако обладают каждая своими особенностями и потому на одно и то же воздействие реагируют не одинаково.

Можно даже сказать: ведь и наука достигла более отчетливого понимания закона причинности, собственно, лишь немного столетий тому назад. Аристотелевская философия довольствуется еще пониманием причинности, допускающим и недоступные контролю исключения: под названием случайностей последние сводятся на неопределенный, не подлежащий закону и отвлечению фактор естественного процесса, на материю, в то время как закономерность присуща другому фактору – мыслимой сущности. Поэтому наука, поскольку вмешивается этот нарушающий фактор, не может идти далее «обыкновенно бывает так». Лишь новейшая физика отчетливо провела понятие естественной закономерности, законы механики сделались типическим примером закономерности вообще. На основании их была впервые развита мысль о строго‑всеобщей и не имеющей исключений закономерности явлений везде, как во внешнем мире так и в мире внутреннем. Декарт делает этот вывод для внешнего мира, в частности и для области биологии, а Гоббс и Спиноза – также и для внутреннего мира: воля и чувство точно так же следуют не имеющим исключений законам, как и движения телесного мира.

Как произошло в человеческом рассудке образование функции причинности? На это можно прежде всего ответить: посредством образования способности разлагать сложные факты на их слагаемые. Мышление животного, – если назвать так процесс его заключений, – состоит в ассоциациях сложных явлений или созерцательных представлений. Лошадь, нашедшая раз на каком‑нибудь дворе хороший корм, спустя годы, проходя той же дорогой, заворачивает в него; вся эта местность ассоциирована для нее с хорошим кормом. У людей действует та же самая ассоциация; но человек не следует ей непосредственно; он сначала размышляет, можно ли ожидать теперь того же, что было тогда: живет ли еще тот старый обитатель, имеются ли налицо те же самые обстоятельства, которые доставили ему тогда хороший прием. Зоолог Мебиус рассказывает где‑то о следующем опыте. В сосуд с водой, разделенный стеклянной пластинкой на две половины, помещена была в одну половину щука, а в другую всякого рода мелкая рыба, служащая ей обыкновенно добычей. Щука тотчас же бросилась на эту последнюю, но вместо ожидаемой пищи получила ощутительный толчок о стеклянную пластинку. После неоднократного повторения этого опыта, она научилась наконец отказываться от своей добычи. Спустя несколько недель стеклянная пластинка была удалена; щука плавала теперь свободно между другими рыбами, но ей уже не приходило в голову набрасываться на них. Она, очевидно, сделала себе «естественный закон»: нападение на этих рыб имеет своим следствием удар по пасти. Человек в подобном же положении постарался бы разложить это сложное следствие на его простые элементы. Он сказал бы себе: удар, который ты получаешь, может быть, есть следствие не природы этой добычи, а какого‑нибудь, глазам, правда, невидимого, препятствия. Он тотчас же принялся бы разузнавать это препятствие, ощупывая его рукой, а потом попытался бы удалить его или перебраться через него. Для всего этого хватило бы в данном случае и более развитого животного ума. Но в общем образ действия животных и мышление их, которым оно управляется, характеризуется, в отличие от человеческого, тем, что оно реагирует на сложные положения или явления стереотипными заключениями и действиями. Человеческое же мышление, а вследствие этого и деятельность, подвижнее; оно разлагает данный случай на существенные факторы и случайные обстоятельства и приходит таким образом к выделению настоящих, постоянных последований из случайных и преходящих сочетаний.

Ясно, что эта способность стоит в теснейшей связи с той особенностью, в которой издавна видели преимущество человеческого мышления перед мышлением животных: с мышлением в понятиях. Сущность мышления в понятиях покоится на разложении данных созерцательным представлением соединений; оно состоит во внутреннем организировании созерцания; анализ и синтез – две стороны этого процесса. В понятии отдельные стороны созерцания поставляются сами по себе и затем в суждении снова приводятся в отношение друг к другу. Тяжелый камень погружается в воде на дно, сырое дерево не горит; такое простое суждение восприятия предполагает, однако, за собой сильную умственную работу. Глаз человека видит не более, чем глаз животного; но то, что в животном сознании остается смутным созерцательным соединением, разлагается человеческим умом на множество слагаемых, которые он потом снова соединяет в единую систему. Он поставляет отдельно саму вещь, затем ее свойство, точно так же движение, – от движения он в свою очередь отделяет направление, скорость; потом все эти моменты совокупного явления он охватывает в суждении в одно целое, но целое расчлененное, в котором каждый отдельный момент имеет уже свое определенное место. Очевидно, лишь благодаря этому организированию созерцания, предполагающему собой глубокий анализ, стало возможным познание естественных законов. Лишь после того, как из созерцания движущегося тела были выделены постоянная субстанция и преходящее явление движения, а из движения в свою очередь было выделено направление и поставлено относительно самостоятельно, – рассудок мог идти далее к законам тяготения или инерции. Создание той системы понятий и категорий, которая имеет в языке свое объективное выражение, полное расчленение действительности, соответствующее расчленение речи, – вот какую чудовищную работу совершил человеческий дух, прежде чем он мог приняться за научное исследование вещей. Теперь индивидуум приобретает этот результат работы бесчисленных поколений предков почти без труда, в течение первых двух‑трех лет своей жизни, чтобы затем, в следующие два десятилетия, достигнуть того усовершенствования, которое претерпела эта система понятий благодаря научному мышлению.

Если спросить об условиях этого развития теоретических способностей в человеке, то их придется, конечно, искать во всей его психофизической организации. В высшей степени значительную роль играла при этом, без сомнения, рука. Органы чувств вряд ли обнаруживают какое‑нибудь преимущество человека, – напротив того, в руке он обладает поразительным орудием исследования. Она разделяет и соединяет вещи и свойства или состояния в действительности. Она дает и отнимает у тела форму, положение, движение, цвет. Как беспомощно стоят, напротив того, перед вещами четвероногие, обладающие только одним орудием схватывания – зубами. Неудивительно, что вещи остаются для их рассудка такими немыми и, по‑видимому, говорят лишь одному их желудку. Обратите, напротив, внимание на то, как уже малый ребенок экспериментирует рукой над вещами, поворачивает их так и сяк, осматривает, ставит их и опрокидывает, разлагает и складывает. Эти практические анализ и синтез, производимые над вещами рукой, повторяются затем в анализе и синтезе, производимых рассудком над созерцательными представлениями. Ручным инструментам соответствуют понятия рассудка. Отличительным признаком человека справедливо были сочтены следующие два обстоятельства: что он производит орудия и что он мыслит в понятиях; это действительно стоит в теснейшей связи. Активное отношение человека к созерцательным представлениям, пассивно пропускаемым мимо себя животным, основывается в своей первой возможности на обладании рукой, которая всегда готова вмешаться, экспериментируя, в ход явлений. Эксперимент естествоиспытателя есть лишь дальнейшее развитие примитивного экспериментирования детской руки. И кто, будучи ребенком, не освоился с вещами этим способом, тот не познакомится уже с ними во всю свою жизнь, если бы даже он собрал в своей голове всю книжную премудрость мира.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-01-14; просмотров: 72; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.144.143.31 (0.021 с.)