Новый год на канатчиковой даче 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Новый год на канатчиковой даче



 

 

Спать, рождественский гусь,

отвернувшись к стене,

с темнотой на спине,

разжигая, как искорки бус,

свой хрусталик во сне.

 

Ни волхвов, ни осла,

ни звезды, ни пурги,

что младенца от смерти спасла,

расходясь, как круги

от удара весла.

 

Расходясь будто нимб

в шумной чаще лесной

к белым платьицам нимф,

и зимой, и весной

разрезать белизной

ленты вздувшихся лимф

за больничной стеной.

 

Спи, рождественский гусь.

Засыпай поскорей.

Сновидений не трусь

между двух батарей,

между яблок и слив

два крыла расстелив,

головой в сельдерей.

 

Это песня сверчка

в красном плинтусе тут,

словно пенье большого смычка,

ибо звуки растут,

как сверканье зрачка

сквозь большой институт.

 

"Спать, рождественский гусь,

потому что боюсь

клюва — возле стены

в облаках простыни,

рядом с плинтусом тут,

где рулады растут,

где я громко пою

эту песню мою".

 

Нимб пускает круги

наподобье пурги,

друг за другом вослед

за две тысячи лет,

достигая ума,

как двойная зима:

вроде зимних долин

край, где царь — инсулин.

 

Здесь, в палате шестой,

встав на страшный постой

в белом царстве спрятанных лиц,

ночь белеет ключом

пополам с главврачом

 

ужас тел от больниц,

облаков — от глазниц,

насекомых — от птиц.

 

январь 1964

 

Обоз

 

 

Скрип телег тем сильней,

чем больше вокруг теней,

сильней, чем дальше они

от колючей стерни.

Из колеи в колею

дерут они глотку свою

тем громче, чем дальше луг,

чем гуще листва вокруг.

 

Вершина голой ольхи

и желтых берез верхи

видят, уняв озноб,

как смотрит связанный сноп

в чистый небесный свод.

Опять коряга, и вот

деревья слышат не птиц,

а скрип деревянных спиц

и громкую брань возниц.

 

январь 1964

 

Песни счастливой зимы

 

 

Песни счастливой зимы

на память себе возьми,

чтоб вспоминать на ходу

звуков их глухоту;

местность, куда, как мышь,

быстрый свой бег стремишь,

как бы там не звалась,

в рифмах их улеглась.

 

Так что, вытянув рот,

так ты смотришь вперед,

как глядит в потолок,

глаз пыля, ангелок.

А снаружи — в провал ‑

снег, белей покрывал

тех, что нас занесли,

но зимы не спасли.

 

Значит, это весна.

То‑то крови тесна

вена: только что взрежь,

море ринется в брешь.

Так что — виден насквозь

вход в бессмертие врозь,

вызывающий грусть,

но вдвойне: наизусть.

 

Песни счастливой зимы

на память себе возьми.

То, что спрятано в них,

не отыщешь в иных.

Здесь, от снега чисты,

воздух секут кусты,

где дрожит средь ветвей

радость жизни твоей.

 

январь 1964, Усть‑Нарва

 

Прощальная ода

 

 

 

Ночь встает на колени перед лесной стеною.

Ищет ключи слепые в связке своей несметной.

Птицы твои родные громко кричат надо мною.

Карр! Чивичи‑ли, карр! — словно напев посмертный.

Ветер пинает ствол, в темный сапог обутый.

Но, навстречу склонясь, бьется сосна кривая.

Снег, белей покрывал, которыми стан твой кутал,

рушится вниз, меня здесь одного скрывая.

 

 

 

Туча растет вверху. Роща, на зависть рыбе,

вдруг ныряет в нее. Ибо растет отвага.

Бог глядит из небес, словно изба на отшибе:

будто к нему пройти можно по дну оврага.

Вот я весь пред тобой, словно пенек из снега,

горло вытянув вверх — вран, но белес, как аист, ‑

белым паром дыша, руку подняв для смеха,

имя твое кричу, к хору птиц прибиваюсь.

 

 

 

Где ты! Вернись! Ответь! Где ты. Тебя не видно.

Все сливается в снег и в белизну святую.

Словно ангел — крылом — ты и безумье — слито,

будто в пальцах своих легкий снежок пестую.

Нет! Все тает — тебя здесь не бывало вовсе.

Просто всего лишь снег, мною не сбитый плотно.

Просто здесь образ твой входит к безумью в гости.

И отбегает вспять — память всегда бесплотна.

 

 

 

Где ты! Вернись! Ответь! Боже, зачем скрываешь?

Боже, зачем молчишь? Грешен — молить не смею.

Боже, снегом зачем след ее застилаешь.

Где она — здесь, в лесу? Иль за спиной моею?

Не обернуться, нет! Звать ее бесполезно.

Ночь вокруг, и пурга гасит огни ночлега.

Путь, проделанный ею — он за спиной, как бездна:

взгляд, нырнувший в нее, не доплывет до брега.

 

 

 

Где ж она, Бог, ответь! Что ей уста закрыло?

Чей поцелуй? И чьи руки ей слух застлали?

Где этот дом земной — погреб, овраг, могила?

Иль это я молчу? Птицы мой крик украли?

Нет, неправда — летит с зимних небес убранство.

Больше, чем смертный путь — путь между ней и мною.

Милых птиц растолкав, так взвился над страною,

что меж сердцем моим и криком моим — пространство.

 

 

 

Стало быть, в чащу, в лес. В сумрачный лес средины

жизни — в зимнюю ночь, дантову шагу вторя.

Только я плоть ищу. А в остальном — едины.

Плоть, пославшую мне, словно вожатых, горе.

Лес надо мной ревет, лес надо мной кружится,

корни в Аду пустив, ветви пустив на вырост.

Так что вниз по стволам можно и в Ад спуститься,

но никого там нет — и никого не вывесть!

 

 

 

Ибо она — жива! Но ни свистком, ни эхом

не отзовется мне в этом упорстве твердом,

что припадает сном к милым безгрешным векам,

и молчанье растет в сердце, на зависть мертвым.

Только двуглавый лес — под неподвижным взглядом

осью избрав меня, ствол мне в объятья втиснув,

землю нашей любви перемежая с Адом,

кружится в пустоте, будто паук, повиснув.

 

 

 

Так что стоя в снегу, мерзлый ствол обнимая,

слыша то тут, то там разве что крик вороны,

будто вижу, как ты — словно от сна немая ‑

жаждешь сном отделить корни сии от кроны.

Сон! Не молчанье — сон! Страшной подобный стали,

смерти моей под стать — к черной подснежной славе ‑

режет лес по оси, чтоб из мертвых восстали

грезы ее любви — выше, сильней, чем в яви!

 

 

 

Боже зимних небес, Отче звезды над полем,

Отче лесных дорог, снежных холмов владыка,

Боже, услышь мольбу: дай мне взлететь над горем

выше моей любви, выше стенанья, крика.

Дай ее разбудить! Нет, уж не речью страстной!

Нет, не правдой святой, с правдою чувств совместной!

Дай ее разбудить песней такой же ясной,

как небеса твои, — ясной, как свод небесный!

 

 

 

Отче зимних равнин, мне — за подвиг мой грешный ‑

сумрачный голос мой сделавший глуше, Боже,

Отче, дай мне поднять очи от тьмы кромешной!

Боже, услышь меня, давший мне душу Боже!

Дай ее разбудить, светом прильнуть к завесам

всех семи покрывал, светом сквозь них пробиться!

Дай над безумьем взмыть, дай мне взлететь над лесом,

песню свою пропеть и в темноту спуститься.

 

 

 

В разных земных устах дай же звучать ей долго.

То как любовный плач, то как напев житейский.

Дай мне от духа, Бог, чтобы она не смолкла

прежде, чем в слух любви хлынет поток летейский.

Дай мне пройти твой мир подле прекрасной жизни,

пусть не моей — чужой. Дай вослед посмотреть им.

Дай мне на землю пасть в милой моей отчизне,

лжи и любви воздав общим числом — бессмертьем!

 

 

 

Этой силы прошу в небе твоем пресветлом.

Небу нету конца. Но и любви конца нет.

Пусть все то, что тогда было таким несметным:

ложь ее и любовь — пусть все бессмертным станет!

Ибо ее душа — только мой крик утихнет ‑

тело оставит вмиг — песня звучит все глуше.

Пусть же за смертью плоть душу свою настигнет:

я обессмерчу плоть — ты обессмертил душу!

 

 

 

Пусть же, жизнь обогнав, с нежностью песня тронет

смертный ее порог — с лаской, но столь же мнимо,

и как ласточка лист, сорванный лист обгонит

и помчится во тьму, ветром ночным гонима.

Нет, листва, не проси даже у птиц предательств!

Песня, как ни звонка, глуше, чем крик от горя.

Пусть она, как река, этот «листок» подхватит

и понесет с собой, дальше от смерти, в море.

 

 

 

Что ж мы смертью зовем. То, чему нет возврата!

Это бессилье душ — нужен ли лучший признак!

Целой жизни во тьму бегство, уход, утрата...

Нет, еще нет могил! Но уж бушует призрак!

Что уж дальше! Смерть! Лучшим смертям на зависть!

Всем сиротствам урок: горе одно, без отчеств.

Больше смерти: в руке вместо запястья — запись.

Памятник нам двоим, жизни ушедшей — почесть!

 

 

 

Отче, прости сей стон. Это все рана. Боль же

не заглушить ничем. Дух не властен над нею.

Боже, чем больше мир, тем и страданье больше,

дольше — изгнанье, вдох — глубже! о нет — больнее!

Жизнь, словно крик ворон, бьющий крылом окрестность,

поиск скрывшихся мест в милых сердцах с успехом.

Жизнь — возвращенье слов, для повторенья местность

и на горчайший зов — все же ответ: хоть эхом.

 

 

 

Где же искать твои слезы, уста, объятья?

В дом безвестный внесла? В черной земле зарыла?

Как велик этот край? Или не больше платья?

Платьица твоего? Может быть, им прикрыла?

Где они все? Где я? — Здесь я, в снегу, как стебель

горло кверху тяну. Слезы глаза мне застят.

Где они все? В земле? В море? В огне? Не в небе ль?

Корнем в сумрак стучу. Здесь я, в снегу, как заступ.

 

 

 

Боже зимних небес, Отче звезды горящей,

словно ее костер в черном ночном просторе!

В сердце бедном моем, словно рассвет на чащу,

горе кричит на страсть, ужас кричит на горе.

Не оставляй меня! Ибо земля — все шире...

Правды своей не прячь! Кто я? — пришел — исчезну.

Не оставляй меня! Странник я в этом мире.

Дай мне в могилу пасть, а не сорваться в бездну.

 

 

 

Боже! Что она жжет в этом костре? Не знаю.

Прежде, чем я дойду, может звезда остынуть.

Будто твоя любовь, как и любовь земная,

может уйти во тьму, может меня покинуть.

Отче! Правды не прячь! Сим потрясен разрывом,

разум готов нырнуть в пение правды нервной:

Божья любовь с земной — как океан с приливом:

бегство во тьму второй — знак отступленья первой!

 

 

 

Кончено. Смерть! Отлив! Вспять уползает лента!

Пена в сером песке сохнет — быстрей чем жалость!

Что же я? Брег пустой? Черный край континента?

Боже, нет! Материк! Дном под ним продолжаюсь!

Только трудно дышать. Зыблется свет неверный.

Вместо неба и птиц — море и рыб беззубье.

Давит сверху вода — словно ответ безмерный ‑

и убыстряет бег сердца к ядру: в безумье.

 

 

 

Боже зимних небес. Отче звезды над полем.

Казни я не страшусь, как ни страшна разверстость

сей безграничной тьмы; тяжести дна над морем:

ибо я сам — любовь. Ибо я сам — поверхность!

Не оставляй меня! Ты меня не оставишь!

Ибо моя душа — вся эта местность божья.

Отче! Каждая страсть, коей меня пытаешь,

душу мою, меня — вдаль разгоняет больше.

 

 

 

Отче зимних небес, давший безмерность муки

вдруг прибавить к любви; к шири ее несметной,

дай мне припасть к земле, дай мне раскинуть руки,

чтобы пальцы мои свесились в сумрак смертный.

Пусть это будет крест: горе сильней, чем доблесть!

Дай мне объятья, нет, дай мне лишь взор насытить.

Дай мне пропеть о той, чей уходящий образ

дал мне здесь, на земле, ближе Тебя увидеть!

 

 

 

Не оставляй ее! Сбей с ее крыльев наледь!

Боже, продли ей жизнь, если не сроком — местом.

Ибо она как та птица, что гнезд не знает,

но высоко летит к ясным холмам небесным.

Дай же мне сил вселить смятый клочок бумажный

в души, чьих тел еще в мире нигде не встретить.

Ибо, если следить этот полет бесстрашный,

можно внезапно твой, дальний твой край заметить!

 

 

 

Выше, выше... простясь... с небом в ночных удушьях...

выше, выше... прощай... пламя, сжегшее правду...

Пусть же песня совьет... гнезда в сердцах грядущих...

выше, выше... не взмыть... в этот край астронавту...

Дай же людским устам... свистом... из неба вызвать...

это сиянье глаз... голос... Любовь, как чаша...

с вечно живой водой... ждет ли она: что брызнуть...

долго ли ждать... ответь... Ждать... до смертного часа...

 

 

 

Карр! чивичи‑ли‑карр! Карр, чивичи‑ли... струи

снега ли... карр, чиви... Карр, чивичи‑ли... ветер...

Карр, чивичи‑ли, карр... Карр, чивичи‑ли... фьюи...

Карр, чивичи‑ли, карр. Каррр... Чечевицу видел?

Карр, чивичи‑ли, карр... Карр, чивичири, чири...

Спать пора, спать пора... Карр, чивичи‑ри, фьере!

Карр, чивичи‑ри, каррр... фьюри, фьюри, фьюири.

Карр, чивичи‑ри, карр! Карр, чивиче... чивере.

 

январь 1964, Таруса

 

Рождество 1963

 

 

Волхвы пришли. Младенец крепко спал.

Звезда светила ярко с небосвода.

Холодный ветер снег в сугроб сгребал.

Шуршал песок. Костер трещал у входа.

Дым шел свечой. Огонь вился крючком.

И тени становились то короче,

то вдруг длинней. Никто не знал кругом,

что жизни счет начнется с этой ночи.

Волхвы пришли. Младенец крепко спал.

Крутые своды ясли окружали.

Кружился снег. Клубился белый пар.

Лежал младенец, и дары лежали.

 

январь 1964

 

Письма к стене

 

 

Сохрани мою тень. Не могу объяснить. Извини.

Это нужно теперь. Сохрани мою тень, сохрани.

За твоею спиной умолкает в кустах беготня.

Мне пора уходить. Ты останешься после меня.

До свиданья, стена. Я пошел. Пусть приснятся кусты.

Вдоль уснувших больниц. Освещенный луной. Как и ты.

Постараюсь навек сохранить этот вечер в груди.

Не сердись на меня. Нужно что‑то иметь позади.

 

Сохрани мою тень. Эту надпись не нужно стирать.

Все равно я сюда никогда не приду умирать,

Все равно ты меня никогда не попросишь: вернись.

Если кто‑то прижмется к тебе, дорогая стена, улыбнись.

Человек — это шар, а душа — это нить, говоришь.

В самом деле глядит на тебя неизвестный малыш.

Отпустить — говоришь — вознестись над зеленой листвой.

Ты глядишь на меня, как я падаю вниз головой.

 

Разнобой и тоска, темнота и слеза на глазах,

изобилье минут вдалеке на больничных часах.

Проплывает буксир. Пустота у него за кормой.

Золотая луна высоко над кирпичной тюрьмой.

Посвящаю свободе одиночество возле стены.

Завещаю стене стук шагов посреди тишины.

Обращаюсь к стене, в темноте напряженно дыша:

завещаю тебе навсегда обуздать малыша.

 

Не хочу умирать. Мне не выдержать смерти уму.

Не пугай малыша. Я боюсь погружаться во тьму.

Не хочу уходить, не хочу умирать, я дурак,

не хочу, не хочу погружаться в сознаньи во мрак.

Только жить, только жить, подпирая твой холод плечом.

Ни себе, ни другим, ни любви, никому, ни при чем.

Только жить, только жить и на все наплевать, забывать.

Не хочу умирать. Не могу я себя убивать.

 

Так окрикни меня. Мастерица кричать и ругать.

Так окрикни меня. Так легко малыша напугать.

Так окрикни меня. Не то сам я сейчас закричу:

Эй, малыш! — и тотчас по пространствам пустым полечу.

Ты права: нужно что‑то иметь за спиной.

Хорошо, что теперь остаются во мраке за мной

не безгласный агент с голубиным плащом на плече,

не душа и не плоть — только тень на твоем кирпиче.

 

Изолятор тоски — или просто движенье вперед.

Надзиратель любви — или просто мой русский народ.

Хорошо, что нашлась та, что может и вас породнить.

Хорошо, что всегда все равно вам, кого вам казнить.

За тобою тюрьма. А за мною — лишь тень на тебе.

Хорошо, что ползет ярко‑желтый рассвет по трубе.

Хорошо, что кончается ночь. Приближается день.

Сохрани мою тень.

 

январь — февраль 1964

 

Камерная музыка

(цикл из 5 стихов) [30]

 

 

Инструкция заключенному

 

 

В одиночке при ходьбе плечо

следует менять при повороте,

чтоб не зарябило и еще

чтобы свет от лампочки в пролете

падал переменно на виски,

чтоб зрачок не чувствовал суженья.

Это не избавит от тоски,

но спасет от головокруженья.

 

14 февраля 1964, тюрьма

 

 

<А. А. А.> [31]

 

 

В феврале далеко до весны,

ибо там, у него на пределе,

бродит поле такой белизны,

что темнеет в глазах у метели.

И дрожат от ударов дома,

и трепещут, как роща нагая,

над которой бушует зима, [32]

белизной седину настигая.

 

15 февраля 1964

 

 

 

В одиночке желание спать

исступленье смиряет кругами,

потому что нельзя исчерпать

даже это пространство шагами.

 

Заключенный, приникший к окну,

отражение сам и примета

плоти той, что уходит ко дну,

поднимая волну Архимеда.

 

Тюрьмы строят на месте пустом. [33]

Но отборные свойства натуры

вытесняются телом с трудом

лишь в объем гробовой кубатуры.

 

16 февраля 1964

 

 

Перед прогулкой по камере

 

 

Сквозь намордник пройдя, как игла,

и по нарам разлившись, как яд,

холод вытеснит ночь из угла,

чтобы мог соскочить я в квадрат.

 

Но до этого мысленный взор

сонмы линий и ромбов гурьбу

заселяет в цементный простор

так, что пот выступает на лбу.

 

Как повсюду на свете — и тут

каждый ломтик пространства велит

столь же тщательно выбрать маршрут,

как тропинку в саду Гесперид.

 

17 февраля 1964

 

 

* * *

 

 

Нет, Филомела, прости:

я не успел навести

справки в кассах аллей ‑

в лучшей части полей

песнь твоя не слышна.

Шепчет ветру копна,

что Филомела за вход

в рощу много берет.

 

февраль 1964, Таруса

 

* * *

 

 

Сжимающий пайку изгнанья

в обнимку с гремучим замком,

прибыв на места умиранья,

опять шевелю языком.

Сияние русского ямба

упорней — и жарче огня,

как самая лучшая лампа,

в ночи освещает меня.

Перо поднимаю насилу,

и сердце пугливо стучит.

Но тень за спиной на Россию,

как птица на рощу, кричит,

да гордое эхо рассеян

засело по грудь в белизну.

Лишь ненависть с Юга на Север

спешит, обгоняя весну.

Сжигаемый кашлем надсадным,

все ниже склоняясь в ночи,

почти обжигаюсь. Тем самым

от смерти подобье свечи

собой закрываю упрямо,

как самой последней стеной.

И это великое пламя

колеблется вместе со мной.

 

25 марта 1964, Архангельская пересыльная тюрьма

 

Иллюстрация

 

(Л. Кранах «Венера с яблоками»)

 

 

В накидке лисьей — сама

хитрей, чем лиса с холма

лесного, что вдалеке

склон полощет в реке,

 

сбежав из рощи, где бог

охотясь вонзает в бок

вепрю жало стрелы,

где бушуют стволы,

 

покинув знакомый мыс,

пришла под яблоню из

пятнадцати яблок — к ним

с мальчуганом своим.

 

Головку набок склоня,

как бы мимо меня,

ребенок, сжимая плод,

тоже смотрит вперед.

 

апрель — май 1964

 

Развивая Крылова

 

М. Б.

 

 

Одна ворона (их была гурьба,

но вечер их в ольшанник перепрятал)

облюбовала маковку столба,

другая — белоснежный изолятор.

Друг другу, так сказать, насупротив

(как требуют инструкций незабудки),

контроль над телеграфом учредив

в глуши, не помышляющей о бунте,

они расположились над крыльцом,

возвысясь над околицей белесой,

над сосланным в изгнание певцом,

над спутницей его длинноволосой.

 

А те, в обнимку, думая свое,

прижавшись, чтобы каждый обогрелся,

стоят внизу. Она — на острие,

а он — на изолятор загляделся.

Одно обоим чудится во мгле,

хоть (позабыв про сажу и про копоть)

она — все об уколе, об игле...

А он — об «изоляции», должно быть.

(Какой‑то непонятный перебор,

какое‑то подобие аврала:

ведь если изолирует фарфор,

зачем его ворона оседлала?)

 

И все, что будет, зная назубок

(прослывший знатоком былого тонким),

он высвободил локоть, и хлопок

ударил по вороньим перепонкам.

Та, первая, замешкавшись, глаза

зажмурила и крылья распростерла.

Вторая же — взвилась под небеса

и каркнула во все воронье горло,

приказывая издали и впредь

фарфоровому шарику (над нами)

помалкивать и взапуски белеть

с забредшими в болото валунами.

 

17 мая 1964

 

Малиновка

 

М. Б.

 

 

Ты выпорхнешь, малиновка, из трех

малинников, припомнивши в неволе,

как в сумерках вторгается в горох

ворсистое люпиновое поле.

Сквозь сомкнутые вербные усы

туда! — где, замирая на мгновенье,

бесчисленные капельки росы

сбегают по стручкам от столкновенья.

 

Малинник встрепенется, но в залог

оставлена догадка, что, возможно,

охотник, расставляющий силок,

валежником хрустит неосторожно.

На деле же — лишь ленточка тропы

во мраке извивается, белея.

Не слышно ни журчанья, ни стрельбы,

не видно ни Стрельца, ни Водолея.

 

Лишь ночь под перевернутым крылом

бежит по опрокинувшимся кущам,

настойчива, как память о былом ‑

безмолвном, но по‑прежнему живущем.

 

24 мая 1964

 

Для школьного возраста

 

М. Б.

 

 

Ты знаешь, с наступленьем темноты

пытаюсь я прикидывать на глаз,

отсчитывая горе от версты,

пространство, разделяющее нас.

 

И цифры как‑то сходятся в слова,

откуда приближаются к тебе

смятенье, исходящее от А,

надежда, исходящая от Б.

 

Два путника, зажав по фонарю,

одновременно движутся во тьме,

разлуку умножая на зарю,

хотя бы и не встретившись в уме.

 

31 мая 1964

 

* * *

 

А. А. А.

 

 

В деревне, затерявшейся в лесах,

таращусь на просветы в небесах ‑

когда же загорятся Ваши окна

в небесных (москворецких) корпусах.

 

А южный ветр, что облака несет

с холодных, нетемнеющих высот,

того гляди, далекой Вашей Музы

аукающий голос донесет.

 

И здесь, в лесу, на явном рубеже

минувшего с грядущим, на меже

меж Голосом и Эхом — все же внятно

я отзовусь — как некогда уже,

 

не слыша очевидных голосов,

откликнулся я все ж на некий зов.

И вот теперь туда бреду безмолвно

среди людей, средь рек, среди лесов.

 

май 1964

 

* * *

 

 

Забор пронзил подмерзший наст

и вот налег плечом

на снежный вал, как аргонавт ‑

за золотым лучом.

 

Таким гребцам моря тесны.

Но кто там гребнем скрыт?

Кто в арьергарде у весны

там топчется, небрит?

 

Кто наблюдает, молчалив

(но рот завистливо раскрыв),

как жаворонок бестолков

среди слепящих облаков?

 

май 1964

 

* * *

 

 

Звезда блестит, но ты далека.

Корова мычит, и дух молока

мешается с запахом козьей мочи,

и громко блеет овца в ночи.

 

Шнурки башмаков и манжеты брюк,

а вовсе не то, что есть вокруг,

мешает почувствовать мне наяву

себя — младенцем в хлеву.

 

май 1964

 

К северному краю

 

 

Северный край, укрой.

И поглубже. В лесу.

Как смолу под корой,

спрячь под веком слезу.

И оставь лишь зрачок,

словно хвойный пучок,

и грядущие дни.

И страну заслони.

 

Нет, не волнуйся зря:

я превращусь в глухаря,

и, как перья, на крылья мне лягут

листья календаря.

Или спрячусь, как лис,

от человеческих лиц,

от собачьего хора,

от двуствольных глазниц.

 

Спрячь и зажми мне рот!

Пусть при взгляде вперед

мне ничего не встретить,

кроме желтых болот.

В их купели сырой

от взоров нескромных скрой

след, если след оставлю,

и в трясину зарой.

 

Не мой черед умолкать.

Но пора окликать

тех, кто только не станет

облака упрекать

в красноте, в тесноте.

Пора брести в темноте,

вторя песней без слов

частоколу стволов.

 

Так шуми же себе

в судебной своей судьбе

над моей головою,

присужденной тебе,

но только рукой (плеча)

дай мне воды (ручья)

зачерпнуть, чтоб я понял,

что только жизнь — ничья.

 

Не перечь, не порочь.

Новых гроз не пророчь.

Оглянись, если сможешь ‑

так и уходят прочь:

идут сквозь толпу людей,

потом — вдоль рек и полей,

потом сквозь леса и горы,

все быстрей. Все быстрей.

 

май 1964

 

Ломтик медового месяца

 

М. Б.

 

 

Не забывай никогда,

как хлещет в пристань вода

и как воздух упруг ‑

как спасательный круг.

 

А рядом чайки галдят,

и яхты в небо глядят,

и тучи вверху летят,

словно стая утят.

 

Пусть же в сердце твоем,

как рыба, бьется живьем

и трепещет обрывок

нашей жизни вдвоем.

 

Пусть слышится устриц хруст,

пусть топорщится куст.

И пусть тебе помогает

страсть, достигшая уст,

 

понять без помощи слов,

как пена морских валов,

достигая земли,

рождает гребни вдали.

 

май 1964

 

Отрывок

 

 

В ганзейской гостинице «Якорь»,

где мухи садятся на сахар,

где боком в канале глубоком

эсминцы плывут мимо окон,

 

я сиживал в обществе кружки,

глазея на мачты и пушки

и совесть свою от укора

спасая бутылкой Кагора.

 

Музыка гремела на танцах,

солдаты всходили на транспорт,

сгибая суконные бедра.

Маяк им подмигивал бодро.

 

И часто до боли в затылке

о сходстве его и бутылки

я думал, лишенный режимом

знакомства с его содержимым.

 

В восточную Пруссию въехав,

твой образ, в приспущенных веках,

из наших балтических топей

я ввез контрабандой, как опий.

 

И вечером, с миной печальной,

спускался я к стенке причальной

в компании мыслей проворных,

и ты выступала на волнах...

 

май 1964

 

* * *

 

 

Твой локон не свивается в кольцо,

и пальца для него не подобрать

в стремлении очерчивать лицо,

как ранее очерчивала прядь,

в надежде, что нарвался на растяп,

чьим помыслам стараясь угодить,

хрусталик на уменьшенный масштаб

вниманья не успеет обратить.

 

Со всей неумолимостью тоски,

с действительностью грустной на ножах,

подобье подбородка и виски

большим и указательным зажав,

я быстро погружаюсь в глубину,

особенно устами, как фрегат,

идущий неожиданно ко дну

в наперстке, чтоб не плавать наугад.

 

По горло или все‑таки по грудь,

хрусталик погружается во тьму.

Но дальше переносицы нырнуть

еще не удавалось никому.

Какой бы не почувствовал рывок

надежды, но (подальше от беды)

всегда серо‑зеленый поплавок

выскакивает к небу из воды.

 

Ведь каждый, кто в изгнаньи тосковал,

рад муку, чем придется, утолить

и первый подвернувшийся овал

любимыми чертами заселить.

И то уже удваивает пыл,

что в локонах покинутых слились

то место, где их Бог остановил,

с тем краешком, где ножницы прошлись.

 

Ирония на почве естества,

надежда в ироническом ключе,

колеблема разлукой, как листва,

как бабочка (не так ли?) на плече:

живое или мертвое, оно,

хоть собственными пальцами творим, ‑

связующее легкое звено

меж образом и призраком твоим.

 

май 1964

 

В распутицу

 

 

Дорогу развезло

как реку.

Я погрузил весло

в телегу,

спасательный овал

намаслив

на всякий случай. Стал

запаслив.

 

Дорога как река,

зараза.

Мережей рыбака ‑

тень вяза.

Коню не до ухи

под носом.

Тем более, хи‑хи,

колесам.

 

Не то, чтобы весна,

но вроде.

Разброд и кривизна.

В разброде

деревни — все подряд

хромая.

Лишь полный скуки взгляд ‑

прямая.

 

Кустарники скребут

по борту.

Спасательный хомут ‑

на морду.

Над яблоней моей,

над серой,

восьмерка журавлей ‑

на Север.

 

Воззри сюда, о друг ‑

потомок:

во всеоружьи дуг,

постромок,

и двадцати пяти

от роду,

пою на полпути

в природу.

 

весна 1964

 

* * *

 

 

К семейному альбому прикоснись

движением, похищенным (беда!)

у ласточки, нырнувшей за карниз,

похитившей твой локон для гнезда.

 

А здесь еще, смотри, заметены

метелью придорожные холмы.

Дом тучами придавлен до земли,

березы без ума от бахромы.

 

Ни ласточек, ни галок, ни сорок.

И тут кому‑то явно не до них.

Мальчишка, атакующий сугроб,

беснуется — в отсутствие родных.

 

16 июня 1964

 

С грустью и с нежностью

 

А. Горбунову

 

 

На ужин вновь была лапша, и ты,

Мицкевич, отодвинув миску,

сказал, что обойдешься без еды.

Поэтому и я, без риску

медбрату показаться бунтарем,

последовал чуть позже за тобою

в уборную, где пробыл до отбоя.

"Февраль всегда идет за январем,

а дальше — март". — Обрывки разговора,

сверканье кафеля, фарфора;

вода звенела хрусталем.

 

Мицкевич лег, в оранжевый волчок

уставив свой невидящий зрачок.

А может, там судьба ему видна...

Бабанов в коридор медбрата вызвал.

Я замер возле темного окна,

и за спиною грохал телевизор.

«Смотри‑ка, Горбунов, какой там хвост!»

«А глаз какой!» — "А видишь тот нарост

над плавником?" — «Похоже на нарыв».

 

Так в феврале мы, рты раскрыв,

таращились в окно на звездных Рыб,

сдвигая лысоватые затылки,

в том месте, где мокрота на полу.

Где рыбу подают порой к столу,

но к рыбе не дают ножа и вилки.

 

16 июня 1964

 

* * *

 

 

Дни бегут надо мной,

словно тучи над лесом,

у него за спиной

сбившись стадом белесым.

И, застыв над ручьем,

без мычанья и звона,

налегают плечом

на ограду загона.

 

Горизонт на бугре

не проронит о бегстве ни слова.

И порой на заре ‑

ни клочка от былого.

Предъявляя транзит,

только вечер вчерашний

торопливо скользит

над скворешней, над пашней.

 

июнь 1964

 

* * *

 

 

Дом тучами придавлен до земли,

охлестнут, как удавкою, дорогой,

сливающейся с облаком вдали,

пустой, без червоточины двуногой.

 

И ветер, ухватившись за концы,

бушует в наступлении весеннем,

испуганному блеянью овцы

внимая с нескрываемым весельем.

 

И вороны кричат, как упыри,

сочувствуя и радуясь невзгоде

двуногого, но все‑таки внутри

никто не говорит о непогоде.

 

Уж в том у обитателя залог

с упреком не обрушиться на Бога,

что некому вступать тут в диалог

и спятить не успел для монолога.

 

Стихи его то глуше, то звончей,

то с карканьем сливаются вороньим.

Так рощу разрезающий ручей

бормочет все сильней о постороннем.

 

июнь 1964

 

* * *

 

 

Не знает небесный снаряд,

пронзающий сферы подряд

(как пуля пронзает грудь),

куда устремляет путь:

 

спешит ли он в Эмпирей

иль это бездна, скорей.

К чему здесь расчет угла,

поскольку земля кругла.

 

Вот так же посмертный напев,

в пространствах земных преуспев,

меж туч гудит на лету,

пронзая свою слепоту.

 

июнь 1964

 

Сонетик

 

 

Маленькая моя, я грущу

(а ты в песке скок‑поскок).

Как звездочку тебя ищу:

разлука как телескоп.

 

Быть может, с того конца

заглянешь (как Левенгук),

не разглядишь лица,

но услышишь: стук‑стук.

 

Это в медвежьем углу

по воздуху (по стеклу)

царапаются кусты,

и постукивает во тьму

сердце, где проживаешь ты,

помимо жизни в Крыму.

 

июнь 1964

 

* * *

 

М. Б.

 

 

Как тюремный засов

разрешается звоном от бремени,

от калмыцких усов

над улыбкой прошедшего времени,

так в ночной темноте,

обнажая надежды беззубие,

по версте, по версте

отступает любовь от безумия.

 

И разинутый рот

до ушей раздвигая беспамятством,

как садок для щедрот

временным и пространственным пьяницам,

что в горящем дому

ухитряясь дрожать под заплатами

и уставясь во тьму,

заедают версту циферблатами, ‑

боль разлуки с тобой

вытесняет действительность равную

не печальной судьбой,

а простой Архимедовой правдою.

 

Через гордый язык,

хоронясь от законности с тщанием,

от сердечных музык

пробираются память с молчанием

в мой последний пенат

— то ль слезинка, то ль веточка вербная, ‑

и тебе не понять,

да и мне не расслышать, наверное,

то ли вправду звенит тишина,

как на Стиксе уключина.

То ли песня навзрыд сложена

и посмертно заучена.

 

июнь — июль 1964

 

* * *

 

 

Отскакивает мгла

от окон школы,

звонят из‑за угла

колокола Николы.

И дом мой маскарадный

(двуличья признак!)

под козырек парадной

берет мой призрак.

 

июнь — август 1964

 

* * *

 

 

Осенью из гнезда

уводит на юг звезда

певчих птиц поезда.

 

С позабытым яйцом

висит гнездо над крыльцом

с искаженным лицом.

 

И как мстительный дух,

в котором весь гнев потух,

на заборе петух

 

кричит, пока не охрип.

И дом, издавая скрип,

стоит, как поганый гриб.

 

июнь — август 1964

 

* * *

 

 

Колесник умер, бондарь

уехал в Архангельск к жене.

И, как бык, бушует январь

им вослед на гумне.

А спаситель бадей

стоит меж чужих людей

и слышит вокруг

только шуршанье брюк.

 

Тут от взглядов косых

горяча, как укол,

сбивается русский язык,

бормоча в протокол.

А безвестный Гефест

глядит, как прошил окрест

снежную гладь канвой

вологодский конвой.

 

По выходе из тюрьмы,

он в деревне лесной

в арьергарде зимы

чинит бочки весной

и в овале бадьи



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2017-02-21; просмотров: 183; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.15.197.123 (0.838 с.)