Меньшевики против «диктатуры меньшинства» 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Меньшевики против «диктатуры меньшинства»



 

С исчезновением «старобольшевизма» задача продолжения социал-демократической критики ленинского «Октября» стала основной в деятельности меньшевиков – от правых типа Александра Потресова до правоцентристов вроде Павла Аксельрода и левых, которыми с декабря 1917 года руководил их признанный вождь Юлий Мартов. Резким обвинительным актом против Октябрьской революции со стороны русского ортодоксального марксизма прозвучало «Открытое письмо к петроградским рабочим», опубликованное Плехановым 27 октября 1917 года[56]. Напоминая о классическом предупреждении Энгельса насчет «преждевременного» захвата власти, Плеханов предсказывал русскому рабочему классу (и вообще всей России) «самое крупное историческое поражение» из-за того, что они не прислушались к этому совету. Во-первых, утверждал он, в России не было «экономических предпосылок» для диктатуры пролетариата. К тому же пролетариат представлял собой меньшинство, в то время как диктатура могла быть успешно осуществлена при наличии пролетариата, составляющего большинство населения, и «ни один социалист» не способен это опровергнуть. Даже участие крестьян не позволяло компенсировать отсутствие большинства и других необходимых предварительных условий, поскольку русских крестьян интересовали только поместья землевладельцев, а не свержение капитализма, и поэтому они были ненадежным союзником в строительстве социализма. Плеханов утверждал, что было бы глубочайшей ошибкой надеяться на помощь немецкого пролетариата русскому пролетариату, поскольку в Германии, впрочем, как и во Франции, Англии и Соединенных Штатах, даже политическая революция, не говоря уже о революции социалистической, казалась в это время невозможной. Русский пролетариат оказывался, таким образом, в изоляции. В этих условиях, заключал Плеханов, преждевременный захват власти изолированным от остального мира русским пролетариатом привел бы не к социализму, а, скорее всего, к гражданской войне, которая поставила бы под удар даже результаты Февральской революции. Следовательно, конечная цель русской революции – «победа пролетариата» – могла быть достигнута только после определенного периода «объединения всех жизненных сил страны», то есть периода, в течение которого правительство представляло бы все классы и социальные слои, не желающие «реставрации старого порядка».

Павел Аксельрод, который вместе с Плехановым положил начало марксизму в России, возглавлял умеренное крыло меньшевистской партии, настроенное менее антибольшевистски, нежели Плеханов и меньшевики-«оборонцы» (Потресов, Владимир Левицкий, Марк Либер). Он считал в одинаковой мере бессмысленными и аморальными и призывы к вооруженному восстанию, и политику Мартова и меньшевиков (поиск компромисса с большевиками). Будучи основным эмиссаром меньшевиков в их бесплодных попытках мобилизовать общественное мнение социалистически настроенной Европы для «социалистического осуждения» большевистского террора и преследования социалистических партий в Советской России[57], Аксельрод не мог ограничиться лишь обвинением большевистского строя в «контрреволюционности». В течение многих лет он продолжал исследовать и комментировать его деятельность, и этот постоянный анализ с вытекающими из него обвинениями большевизма не следует замалчивать. В отличие от своих соратников-меньшевиков Аксельрод не проявлял особого интереса к социальной основе или исторической роли большевизма. С его точки зрения, наибольшее значение имела конспиративная техника и организационный метод, принятые «якобинским» меньшинством для узурпирования власти. По его мнению, большевики-ленинцы использовали здесь свой опыт, накопленный в период «предреволюционной тренировки» в ходе неоднократных попыток установить контроль над Российской социал-демократической партией, который они в ходе и после Октябрьской революции распространили на более «широкие сферы» русского общества.

Готовясь к Октябрьской революции[58], большевики поставили перед собой единственную цель – завоевать «монополию власти для собственной партии»; они были уверены, что это послужит «факелом, который разожжет огонь социальной революции на Западе»[59]. Если бы их руководство действительно стремилось решить проблемы России – обеспечить мир, провести аграрную реформу и образовать демократическое революционное правительство, о чем они претенциозно заявляли в своих «вводящих в заблуждение демагогических выступлениях», они бы нашли, утверждал Аксельрод, добровольных союзников в социалистическом большинстве Демократического Совещания, в «Предпарламенте» и в Учредительном собрании. Однако их военная хитрость в октябре имела единственной целью предотвращение широкой социалистической коалиции подобного типа[60], а возникший на этой основе строй был не чем иным, как «преторианской диктатурой небольшой группки, руководимой Лениным и Троцким», которая создала себе опору в массах, опираясь на примитивные инстинкты и ненависть бедных к богатым, к живущим в достатке и образованным людям[61]. Поэтому, по его мнению, к преступлениям ленинцев против социал-демократии после 1903 года и в ходе всей борьбы между большевиками и меньшевиками теперь добавлялось еще одно, и притом более тяжкое преступление, против одного из главных принципов русского марксизма, отвергавшего как «утопию» прыжок России в социализм; это преступление состояло в том, что большевики узурпировали власть ради придуманной ими цели немедленного установления коммунистического строя в экономически отсталой России в эпоху, когда в развитых странах еще преобладал капитализм[62]. Этот самонадеянный скачок закончился «безжалостной контрреволюцией», и потому, согласно Аксельроду, было бы «истинным богохульством» со стороны социалистов сравнивать «деспотический режим народных комиссаров» с Парижской Коммуной 1871 года или с правительством якобинцев 1793 года и к тому же приписывать им заслугу «впервые в истории пролетариата захватить государственную власть». В действительности все это было скорее похоже на преступление Герострата, совершенное, однако, для того, чтобы «попасть в историю под марксистским знаменем» путем манипуляции пролетарскими массами и армией, перешедшей на сторону революции[63].

Обвинительная кампания, начатая Аксельродом против Октябрьской революции в январе 1918 года в частном письме Карлу Каутскому, в котором он без обиняков охарактеризовал ее не более как «историческое преступление, беспримерное в современной истории»[64], была продолжена три года спустя в тех же тонах в открытом письме к Мартову[65]. В этом письме он призывал Мартова, его соратников-меньшевиков и социалистов не поддаваться обману «внешней революционности и революционного прошлого тех, кто по сути дела являются самодержцами, и не попадать под влияние псевдореволюционных фраз, с помощью которых они обманывают весь мир». Он советовал им не тратить времени на размышления об истории того, как родилось «большевистское самодержавие», или на классовый анализ «диктатуры хоть какой-то части пролетариата», а просто разоблачать ее истинную сущность. Это

 

«диктатура небольшой группы, которая, взбаламутив сотни тысяч вчерашних рабочих, крестьян, солдат и мелких буржуа, объединила их сегодня в новый класс-гегемон. Она опирается на этот класс и с его помощью терроризирует население в сто пятьдесят миллионов человек, распространяя свое влияние и на ту часть пролетариата, которая была нашей»[66].

 

Независимо от характера окончательного приговора, вынесенного Аксельродом, существует глубокая связь между этим приговором, первым упреком в адрес ленинизма, брошенным в 1904 году, и выдвинутым в 1908 году обвинением «секретного большевистского центра», который он именовал «центром якобинства» и «черносотенно-уголовной бандой», в пагубной деятельности внутри российской социал-демократии[67]. Анализ Аксельрода был, таким образом, строго ограничен основными действующими лицами, то есть большевистской элитой, ее методами действий и ее стремлением к власти до, во время и после Октябрьской революции; он лишь поверхностно касался масс, участвовавших в этой революции. Они, по его мнению, оставались лишь объектом манипуляции. (В этом Аксельрод проявился как типичный рабочий представитель меньшевистской партии.)

Крайние и порой курьезные обвинения против Октябрьской революции выдвигал Александр Потресов, духовный вождь небольшой антибольшевистской группировки меньшевиков, в которую входили Владимир Левицкий и Марк Либер. Это была крайне правая группа меньшевиков, которая вышла из партии в 1918 году. Для Потресова не существовало никаких дилемм, над которыми мучилось большинство меньшевистской партии перед лицом узкобольшевистской диктатуры, которую тем не менее широко поддерживал пролетариат. Октябрьская революция для него оставалась просто-напросто военной хитростью, которую осуществила кучка способных большевистских «режиссеров», взявших власть с помощью крестьянской армии, «скорее по-азиатски, нежели по-европейски», а большевизм – в лучшем случае «социализмом сумасшедших», который нельзя «ни контролировать, ни усмирить», а можно только «разбить». Он считал, что, скорее всего, это была «болезнь, которой заразился пролетариат». Поэтому вооруженная борьба против большевизма, на которой настаивал Потресов, «не разгромила бы пролетариат, а по крайней мере вылечила бы его»[68]. Начатая «буржуазно-пролетарским союзом промышленных сил» борьба против большевизма явилась бы актом мщения «торгово-промышленного города… глубоко реакционному мужику», который уже задавил революцию 1917 года и теперь своей «солдатско-крестьянской анархией» грозился убить будущее России. Основное зло в трагедии «несчастного 1917 года» приписывалось «грязному мужику в солдатской форме», который «топтал промышленный город», маршируя по развалинам прогрессивной «капиталистической экономики и цивилизации», а затем вдруг под маской «рабоче-крестьянского правительства»[69] начал тиранить всю Россию.

Таким образом, Потресов предлагал России решительный выбор между прыжком в пропасть «немедленного построения социализма», к чему стремились большевики, и скачком вверх к буржуазно-капиталистическому развитию, в котором, как он утверждал, русский пролетариат нуждался больше всего. Его панацея была, собственно говоря, лишь более решительным вариантом идеи коалиционного правительства 1917 года, а в экономической области – возвратом к «капиталистическому развитию»[70]. Но этот «возврат к капитализму» не обладал привлекательностью, особенно в сочетании с призывом к вооруженному восстанию против большевистского режима, и потому не удивительно, что Потресов не встретил достаточной поддержки даже в среде своих товарищей-меньшевиков, или «полумарксистов», как он их презрительно называл. Они гораздо больше боялись контрреволюции, чем ненавидели большевизм.

Их истинным глашатаем стал Мартов. Он же выступил с наиболее связной критикой революции и большевистской диктатуры. Как лидер оппозиции меньшевиков-интернационалистов в меньшевистской партии в период Временного правительства, Мартов решительно отмежевался от Burgfrieden (гражданского мира – нем.) «оборонцев» типа Потресова и Плеханова, а также от «коалиционизма» Церетели и Федора Дана, лидеров «революционных оборонцев» – меньшевиков в 1917 году. В отличие от них он отстаивал «демократическое» правительство на широкой основе, нечто вроде правительства народного фронта, из которого следовало исключить буржуазную партию кадетов. «Демократическое» правительство, которое он предложил в 1917 году, с марксистской точки зрения было импровизированным ответом на вопрос о власти в буржуазной русской революции, который, как он слишком поздно обнаружил, вышел за рамки «творческих сил» русской буржуазии, преждевременно уставшей от революции или открыто перешедшей в лагерь контрреволюции. Он же рассматривал такую возможность в 1905 году, правда, как трагическое стечение обстоятельств, и несомненно, что это близко подвело его к революционной теории, которую в то время выдвигал Ленин. В этом смысле можно оправдать Церетели, который назвал его полуленинцем.

Поэтому Мартов, хотя и был напуган насильственной и военной организацией большевистской Октябрьской революции[71], без особого труда принял ее как «естественное историческое следствие» краха Временного правительства и в особенности краха социалистического умеренного руководства Советов перед лицом великих проблем революции[72]. Сначала он больше всего старался политическими действиями воспрепятствовать установлению диктатуры большевистской партии, а затем пытался расширить и демократизировать ее; в плане же марксистской полемики он хотел разуверить большевиков, которых он серьезно считал товарищами и марксистами, совершающими ужасную ошибку, в их «утопических иллюзиях». С моральной точки зрения Мартова больше всего возмущал большевистский террор, и его бесстрашные постоянные выступления против этого террора превратили его в «истинную совесть революции». Главной целью усилий Мартова было «исправить» Октябрьскую революцию.

Мартов выступил со своей критикой экономических иллюзий большевистской революции в связи с I Всероссийским съездом профсоюзов в начале 1918 года[73], полемизируя с Григорием Зиновьевым, который только что (и, возможно, против своей воли) перешел на позиции большевистского максимализма. Одно дело, утверждал Мартов, завоевать власть в отсталой России, где крестьянская армия, уставшая от войны, постоянных поражений и экономических трудностей, перешла на сторону революции, «бросившись в объятия пролетариата», и под его руководством помогла привести большевистскую партию к власти, и совсем другое – как использовать государственную власть, чтобы путем открытого принуждения вводить социалистический способ производства в «обедневшей и разоренной стране в то время, когда ее производительные силы дошли до крайней степени упадка и разрухи». Он утверждал, что необходимы четыре объективных социально-экономических условия, обязательных для социализма, и что в России ни одного из них нет. Первым условием является наличие «носителя социализма» – многочисленного и определяющего состояние экономики рабочего класса, однородного и устойчивого с социальной точки зрения, имеющего мало возможностей или перспектив преодолеть собственные условия существования и перейти в слой мелкобуржуазных собственников. Русский пролетариат был малочисленным и по большей части состоял из сельских элементов, которых толкнула в городскую промышленность война, но которые были еще крепко связаны с деревней. Революционная аграрная реформа, шедшая полным ходом, могла вернуть их обратно в деревню.

Вторым условием Мартов считал зрелость пролетариата как строителя социализма. Пролетариат должен приобрести такой уровень инициативности, организационного и управленческого опыта, который позволял бы ему выделять из своей среды руководящие кадры для налаживания экономики при решении «гигантской задачи» перехода к социализму. Если бы даже он отвечал этим требованиям, то все равно он не обошелся бы без добровольного сотрудничества старого руководящего и технического персонала, разделяющего его цели. Русский пролетариат не был способен управлять промышленностью, а поскольку необходимый технический персонал и «белые воротнички» прочной стеной стояли против прыжка в социализм, то самое большее, на что можно было рассчитывать, – это на их принудительное сотрудничество.

Третьим условием были симпатии населения. Непролетарские массы, и в особенности крестьяне и другие мелкие производители, должны добровольно принять экономику социалистического типа, убедившись, что она для них выгоднее и явно производительнее мелких раздробленных хозяйств. В России дело обстояло иначе: 75 процентов производителей составляли мелкие собственники, и аграрная революция только улучшала их перспективы обрести статус независимых производителей.

Четвертое условие связывалось с индустриальной экономикой: экономическая жизнь должна концентрироваться и вращаться (как в Германии, Англии и Соединенных Штатах) вокруг комплекса городской и тяжелой промышленности, в крупных центрах, в то время как мелкие города и деревни должны полностью зависеть от этой промышленности и от городских индустриальных центров, работающих на мировой рынок. Но Россия вернулась тогда к примитивному уровню хозяйствования, в котором господствовал простой товарный и натуральный обмен – явный признак столь низкого экономического уровня развития, что даже национализация банков, которой так гордились большевики (издевательски добавлял Мартов), не могла сколь-либо существенно изменить положение.

При отсутствии любого из этих условий, заключал он, было чистой утопией пытаться завоевать и использовать государственную власть как для разрешения проблем России (дать народу мир и землю), так и для создания сильной демократической республики, то есть нельзя было достичь тех целей, ради которых восстал народ, а тем более «совершить прыжок вперед к социализму». Эта авантюра, предупреждал он, окончилась бы катастрофой и для рабочего класса, и для рабочего движения.

Во всяком случае, единственным основным «условием» и главной политической «предпосылкой» для достижения социализма как в отсталой России, так и на прогрессивном Западе Мартову представлялась демократия – «необходимый рычаг в деле социального освобождения рабочего класса»[74]. К концу 1918 года он уже смог заметить, насколько привлекательными для Запада оказались режим большевиков и «советизм», и он нашел объяснение явлению, которое он называл «мировым большевизмом», в максималистском утопизме и антипарламентаризме, которые охватили значительные слои европейского пролетариата; Мартов считал, что это происходит из-за деморализации и примитивизации европейского общества в ходе мировой войны. А результатом этого, согласно Мартову, становится упрочение «большевистской» идеи о том, что только диктатура и сила, а отнюдь не демократические средства позволят разрешить такие важные социально-политические проблемы, как построение социализма.

Глубоко озабоченный «политическим утопизмом» мирового большевизма, Мартов неоднократно выступал против него, особенно резко в серии статей, написанных в начале 1919 года[75]:

 

«Тезис таков: сплоченное революционное меньшинство, движимое желанием построить социализм, завоюет государственную машину, захватит и сосредоточит в своих руках все средства производства и весь механизм распределения, все формы массовой организации, все ресурсы образования и культуры. Совершив все это, оно, движимое коммунистическими идеалами, создаст для народных масс такие условия, которые постепенно вытравят из их сознания все духовное наследие прошлого, заменив его новым (коммунистическим) содержанием. Тогда и только тогда народ самостоятельно сможет пойти по пути социализма».

 

Даже если бы «утопическая» программа и смогла быть реализована, настаивал Мартов, она привела бы к диаметрально противоположной цели, хотя бы по той простой причине, о которой уже говорил в свое время Маркс (третий тезис о Фейербахе), а именно – что «сам воспитатель должен быть воспитанным». Реальная же практика подобной диктатуры и отношения, которые она установит между диктаторским меньшинством и массами, «воспитают» лишь диктаторов, то есть кого угодно, только не людей, способных «руководить построением нового общества». Что же касается масс, то подобное воспитание лишь «развратило и довело бы их до деградации». Стало быть, если цель – социалистическое общество, то «необходимым условием» должно быть «максимально возможное развитие организованной инициативы» рабочих масс, а это «абсолютно несовместимо» с «диктаторским режимом меньшинства» и его неизбежными последствиями – «террором и бюрократией»[76].

Хуже того, увлечение европейского пролетариата максималистским и утопическим большевизмом, согласно Мартову, служило весьма печальным показателем регресса рабочего движения вследствие мировой войны. «Историческое значение» и «важнейший результат» европейского социализма после 1848 года, с его точки зрения, состоял именно в «сознательной связи выступлений пролетариата с пониманием законов исторического развития, поскольку впервые в истории революционный класс отождествлял объективные результаты революционного процесса со своими субъективными целями». Мартов чувствовал, что европейская культура и его рациональная социал-демократическая наука как ее часть рискуют быть отвергнутыми большевизированным рабочим классом. И он опасался этого, поскольку не было «никакой гарантии» того, что усилия и борьба пролетариата не приведут «в качестве объективного следствия» к социально-политическому строю, «полностью отличающемуся» от того, к которому он первоначально стремился[77].

Через три года Мартов изложил свои опасения, которые в рамках существующего пересмотра меньшевистской политики, сформулированной в серии статей «Социалистического вестника», вылились в понятие бонапартистской «большевистской авантюры»[78]. Он считал, что на протяжении 1918 года Советы превратились в «опасное изобретение»: хваленая «власть Советов» стала «государственной Советской властью», превратилась во «власть комиссаров», которая бюрократизировала и разрушила экономику, «поработила» профсоюзы и фабзавкомы, а после победы в гражданской войне 1918 – 1920 годов начала ставить вне закона любую социалистическую оппозицию, совершила рейд на Варшаву, подавила кронштадтский мятеж, ввела нэп, вторглась в независимую Грузию. При виде того, как оправдываются многие из самых худших его предположений, и перед лицом «новой исторической обстановки», которую послереволюционная Россия создавала в Европе, где наблюдался спад революции, Мартов понял, что его позиция на полпути между признанием и лояльностью по отношению к режиму большевиков – защитнику и в то же время извращенному наследнику русской революции и утопических устремлений широких слоев пролетариата – стала анахронизмом и потеряла всякий смысл.

Конечно, отмечал он с удовлетворением, начиная нэп, большевики наконец-то отказались от экономического утопизма и «немедленного перехода к социализму», но в то же время было мучительно сознавать, что они фанатически продолжают цепляться за «политическую утопию диктатуры коммунистического меньшинства». По его мнению, эта диктатура переродилась в партийно-государственную бюрократию, предположительно оторванную от пролетарских и советских истоков, и уже находилась на пути к превращению в «бюрократию, которая ставила себя над классами», становясь новым «буржуазным социальным слоем», социальной основой для «бонапартистского прекращения красной диктатуры». Если только демократический вариант не взял бы верх над «бонапартистской комбинацией» внутренних элементов разлагающейся коммунистической партии и над новой буржуазией (а Мартов скорее всего надеялся именно на это), то возрождение старой государственно-бюрократической структуры, которую он отождествлял с нэпом и возрождением капитализма, должно было породить некую форму «цезаризма». Не слишком утешало и то, что «новый персонал» бюрократического государства вместе с его «изменившимся социальным содержанием» делали невозможной простую реставрацию царизма.

С горечью Мартов наблюдал, как близится возмездие России из-за того, что она, презрев «буржуазную демократию», отказалась от нее в 1918 – 1920 годы как от изжившей себя и сразу же попала под власть «диктатуры ячеек компартии». Он предупреждал: даже в новой исторической обстановке, созданной нэпом, Россия не сможет «дорасти» до буржуазной демократии и приговорена «смириться с тиранией бонапартизма».

 

Детерминизм Каутского

 

С точки зрения западной социал-демократии, критика и обвинения в адрес революции и большевистского режима со стороны Карла Каутского, который всегда питал интерес к проблемам русской социал-демократии и долгое время глубоко занимался ею, считаются классическими. После определенных колебаний Каутский в ходе резких дискуссий по поводу «организационных вопросов», которые вызвали первый раскол в русской социал-демократии, все-таки отошел к меньшевикам, но в дебатах о русской революции 1905 года во время и сразу после нее он был еще сторонником ленинского анализа и его революционной стратегии[79], что вызывало большое недовольство у Плеханова и Мартова[80]. Ленин был «настолько доволен» этим, что с удовольствием перевел на русский язык некоторые статьи Каутского.

То, что Каутский воспринял ленинскую точку зрения, не помешало ему тем не менее стать посредником, если не судьей, в вечном конфликте между меньшевиками и большевиками. И он сохранял эту позицию вплоть до начала первой мировой войны. Он старался быть нейтральным, хотя на практике нередко брал сторону большевиков. Однако в годы войны это не помешало Ленину обратить некоторые из своих самых ядовитых выступлений именно против Каутского как главного представителя того социалистического «центризма», который он ненавидел не меньше, если не больше, чем «социал-шовинизм». Каутский ничем на это не ответил, по крайней мере на страницах «Нойе цайт».

С началом Февральской революции он приветствовал падение «ледяного дворца» российского «деспотизма»[81] как «начало новой эры для всей Европы», рассматривая это в нераздельной связи с «вопросом вопросов» – установлением мира. Но больше всего его волновали характер и перспективы русской революции[82]. По его мнению, русская революция была революцией политической, а не социальной. Революция не могла быть буржуазно-капиталистической, потому что «юридически и экономически» капиталисты и значительные слои аграриев уже ранее получили почти все, что требовали. Не могла она быть и пролетарско-социалистической, поскольку пролетариат был еще слишком слабым и незрелым[83]. Конечно, он играл в революции большую роль, так как мог активно добиваться таких крупномасштабных реформ, как национализация шахт и рудников и даже некоторых отраслей тяжелой промышленности, а также потребовать совершенно нового социального и рабочего законодательства. Но это скорее являло собой «буржуазную программу реформ, чем программу пролетарской революции», и зависело от уровня политической власти пролетариата и от той поддержки, которую он мог получить от крестьянства. Подлинной ставкой в этой игре, «важнейшим аспектом текущей русской революции» было «завоевание демократии» и ее укрепление путем «выборов в Учредительное собрание». На этой основе пролетариат мог вырасти, созреть и подготовиться к последующему «завоеванию политической власти»[84].

Поскольку политическая демократия была тем, чего больше всего ожидал Каутский от русской революции, то и в его работах о ней и о режиме большевиков снова зазвучал, становясь все яростнее, его антибольшевизм, подогреваемый растущим разочарованием и взрывами негодования, что видно из самих названий его статей, от «Диктатуры пролетариата» («Die Diktatur des Proletariats»), написанной в августе 1918 года, за которой последовали в декабре 1918 года «Демократия или диктатура» («Demokratie oder Diktatur»), а в июне 1919 года «Терроризм и коммунизм» («Terrorismus und Kommunismus»), и до работы «От демократии к государственному рабству» («Von der Demokratie zur Staatssklaverei») в августе 1921 года. Если вначале, наблюдая за первыми шагами большевиков с «благожелательным ожиданием»[85], он, казалось, еще мог подавлять свои самые мрачные подозрения, то уже в статье, появившейся некоторое время спустя после роспуска российского Учредительного собрания[86], он поднял основной вопрос, поставленный диктатурой большевистского меньшинства перед теми марксистами, которые пытались примирить Марксово понимание «диктатуры пролетариата» с приверженностью к западной демократии парламентского типа.

После того как он проследил и осмыслил окончательное поражение как русской парламентской демократии, начавшейся с роспуска Учредительного собрания в январе 1918 года, так и советской демократии, когда меньшевики, эсеры и левые эсеры были исключены из Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета и почти из всех Советов в июне – июле 1918 года[87], Каутский начал свою первую атаку против теории и практики большевиков. В августе 1918 года в книге «Диктатура пролетариата» он дал систематическую и обобщенную, но сдержанную критику большевистской революции.

Определяя современный социализм как систему «общественной организации производства» и «демократическую организацию общества», он ставил его осуществление в зависимость от следующих предпосылок: наличия сильного развивающегося и политически созревающего пролетариата, стремящегося к социализму, что в свою очередь зависит от наличия развитой крупной промышленности и достаточной степени демократии, обеспечивающей пролетариату возможность организоваться и созреть. Кроме того, после захвата власти вся сила, зрелость и сознательность пролетариата должны быть направлены на обеспечение жизнеспособности социализма, то есть на то, чтобы «перенести демократию в политике на экономику»[88].

Хотя он и признавал большевистскую революцию как «знаменательное событие огромной важности для пролетариата всех стран», поскольку «впервые в мировой истории социалистическая партия завоевала власть в огромном государстве»[89], он считал, однако, что настойчивые попытки большевиков установить социализм с помощью диктатуры меньшинства в отсталой аграрной России, где отсутствовали какие бы то ни было предпосылки социализма, обречены на провал. Конечно, большевики ожидали, что их революция послужит отправным пунктом социалистической революции в Европе, которая позволит им преодолеть российскую отсталость, но это была «еще не доказанная гипотеза». Нельзя было положиться на крестьян, которые в ходе начатых большевиками аграрных преобразований предпочли следовать курсу ревизиониста Эдуарда Давида – как ехидно замечал Каутский – и расширили свои мелкие земельные участки за счет крупных земельных владений[90].

Однако самый горький его упрек был высказан в адрес большевистской теории и практики «диктатуры пролетариата». Он выносил свой приговор «форме правления», которая «на протяжении целой исторической эпохи» с помощью «голой власти» собиралась разоружать оппозицию, лишая ее права голоса, свободы печати и организации. По Каутскому, Маркс понимал диктатуру пролетариата как такую «политическую ситуацию», в которой пролетариат, представляя большинство населения, руководит обществом на «демократических началах» и прибегает к силе лишь в целях «защиты демократии, а не для ее удушения»[91]. Он утверждал, что диктатура, подобная большевистской и полагающаяся на «всемогущество воли и силы», приведет лишь к гражданской войне или к «апатии и летаргии масс», в то время как социализм требует активного творческого сотрудничества масс и их «экономического самоуправления», что может быть лишь «в условиях абсолютной свободы». Поскольку социализм – не просто разрушение капитализма и его замена государственно-бюрократической организацией производства, диктатура большевиков, по Каутскому, обречена на провал и «обязательно закончится приходом к власти какого-либо Кромвеля или Наполеона»[92]. Однако, несмотря на все это, русскую революцию, считал он, еще можно было спасти, заменить большевистскую диктатуру демократией. Даже в отсталой России Каутский «не мыслил социализма без демократии»[93].

В своих последующих антибольшевистских брошюрах[94] Каутский продолжал противопоставлять друг другу большевистскую демократию и диктатуру, подчеркивая «упразднение демократии» как «первородный грех» последней и находя целый ряд второстепенных огрехов, которые способствовали созданию «самого гнетущего деспотизма, который когда-либо знала Россия»[95]. Он показывал при этом, насколько еще не созрела Россия для социализма и насколько необходимы для социализма подготовка и воспитание масс, равно как и их вождей. Будучи марксистами, замечал Каутский, большевики должны были прекрасно понимать, что они пытаются сделать невозможное, намереваясь совершить «скачок» из феодализма в социалистическое общество[96] и абсолютно не принимая в расчет субъективных факторов и объективных экономических законов.

 

«В итоге всегда одерживают верх экономические законы. Они равнодушны к характеру политической конституции, будь она абсолютистской, демократической или советской. Любая попытка нарушить эти законы и заменить каноны экономического развития какой-то абстрактной формой, в том числе и диктатурой, независимо от ее конституционной базы, не может изменить конечного результата, который предрешен экономическими условиями, и не может представлять собой ничего, кроме эксперимента, обреченного на провал после того, как он повлечет за собой многочисленные жертвы. С точки зрения марксизма, нет ничего гибельнее поисков политической конституции, не уважающей экономических законов и направленной на то, чтобы гарантировать построение социализма»[97].

 

Возможно, несправедливо по отношению к Каутскому кончать разговор о нем этим перлом догматической веры, ибо нам хорошо известно, что его критика в адрес большевистской революции и его возмущение «татарским социализмом»[98] были вызваны и вдохновлялись его постоянной борьбой за демократию и человеческое достоинство. Тем не менее это его высказывание хорошо иллюстрирует скудость его марксистской философии, которая в поисках политической основы верности демократии и гуманному социализму не смогла предложить ничего иного, кроме чисто экономического детерминизма.

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2020-12-17; просмотров: 66; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.144.35.148 (0.029 с.)