Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Стихи на бутылке, подаренной Андрею СергеевуСодержание книги
Поиск на нашем сайте
На склоне лет я на ограду влез Я удовлетворял свой интерес к одной затворнице и зная что между нами проходная я подтянулся на руках ныряла в облаках Луна и ввысь из радио неслись обрывки вальса и я Луной залюбовался я примостился между копий открылся вид балтийских топей к девице в общежитие я лез а увидал владычицу небес
Я, о моя милая, вспять смотрю и опять те вспоминаю края, где не слыхать филомел, края, где небесный мел больше земной доски. Я учился там жить, доходил от тоски и раскрашивал дверь, бегал к пруду, ждал то, чего теперь не жду.
Цинтия смотрит назад, назад и видит: входит Проперций в сад, в руках у него цветы. Проперций смотрит вперед. Цинтия, где же ты? А Цинтия в рот воды набрала. Полет орла Цинтия в тучах зрит. Не слышит, что говорит ее возлюбленный друг. Клубится роз аромат вокруг Проперция, и вокруг деревья, деревья шумят, шумят.
Увы, из Москвы снова я должен уехать. Я дожил: остался без денег и ни один бездельник не выдаст мне, как ни проси, на такси.
* * *
Сумев отгородиться от людей, я от себя хочу отгородиться. Не изгородь из тесаных жердей, а зеркало тут больше пригодится. Я озираю хмурые черты, щетину, бугорки на подбородке...
Трельяж для разводящейся четы, пожалуй, лучший вид перегородки. В него влезают сумерки в окне, край пахоты с огромными скворцами и озеро — как брешь в стене, увенчанной еловыми зубцами.
Того гляди, что из озерных дыр да и вообще — через любую лужу сюда полезет посторонний мир. Иль этот уползет наружу.
* * *
Сумерки. Снег. Тишина. Весьма тихо. Аполлон вернулся на Демос. Сумерки, снег, наконец, сама тишина — избавит меня, надеюсь, от необходимости — прости за дерзость ‑ объяснять самый факт письма.
Праздники кончились — я не дам соврать своим рифмам. Остатки влаги замерзают. Небо белей бумаги розовеет на западе, словно там складывают смятые флаги, разбирают лозунги по складам.
Эти строчки, в твои персты попав (когда все в них уразумеешь ты), побелеют, поскольку ты на слово и на глаз не веришь. И ты настолько порозовеешь, насколько побелеют листы.
В общем, в словах моих новизны хватит, чтоб не скучать сороке. Пестроту июля, зелень весны осень превращает в черные строки, и зима читает ее упреки и зачитывает до белизны.
Вот и метель, как в лесу игла, гудит. От Бога и до порога бело. Ни запятой, ни слога. И это значит: ты все прочла. Стряхивать хлопья опасно, строго говоря, с твоего чела.
Нету — письма. Только крик сорок, не понимающих дела почты. Но белизна вообще залог того, что под ней хоронится то, что превратится впоследствии в почки, в точки, в буйство зелени, в буквы строк.
Пусть не бессмертие — перегной вберет меня. Разница только в поле сих существительных. В нем тем боле нет преимущества передо мной. Радуюсь, встретив сороку в поле, как завидевший берег Ной.
Так утешает язык певца, превосходя самое природу, свои окончания без конца по падежу, по числу, по роду меняя, Бог знает кому в угоду, глядя в воду глазами пловца.
* * *
Вполголоса — конечно, не во весь ‑ прощаюсь навсегда с твоим порогом. Не шелохнется град, не встрепенется весь от голоса приглушенного. С Богом! По лестнице, на улицу, во тьму... Перед тобой — окраины в дыму, простор болот, вечерняя прохлада. Я не преграда взору твоему, словам твоим печальным — не преграда. И что оно — отсюда не видать. Пучки травы... и лиственниц убранство... Тебе не в радость, мне не в благодать безлюдное, доступное пространство.
1966(?)
* * * [45]
День кончился, как если бы она была жива и, сидя у окна, глядела на садящееся в сосны светило угасающего дня и нe хотела зажигать огня, а вспышки яркие морозной оспы в стекле превосходили Млечный Путь, и чай был выпит, и пора уснуть... День кончился, как делали все дни ее большой и невыносимой жизни, и солнце село, и в стекле зажглись не соцветья звезд, но измороси; ни одна свеча не вспыхнула, и чай был выпит, и, задремывая в кресле, ты пробуждался, вздрагивая, если вдруг половица скрипнет невзначай. Но то был скрип, не вызванный ничьим присутствием; приходом ли ночным, уходом ли. То был обычный скрип рассохшегося дерева, чей возраст дает возможность самому поскрипывать, твердя, что ни к чему ни те, кто вызвать этот звук могли б, ни тот, кто мог расслышать этот возглас. День кончился. И с точки зренья дня все было вправду кончено. А если что оставалось — оставалось для другого дня, как если бы мы влезли, презрев чистописанье, на поля, дающие нам право на длинноту, таща свой чай, закаты, вензеля оконной рамы, шорохи, дремоту.
Она так долго прожила, что дни теперь при всем своем разнообразье способны, вероятно, только разве то повторять, что делали они при ней.
<1966?>
* * *
Сначала в бездну свалился стул, потом — упала кровать, потом — мой стол. Я его столкнул сам. Не хочу скрывать. Потом — учебник «Родная речь», фото, где вся семья. Потом четыре стены и печь. Остались пальто и я. Прощай, дорогая. Сними кольцо, выпиши вестник мод. И можешь плюнуть тому в лицо, кто место мое займет.
1966(?)
Речь о пролитом молоке
I
Я пришел к Рождеству с пустым карманом. Издатель тянет с моим романом. Календарь Москвы заражен Кораном. Не могу я встать и поехать в гости ни к приятелю, у которого плачут детки, ни в семейный дом, ни к знакомой девке. Всюду необходимы деньги. Я сижу на стуле, трясусь от злости.
Ах, проклятое ремесло поэта. Телефон молчит, впереди диета. Можно в месткоме занять, но это ‑ все равно, что занять у бабы. Потерять независимость много хуже, чем потерять невинность. Вчуже, полагаю, приятно мечтать о муже, приятно произносить «пора бы».
Зная мой статус, моя невеста пятый год за меня ни с места; и где она нынче, мне неизвестно: правды сам черт из нее не выбьет. Она говорит: "Не горюй напрасно. Главное — чувства! Единогласно?" И это с ее стороны прекрасно. Но сама она, видимо, там, где выпьет.
Я вообще отношусь с недоверьем к ближним. Оскорбляю кухню желудком лишним. В довершенье всего досаждаю личным взглядом на роль человека в жизни. Они считают меня бандитом, издеваются над моим аппетитом. Я не пользуюсь у них кредитом. «Наливайте ему пожиже!»
Я вижу в стекле себя холостого. Я факта в толк не возьму простого, как дожил до от Рождества Христова Тысяча Девятьсот Шестьдесят Седьмого. Двадцать шесть лет непрерывной тряски, рытья по карманам, судейской таски, ученья строить Закону глазки, изображать немого.
Жизнь вокруг идет как по маслу. (Подразумеваю, конечно, массу.) Маркс оправдывается. Но, по Марксу, давно пора бы меня зарезать. Я не знаю, в чью пользу сальдо. Мое существование парадоксально. Я делаю из эпохи сальто. Извините меня за резвость!
То есть, все основания быть спокойным. Никто уже не кричит: «По коням!» Дворяне выведены под корень. Ни тебе Пугача, ни Стеньки. Зимний взят, если верить байке. Джугашвили хранится в консервной банке. Молчит орудие на полубаке. В голове моей — только деньги.
Деньги прячутся в сейфах, в банках, в полу, в чулках, в потолочных балках, в несгораемых кассах, в почтовых бланках. Наводняют собой Природу! Шумят пачки новеньких ассигнаций, словно вершины берез, акаций. Я весь во власти галлюцинаций. Дайте мне кислороду!
Ночь. Шуршание снегопада. Мостовую тихо скребет лопата. В окне напротив горит лампада. Я торчу на стальной пружине. Вижу только лампаду. Зато икону я не вижу. Я подхожу к балкону. Снег на крыши кладет попону, и дома стоят, как чужие.
II
Равенство, брат, исключает братство. В этом следует разобраться. Рабство всегда порождает рабство. Даже с помощью революций. Капиталист развел коммунистов. Коммунисты превратились в министров. Последние плодят морфинистов. Почитайте, что пишет Луций.
К нам не плывет золотая рыбка. Маркс в производстве не вяжет лыка. Труд не является товаром рынка. Так говорить — оскорблять рабочих. Труд — это цель бытия и форма. Деньги — как бы его платформа. Нечто помимо путей прокорма. Размотаем клубочек.
Вещи больше, чем их оценки. Сейчас экономика просто в центре. Объединяет нас вместо церкви, объясняет наши поступки. В общем, каждая единица по своему существу — девица. Она желает объединиться. Брюки просятся к юбке.
Шарик обычно стремится в лузу. (Я, вероятно, терзаю Музу.) Не Конкуренции, но Союзу принадлежит прекрасное завтра. (Я отнюдь не стремлюсь в пророки. Очень возможно, что эти строки сократят ожиданья сроки: «Год засчитывать за два».)
Пробил час, и пора настала для брачных уз Труда — Капитала. Блеск презираемого металла (дальше — изображенье в лицах) приятней, чем пустота в карманах, проще, чем чехарда тиранов, лучше цивилизации наркоманов, общества, выросшего на шприцах.
Грех первородства — не суть сиротства. Многим, бесспорно, любезней скотство. Проще различье найти, чем сходство: «У Труда с Капиталом контактов нету». Тьфу‑тьфу, мы выросли не в Исламе, хватит трепаться о пополаме. Есть влечение между полами. Полюса создают планету.
Как холостяк я грущу о браке. Не жду, разумеется, чуда в раке. В семье есть ямы и буераки. Но супруги — единственный тип владельцев того, что они создают в усладе. Им не требуется «Не укради». Иначе все пойдем Христа ради. Поберегите своих младенцев!
Мне, как поэту, все это чуждо. Больше: я знаю, что «коемуждо...» Пишу и вздрагиваю: вот чушь‑то, неужто я против законной власти? Время спасет, коль они неправы. Мне хватает скандальной славы. Но плохая политика портит нравы. Это уж — по нашей части!
Деньги похожи на добродетель. Не падая сверху — Аллах свидетель, ‑ деньги чаще летят на ветер не хуже честного слова. Ими не следует одолжаться. С нами в гроб они не ложатся. Им предписано умножаться, словно в баснях Крылова.
Задние мысли сильней передних. Любая душа переплюнет ледник. Конечно, обществу проповедник нужней, чем слесарь, науки. Но, пока нигде не слыхать пророка, предлагаю — дабы еще до срока не угодить в объятья порока: займите чем‑нибудь руки.
Я не занят, в общем, чужим блаженством. Это выглядит красивым жестом. Я занят внутренним совершенством: полночь — полбанки — лира. Для меня деревья дороже леса. У меня нет общего интереса. Но скорость внутреннего прогресса больше, чем скорость мира.
Это — основа любой известной изоляции. Дружба с бездной представляет сугубо местный интерес в наши дни. К тому же это свойство несовместимо с братством, равенством и, вестимо, благородством невозместимо, недопустимо в муже.
Так, тоскуя о превосходстве, как Топтыгин на воеводстве, я пою вам о производстве. Буде указанный выше способ всеми правильно будет понят, общество лучших сынов нагонит, факел разума не уронит, осчастливит любую особь.
Иначе — верх возьмут телепаты, буддисты, спириты, препараты, фрейдисты, неврологи, психопаты. Кайф, состояние эйфории, диктовать нам будет свои законы. Наркоманы прицепят себе погоны. Шприц повесят вместо иконы Спасителя и Святой Марии.
Душу затянут большой вуалью. Объединят нас сплошной спиралью. Воткнут в розетку с этил‑моралью. Речь освободят от глагола. Благодаря хорошему зелью, закружимся в облаках каруселью. Будем опускаться на землю исключительно для укола.
Я уже вижу наш мир, который покрыт паутиной лабораторий. А паутиною траекторий покрыт потолок. Как быстро! Это неприятно для глаза. Человечество увеличивается в три раза. В опасности белая раса. Неизбежно смертоубийство.
Либо нас перережут цветные. Либо мы их сошлем в иные миры. Вернемся в свои пивные. Но то и другое — не христианство. Православные! Это не дело! Что вы смотрите обалдело?! Мы бы предали Божье Тело, расчищая себе пространство.
Я не воспитывался на софистах. Есть что‑то дамское в пацифистах. Но чистых отделять от нечистых ‑ не наше право, поверьте. Я не указываю на скрижали. Цветные нас, бесспорно, прижали. Но не мы их на свет рожали, не нам предавать их смерти.
Важно многим создать удобства. (Это можно найти у Гоббса.) Я сижу на стуле, считаю до ста. Чистка — грязная процедура. Не принято плясать на могиле. Создать изобилие в тесном мире ‑ это по‑христиански. Или: в этом и состоит Культура.
Нынче поклонники оборота «Религия — опиум для народа» поняли, что им дана свобода, дожили до золотого века. Но в таком реестре (издержки слога) свобода не выбрать — весьма убога. Обычно тот, кто плюет на Бога, плюет сначала на человека.
«Бога нет. А земля в ухабах». «Да, не видать. Отключусь на бабах». Творец, творящий в таких масштабах, делает слишком большие рейды между объектами. Так что то, что там Его царствие, — это точно. Оно от мира сего заочно. Сядьте на свои табуреты.
Ночь. Переулок. Мороз блокады. Вдоль тротуаров лежат карпаты. Планеты раскачиваются, как лампады, которые Бог возжег в небосводе в благоговеньи своем великом перед непознанным нами ликом (поэзия делает смотр уликам), как в огромном кивоте.
III
В Новогоднюю ночь я сижу на стуле. Ярким блеском горят кастрюли. Я прикладываюсь к микстуре. Нерв разошелся, как черт в сосуде. Ощущаю легкий пожар в затылке. Вспоминаю выпитые бутылки, вологодскую стражу, Кресты, Бутырки. Не хочу возражать по сути.
Я сижу на стуле в большой квартире. Ниагара клокочет в пустом сортире. Я себя ощущаю мишенью в тире, вздрагиваю при малейшем стуке. Я закрыл парадное на засов, но ночь в меня целит рогами Овна, словно Амур из лука, словно Сталин в XVII съезд из «тулки».
Я включаю газ, согреваю кости. Я сижу на стуле, трясусь от злости. Не желаю искать жемчуга в компосте! Я беру на себя эту смелость! Пусть изучает навоз кто хочет! Патриот, господа, не крыловский кочет. Пусть КГБ на меня не дрочит. Не бренчи ты в подкладке, мелочь!
Я дышу серебром и харкаю медью! Меня ловят багром и дырявой сетью. Я дразню гусей и иду к бессмертью, дайте мне хворостину! Я беснуюсь, как мышь в темноте сусека! Выносите святых и портрет Генсека! Раздается в лесу топор дровосека. Поваляюсь в сугробе, авось остыну.
Ничего не остыну! Вообще забудьте! Я помышляю почти о бунте! Не присягал я косому Будде, за червонец помчусь за зайцем! Пусть закроется — где стамеска! ‑ яснополянская хлеборезка! Непротивленье, панове, мерзко. Это мне — как серпом по яйцам!
Как Аристотель на дне колодца, откуда не ведаю что берется. Зло существует, чтоб с ним бороться, а не взвешивать в коромысле. Всех скорбящих по индивиду, всех подверженных конъюнктивиту, ‑ всех к той матери по алфавиту: демократия в полном смысле!
Я люблю родные поля, лощины, реки, озера, холмов морщины. Все хорошо. Но дерьмо мужчины: в теле, а духом слабы. Это я верный закон накнокал. Все утирается ясный сокол. Господа, разбейте хоть пару стекол! Как только терпят бабы?
Грустная ночь у меня сегодня. Смотрит с обоев былая сотня. Можно поехать в бордель, и сводня ‑ нумизматка — будет согласна. Лень отклеивать, суетиться. Остается тихо сидеть, поститься да напротив в окно креститься, пока оно не погасло.
"Зелень лета, эх, зелень лета! Что мне шепчет куст бересклета? Хорошо пройтись без жилета! Зелень лета вернется. Ходит девочка, эх, в платочке. Ходит по полю, рвет цветочки, Взять бы в дочки, эх, взять бы в дочки. В небе ласточка вьется".
14 января 1967
К стихам
«Скучен вам, стихи мои, ящик...» Кантемир
Не хотите спать в столе. Прытко возражаете: "Быв здраву, корчиться в земле суть пытка". Отпускаю вас. А что ж? Праву на свободу возражать — грех. Мне же хватит и других — здесь, мыслю, не стихов — грехов. Все реже сочиняю вас. Да вот, кислу мину позабыл аж даве сделать на вопрос: "Как вирши? Прибавляете лучей к славе?" Прибавляю, говорю. Вы же оставляете меня. Что ж! Дай вам Бог того, что мне ждать поздно. Счастья, мыслю я. Даром, что я сам вас сотворил. Розно с вами мы пойдем: вы — к людям, я — туда, где все будем.
До свидания, стихи. В час добрый. Не боюсь за вас; есть средство вам перенести путь долгий: милые стихи, в вас сердце я свое вложил. Коль в Лету канет, то скорбеть мне перву. Но из двух оправ — я эту смело предпочел сему перлу. Вы и краше и добрей. Вы тверже тела моего. Вы проще горьких моих дум — что тоже много вам придаст сил, мощи. Будут за все то вас, верю, более любить, чем ноне вашего творца. Все двери настежь будут вам всегда. Но не грустно эдак мне слыть нищу: я войду в одне, вы — в тыщу.
22 мая 1967
Морские маневры
Атака птеродактилей на стадо ихтиозавров. Вниз на супостата пикирует огнедышащий ящер ‑ скорей потомок, нежели наш пращур.
Какой‑то год от Рождества Христова. Проблемы положенья холостого. Гостиница. И сотрясает люстру начало возвращения к моллюску.
июнь 1967, Севастополь
* * *
Отказом от скорбного перечня — жест большой широты в крохоборе! ‑ сжимая пространство до образа мест, где я пресмыкался от боли, как спившийся кравец в предсмертном бреду, заплатой на барское платье с изнанки твоих горизонтов кладу на движимость эту заклятье!
Проулки, предместья, задворки — любой твой адрес — пустырь, палисадник, ‑ что избрано будет для жизни тобой, давно, как трагедии задник, настолько я обжил, что где бы любви своей не воздвигла ты ложе, все будет не краше, чем храм на крови, и общим бесплодием схоже.
Прими ж мой процент, разменяв чистоган разлуки на брачных голубок! За лучшие дни поднимаю стакан, как пьет инвалид за обрубок. На разницу в жизни свернув костыли, будь с ней до конца солидарной: не мягче на сплетне себе постели, чем мне — на листве календарной.
И мертвым я буду существенней для тебя, чем холмы и озера: не большую правду скрывает земля, чем та, что открыта для взора! В тылу твоем каждый растоптанный злак воспрянет, как петел ледащий. И будут круги расширятся, как зрак ‑ вдогонку тебе, уходящей.
Глушеною рыбой всплывая со дна, кочуя, как призрак — по требам, как тело, истлевшее прежде рядна, как тень моя, взапуски с небом, повсюду начнет возвещать обо мне тебе, как заправский мессия, и корчится будут на каждой стене в том доме, чья крыша — Россия.
июнь 1967
В Паланге
Коньяк в графине — цвета янтаря, что, в общем, для Литвы симптоматично. Коньяк вас превращает в бунтаря. Что не практично. Да, но романтично. Он сильно обрубает якоря всему, что неподвижно и статично.
Конец сезона. Столики вверх дном. Ликуют белки, шишками насытясь. Храпит в буфете русский агроном, как свыкшийся с распутицею витязь. Фонтан журчит, и где‑то за окном милуются Юрате и Каститис.
Пустые пляжи чайками живут. На солнце сохнут пестрые кабины. За дюнами транзисторы ревут и кашляют курляндские камины. Каштаны в лужах сморщенных плывут почти как гальванические мины.
К чему вся метрополия глуха, то в дюжине провинций переняли. Поет апостол рачьего стиха в своем невразумительном журнале. И слепок первородного греха свой образ тиражирует в канале.
Страна, эпоха — плюнь и разотри! На волнах пляшет пограничный катер. Когда часы показывают «три», слышны, хоть заплыви за дебаркадер, колокола костела. А внутри на муки Сына смотрит Богоматерь.
И если жить той жизнью, где пути действительно расходятся, где фланги, бесстыдно обнажаясь до кости, заводят разговор о бумеранге, то в мире места лучше не найти осенней, всеми брошенной Паланги.
Ни русских, ни евреев. Через весь огромный пляж двухлетний археолог, ушедший в свою собственную спесь, бредет, зажав фаянсовый осколок. И если сердце разорвется здесь, то по‑литовски писанный некролог
не превзойдет наклейки с коробка, где брякают оставшиеся спички. И солнце, наподобье колобка, зайдет, на удивление синичке на миг за кучевые облака для траура, а может, по привычке.
Лишь море будет рокотать, скорбя безлично — как бывает у артистов. Паланга будет, кашляя, сопя, прислушиваться к ветру, что неистов, и молча пропускать через себя республиканских велосипедистов.
осень 1967
* * *
Волосы за висок между пальцев бегут, как волны, наискосок, и не видно губ, оставшихся на берегу, лица, сомкнутых глаз, замерших на бегу против теченья. Раз‑
розненный мир черт нечем соединить. Ночь напролет след, путеводную нить ищут язык, взор, подобно борзой, упираясь в простор, рассеченный слезой.
Вверх по теченью, вниз ‑ я. Сомкнутых век не раскрыв, обернись: там, по теченью вверх, что (не труди глаза) там у твоей реки? Не то же ли там, что за устьем моей руки?
Мир пятерни. Срез ночи. И мир ресниц. Тот и другой без обозримых границ. И наши с тобой слова, помыслы и дела бесконечны, как два ангельские крыла.
Отрывок
Октябрь — месяц грусти и простуд, а воробьи — пролетарьят пернатых ‑ захватывают в брошенных пенатах скворечники, как Смольный институт. И воронье, конечно, тут как тут.
Хотя вообще для птичьего ума понятья нет страшнее, чем зима, куда сильней страшится перелета наш длинноносый северный Икар. И потому пронзительное «карр!» звучит для нас как песня патриота.
Отрывок
М. Б.
Ноябрьским днем, когда защищены от ветра только голые деревья, а все необнаженное дрожит, я медленно бреду вдоль колоннады дворца, чьи стекла чествуют закат и голубей, слетевшихся гурьбою к заполненным окурками весам слепой богини. Старые часы показывают правильное время. Вода бурлит, и облака над парком не знают толком что им предпринять, и пропускают по ошибке солнце.
По дороге на Скирос [46]
Я покидаю город, как Тезей ‑ свой Лабиринт, оставив Минотавра смердеть, а Ариадну — ворковать в объятьях Вакха. Вот она, победа! Апофеоз подвижничества! Бог как раз тогда подстраивает встречу, когда мы, в центре завершив дела, уже бредем по пустырю с добычей, навеки уходя из этих мест, чтоб больше никогда не возвращаться.
В конце концов, убийство есть убийство. Долг смертных ополчаться на чудовищ. Но кто сказал, что чудища бессмертны? И — дабы не могли мы возомнить себя отличными от побежденных ‑ Бог отнимает всякую награду (тайком от глаз ликующей толпы) и нам велит молчать. И мы уходим.
Теперь уже и вправду — навсегда. Ведь если может человек вернуться на место преступленья, то туда, где был унижен, он прийти не сможет. И в этом пункте планы Божества и наше ощущенье униженья настолько абсолютно совпадают, что за спиною остаются: ночь, смердящий зверь, ликующие толпы, дома, огни. И Вакх на пустыре милуется в потемках с Ариадной.
Когда‑нибудь придется возвращаться. Назад. Домой. К родному очагу. И ляжет путь мой через этот город. Дай Бог тогда, чтоб не было со мной двуострого меча, поскольку город обычно начинается для тех, кто в нем живет, с центральных площадей и башен. А для странника — с окраин.
|
||||
Последнее изменение этой страницы: 2017-02-21; просмотров: 206; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.145.84.128 (0.015 с.) |