Проза Е. И. Носова. Рассказы «шумит луговая овсяница», «шуба», «за долами, за лесами» и др. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Проза Е. И. Носова. Рассказы «шумит луговая овсяница», «шуба», «за долами, за лесами» и др.



Искусство Е. Носова имеет и глубокое социально-нравственное укоренение в родном краю; он вырос и «образовал» свое сердце и ум среди полей, лесов и рек, в атмосфере хлебопашеского и ремесленного труда. Отец его, Иван Георгиевич Носов, ударник первых пятилеток, был потомственным мастеровым, перенявшим кузнечное рукомесло от деда, походившего на былинных ковалей. «Помню,— писал Е. Носов,— как ходил с дедом в ночное: сизотуманный луг, блекло, призрачно мерцающий под луной росными травами, темные силуэты коней, скрип коростеля, кизячный костерок с булькающим кулешом, уютное тепло старого полушубка... Да мало ли что вспоминается из той, теперь уже далекой, но неизменно волнующей воспоминаниями деревенской жизни, где нехитрый крестьянский труд накрепко слит общением с природой. Никогда не забыть первой вешней борозды в звонком жаворонковом поле, шаткую, трудную поступь деда по рыхлой, только что перевернутой земле, когда я, тоже запинаясь, тянул в поводу лошадь и над моей мальчишеской головой дышали ее мягкие горячие ноздри...»

Проза Е. Носова — это проза писателя, органически воспитанного на традициях народной культуры и отечественной классики, в которых польза и красота, четкое жизненное намерение и бессознательное очарование жизнью совпадают.

Е. Носов совершает — по возможности — наименьшее насилие над жизненным материалом. Когда читаешь его повести и рассказы, совершенно не ощущаешь авторского нажима ни на характеры, ни на сопутствующую героям обстановку — обыденное, заурядное даже, вследствие привычности и частой повторяемости, течение жизни.

Председатель колхоза Чепурин помог одинокой Анфисе убраться с сенокосом, потом они вместе сидели, наблюдая затмение луны и переговариваясь, а наутро разошлись по своим заботам («Шумит луговая овсяница»). Пелагея с дочерью Дуняшкой пошли в город и купили пальто («Шуба»). Герой повести «За долами, за лесами» поехал в заброшенную северную деревушку, устроился в пустовавшем доме и целыми днями писал, изредка встречаясь с немногими оставшимися здесь жителями. В ненастную погоду самолет задерживался, и рассказчик, случайно завернувший в сельскую избу, за разговорами с местными женщинами коротал время, а потом все же улетел («Во субботу, день ненастный»). Некий Васюкеев едет поездом из далекой Воркуты на Орловщину, чтобы забрать к себе одиноко живущую в селе мать («Домой, за матерью»).

Занятия у героев Е. Носова тоже самые что ни на есть заурядные: Иван работает в артели инвалидов («Моя Джомолунгма»), Митька — подпасок («Подпасок»), Варька — птичница («Варька»), Анисья Квасова — доярка («Пятый день осенней выставки»); даже на войне мужчины Е. Носова справляли нехитрую крестьянскую работу: распрягали обозных лошадей, как, скажем, рядовой Копешкин («Красное вино победы»)...

Обыкновенность, нередкостность — в именах и фамилиях: Евсейка, Савоня, Параскева, Федор Бабкин, дед Михайло, Самоходка, Лыкин, Касьян, Степан, Грач, Устин, Рогачев, Пыжов, Родионов...

И вид у героев Е. Носова под стать именам: «лицо Чепурина — суровое и грубое вблизи, с крупными сухими губами, с жесткими кустиками выгоревших бровей»; «Пелагея, еще шустрая, сухощавая баба, шла налегке в сером клетчатом платке и в Степкином ватном пиджаке с жестяными перекрещенными молотками в петлицах» («Шуба»); «нос у Фомича... занялся на ветру красным углем, тогда как усы опушились и еще больше побелели от инея. Он норовисто шмурыгал... глубокими галошами, волоча за собой на шнурке глухо позвякивающую пешню» («Не имей десять рублей»).

Жители некогда соломенной и плетневой России, этих бесчисленных деревень и селений — Меловое, Сухой Колодец, Поречное, Россошки, Сухой Житень, Тихая Ворожба, Махотино, Лебяжьи Капустичи, Лукашевка, Заполье, Покатиловка, Маслючиха, Подлипки, Сапрыковка, Кулики,— они все какие-то ровные — «и лицом, и одеждой, и жизнью».

Герои Е. Носова как бы и не демобилизовывались с самого фронта: те же сапоги, выцветшие и застиранные гимнастерки, потрескавшиеся ремни... Половина из них не вернулась к домашним очагам, многих война «нагнала» в госпитале или на мирной ниве. О них Е. Носов сложил пронзительно-скорбный и вместе с тем светлый рассказ-реквием «Шопен, соната номер два». О них, героях и земляках писателя, неизвестный автор «Слова о полку Игореве» с любовью сказал: «А мои ти куряни сведоми къмети: подъ трубами повити, подъ шеломы възлелёяни, конець копия въскръмлени, пути имь ведоми, яругы имь знаеми...»

Развитие действия в прозе Е. Носова никогда не перерастает в событие, открытый конфликт — все повести и рассказы, за исключением «Потравы», держатся исключительно на характерах, на драматическом противостоянии характеров. При этом сами герои зачастую не осознают конфликтности сложившихся ситуаций. До самого конца остаются внешне ровными отношения между Федором Андреевичем Толкуновым и Фомичом, больше того — в финале Федор Андреевич обещает заглянуть на именины к Фомичу («Не имей десять рублей»).

Вполне «душевно» расстаются туристы с Савоней, который «стоя долго машет теплоходу картузом» («И уплывают пароходы, и остаются берега»); трудно заподозрить в отсутствии добрых сыновних чувств ставшего сентиментальным от выпитого вина Васюкеева («Домой, за матерью»), «Домой, понимаешь, еду. Мать у меня там... Вроде тебя... Помоложе, конечно, а тоже старенькая. Одна живет... Вот хочу забрать ее к себе... Живу — во! От души, понимаешь? Ну, а она в деревне... Чугунки-горшки всякие... Зачем, когда у меня полный ажур...» — объясняет положение Васюкеев случайной попутчице-старушке, объездившей по сынам да дочкам всю Россию, а теперь возвращающейся домой — не нужна уже им.

Е. Носов одним из первых современных писателей после Л. Леонова («Русский лес») заговорил об истинном и ложном понимании национальных традиций, о воинствующих притязаниях образованного мещанства, оторванного от действительных нужд и чаяний народа, на монополию в области культуры и истории. В этом смысле повесть «И уплывают пароходы...» предвосхитила развернутую остросатирическую сказку В. Шукшина «До третьих петухов» — и пафосом исканий, и коллизиями, и материалом, и внутренней ссылкой на безоговорочную ценность и авторитетность фольклора.

Некоторые читатели находят слишком утрированным «народное начало» в Савоне, в критике также высказывался подобный взгляд. Но ведь и то необходимо понять, что Савоню привыкли принимать за историческую достопримечательность на заповедном острове, и он превосходно сознает собственное положение. Если бы Савоня, устыдившись своей простонародности, стал подделываться под туристов манерами, песнями и умением рассуждать о достоинствах древнерусской живописи и зодчества — все это нетрудно усвоить: из года в год одно и то же, и такое направление характера вполне возможно, то тогда Савоня оказался бы фарсовой фигурой, а произведение начисто бы утратило нравственную основу и лишилось истинной поэтической идеи.

 

 

25. Проблема «автор – повествователь» в прозе рубежа 1960-70-х годов. (Вен. Ерофеев, Саша Соколов).

Еще в период застоя возникло в отечественной литературе то явление, для которого до сих пор не найден подходящий научный термин. В различных текстах (постмодернизм, постреализм) подчеркивались отличия литературы, идущей нетрадиционным путем. «Другая проза» — обозначил это направление С. Чупринин, отнеся к нему художественные поиски Л. Петрушевской, Виктора и Венедикта Ерофеевых, Т. Толстой и Е. Попова, В. Пьецуха и В. Пелевина. Эти авторы, как отмечает критик, почти не касаются производственных отношений, пишут, как правило, о неудачниках, проявляют повышенный интерес к людям, «ушибленным» то ли Богом, то ли социальным устройством, обращаются к «помойкам», не брезгуют «грязным бельем».

С. Чупринин сопоставлял произведения «другой прозы» с творчеством таких писателей, как В. Гроссман, Ю. Домбровский. Там, где последние показывали возможность нравственного противостояния даже в аду застенков ГУЛАГа, авторы «другой прозы» изображали жертв, людей с исковерканной душой, но уже не на лагерном материале, как В. Шаламов, а на современном, бытовом.

Критика отмечала повышенное внимание этих писателей к чисто художественным особенностям текста произведения. В их книгах мы сталкиваемся со «смещением времен», нарушением прямой мотивировки поступков, светские разговоры порой включают в себя циничные подробности, в авторской речи и диалогах героев встречаются табуированные слова.

Многие из произведений «другой прозы», даже если авторы и не стали эмигрантами, впервые публиковались на Западе. Примером может служить «Палисандрия» Саши Соколова — повесть о «кремлевском сироте»,— где в сниженной форме, «карнавальном» виде представлены читателю эпизоды отечественной истории.

Другой представитель этого направления, Виктор Ерофеев, объясняет использование пародии как форму протеста против не то что недостаточного, а абсолютно неверного нашего представления о человеке.

Как богохульство расценена была многими публикация в период перестройки уже широко известной на Западе книги Вен. Ерофеева «Москва—Петушки». Путешествие героя от Москвы до станции Петушки, да и сам герой Веничка воспринимались отнюдь не на бытовом уровне. В размышлениях, разговорах с попутчиками, в рецептах коктейлей и, наконец, в самой гибели героя прочитывалась пародия на советский строй, пронизанный ложью, которая пряталась за бессмысленными лозунгами и призывами.

Бурная публикация «другой прозы» вкупе с мощным напором задержанной классики, заодно с появлением в отечественных журналах произведений, присланных из-за рубежа, резко изменили картину литературы. К чисто художественным публикациям присоединились книги, созданные литературоведами,— исследования творческой судьбы писателей (ЧудаковаМ. Жизнеописание Михаила Булгакова.—- М., 1989), истории литературной борьбы (Белая Г. Дон-Кихоты 20-х годов.— М., 1989), сборники, отражающие современные дискуссии о литературном процессе и его противоречиях (Взгляд. Критика. Полемика. Публикации.— М., 1988; Неоконченные споры: Литературная полемика.— М., 1990) и др.


Саша Соколов р. 1943 Школа для дураков - Повесть (1976)
Герой учится в специальной школе для слабоумных детей. Но его болезнь отличается от того состояния, в котором пребывает большинство его одноклассников. В отличие от них, он не вешает кошек на пожарной лестнице, не ведет себя глупо и дико, не плюет никому в лицо на больших переменках и не мочится в карман. Герой обладает, по словам учительницы литературы по прозвищу Водокачка, избирательной памятью: он запоминает только то, что поражает его воображение, и поэтому живет так, как хочет сам, а не так, как хотят от него другие. Его представления о реальности и реальность как таковая постоянно смешивают-ся, переливаются друг в друга. Герой считает, что его болезнь — наследственная, доставшаяся ему от покойной бабушки. Та часто теряла память, когда смотрела на что-нибудь красивое. Герой подолгу живет на даче вместе с родителями, и красота природы окружает его постоянно. Лечащий врач, доктор Заузе, даже советует ему не ездить за город, чтобы не обострять болезнь, но герой не может жить без красоты. Самое тяжелое проявление его болезни — раздвоение личности, постоянный диалог с «другим собой». Он чувст-вует относительность времени, не может разложить жизнь на «вчера», «сегодня», «завтра» — как и вообще не может разлагать жизнь на элементы, уничтожать ее, анализируя. Иногда он чувствует свое полное растворение в окружаю-щем, и доктор Заузе объясняет, что это тоже проявление его болезни. Директор спецшколы Перилло вводит унизитель-ную «тапочную систему»: каждый ученик должен приносить тапочки в мешке, на котором крупными буквами должно быть указано, что он учится в школе для слабоумных. А любимый учитель героя, географ Павел Петрович Норвегов, чаще всего ходит вовсе без обуви — во всяком случае, на даче, где он живет неподалеку от героя. Норвегова сковывает солидная, привычная для нормальных людей одежда. Когда он стоит босиком на платформе электрички, кажется, что он парит над щербатыми досками и плевками разных ДОС-тоинств. Герой хочет стать таким же честным, как Норвегов — «Павел, он же Савл». Норвегов называет его молодым дру-гом, учеником и товарищем, рассказывает о Насылающем ве-тер и смеется над книгой какого-то советского классика, ко-торую дал герою его отец-прокурор. Вместо этой Норвегов дает ему другую книгу, и герой сразу запоминает слова из нее: «И нам то любо — Христа ради, нашего света, постра-дать». Норвегов говорит, что во всем: в горьких ли кладезях народной мудрости, в сладких ли речениях и речах, в прахе отверженных и в страхе приближенных, в скитальческих Су-мах и в иудиных суммах, в войне и мире, в мареве и в мураве, в стыде и страданиях, во тьме и свете, в ненависти и жалости, в жизни и вне ее — во всем этом что-то есть, может быть, не-много, но есть. Отец-прокурор приходит в бешенство от этой дурацкой галиматьи. Герой влюблен в тридцатилетнюю учительницу ботаники Вету Акатову. Ее отец, академик Акатов, когда-то был арестован за чуждые идеи в биологии, потом отпущен после долгих издевательств и теперь тоже живет в дачной местности. Герой мечтает о том, как закончит школу, быстро выучится на инженера и женится на Вете, и в то же время осознает неосуществимость этих мечтаний. Вета, как и вообще женщина, остается для него загадкой. От Норвегова он знает, что отношения с женщиной — что-то совсем другое, чем говорят о них циничные надписи в школьном туалете.Директор, подстрекаемый завучем Шейной Трахтенберг-Тинберген, увольняет Норвегова с работы за крамолу. Герой пытается протестовать, но Перилло грозит отправить его в лечебницу. Во время последнего своего урока, прощаясь с учениками, Норвегов говорит о том, что не боится увольнения, но ему мучительно больно расстаться с ними, девочками и мальчиками грандиозной эпохи инженерно-литературных потуг, с Теми Кто Пришли и уйдут, унеся с собою великое право судить, не будучи судимыми. Вместо завещания он рассказывает им историю о Плотнике в пустыне. Этот плотник очень хотел работать — строить дом, лодку, карусели или качели. Но в пустыне не было ни гвоздей, ни досок. Однажды в пустыню пришли люди, которые пообещали плотнику и гвозди, и доски, если он поможет им вбить гвозди в руки распинаемого на кресте. Плотник долго колебался, но все-таки согласился, потому что он очень хотел получить все необходимое для любимой работы, чтобы не умереть от безделья. Получив обещанное, плотник много и с удовольствием работал. Распятый, уми-рающий человек однажды позвал его и рассказал, что и сам был плотником, и тоже согласился вбить несколько гвоздей в руки распинаемого... «Неужели ты до сих пор не понял, что между нами нет никакой разницы, что ты и я — это один и тот же человек, разве ты не понял, что на кресте, который ты сотворил во имя своего высокого плотницкого мастерства, распяли тебя самого и, когда тебя распинали, ты сам забивал гвозди». Вскоре Норвегов умирает. В гроб его кладут в купленной в складчину неудобной, солидной одежде. Герой заканчивает школу и вынужден окунуться в жизнь, где толпы умников рвутся к власти, женщинам, машинам, инженерным дипломам. Он рассказывает о том, что точил карандаши в прокуратуре у отца, потом был дворником в Министерстве Тревог, потом — учеником в мастерской Леонардо во рву Миланской крепости. Однажды Леонардо спросил, каким должно быть лицо на женском портрете, и герой ответил: это должно быть лицо Веты Акатовой. Потом он работал кон-тролером, кондуктором, сцепщиком, перевозчиком на реке... И всюду он чувствовал себя смелым правдолюбцем, наслед-ником Савла. Автору приходится прервать героя: у него кончилась бумага. «Весело болтая и пересчитывая карманную мелочь, хлопая друг друга по плечу и насвистывая дурацкие песенки, мы выходим на тысяченогую улицу и чудесным образом превращаемся в прохожих».


Венедикт Васильевич Ерофеев 1938-1990 Москва — Петушки - Поэма в прозе (1969)
Веничка Ерофеев едет из Москвы в подмосковный районный центр под названием Петушки. Там живет зазноба героя, восхитительная и неповторимая, к которой он ездит по пятницам, купив кулек конфет «Васильки» в качестве гостинца.
Веничка Ерофеев уже начал свое странствие. Накануне он принял стакан зубровки, а потом — на Каляевской — другой стакан, только уже не зубровки, а кориандровой, за этим последовали еще две кружки жигулевского пива и из горлышка — альб-де-десерт. «Вы, конечно, спросите: а дальше, Веничка, а дальше, что ты пил?» Герой не замедлит с ответом, правда, с некоторым трудом восстанавливая последовательность своих действий: на улице Чехова два стакана охотничьей. А потом он пошел в Центр, чтобы хоть раз на Кремль посмотреть, хотя знал, что все равно попадет на Курский вокзал. Но он и на Курский не попал, а попал в некий неведомый подъезд, из которого вышел — с мутной тяжестью в сердце, — когда рассвело. С патетическим надрывом он вопрошает: чего же больше в этой ноше — паралича или тошноты? «О, эфемерность! О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа — время от рассвета до открытия магазинов!» Веничка, как он сам говорит, не идет, а влечется, преодолевая похмельную тошноту, на Курский вокзал, откуда отправляется электричка в желанные Петушки. На вокзале он заходит в ресторан, и душа его содрогается в отчаянии, когда вышибала сообщает, что спиртного нет. Ею душа жаждет самую малость — всего-то восемьсот граммов хереса. А его за эту самую жажду — при всем его похмельном малодушии и кротости — под белы руки подхватывают и выталкивают на воздух, а следом и чемоданчик с гостинцами («О звериный оскал бытия!»). Пройдут еще два «смертных» часа до отправления, которые Веничка предпочитает обойти молчанием, и вот он уже на некотором подъеме: чемоданчик его приобрел некоторую увесистость. В нем — две бутылки кубанской, две четвертинки российской и розовое крепкое. И еще два бутерброда, потому что первую дозу Веничка без закуски не может. Это потом вплоть до девятой он уже спокойно без нее обходится, а вот после девятой опять нужен бутерброд. Веничка откровенно делится с читателем тончайшими нюансами своего способа жизни, то бишь пития, плевал он на иронию воображаемых собеседников, в число которых попадают то Бог, то ангелы, то люди. Больше всего в его душе, по его признанию, «скорби» и «страха» и еще немоты, каждый день с утра его сердце источает этот настой и купается в нем до вечера. И как же, зная, что «мировая скорбь» вовсе не фикция, не пить кубанскую?
Так вот, осмотрев свои сокровища, Веничка затомился. Разве это ему нужно? Разве по этому тоскует его душа? Нет, не это ему нужно, но — желанно. Он берет четвертинку и бутерброд, выходит в тамбур и выпускает наконец погулять свой истомившийся в заключении дух. Он выпивает, пока электричка проходит отрезки пути между станциями Серп и Молот — Карачарово, затем Карачарово — Чухлинка и т. д. Он уже способен воспринимать впечатления бытия, он способен вспоминать разные истории своей жизни, раскрывая перед читателем свою тонкую и трепетную душу.
Одна из этих, полных черного юмора историй — как Веничку скинули с бригадирства. Производственный процесс работяг состоял из игры в сику, питья вермута и разматывания кабеля. Веничка процесс упростил: кабель вообще перестали трогать, день играли в сику, день пили вермут или одеколон «Свежесть». Но сгубило его другое. Романтик в душе, Веничка, заботясь о подчиненных, ввел индивидуальные графики и ежемесячную отчетность: кто сколько выпил, что и отражал в диаграммах. Они-то и попали случайно вместе с очередными соцобязательствами бригады в управление. С тех пор Веничка, скатившись с общественной лестницы, на которую теперь плюет, загулял. Он ждет не дождется Петушков, где на перроне рыжие ресницы, опущенные ниц, и колыхание форм, и коса от затылка до попы, а за Петушками — младенец, самый пухлый и самый кроткий из всех младенцев, знающий букву «ю» и ждущий за это от Венички орехов. Царица небесная, как далеко еще до Петушков! Разве ж можно так просто это вытерпеть? Веничка выходит в тамбур и там пьет кубанскую прямо из горлышка, без бутерброда, запрокинув голову, как пианист. Выпив же, он продолжает мысленную беседу то с небесами, на которых волнуются, что он опять не доедет, то с младенцем, без которого чувствует себя одиноким.
Нет, Веничка не жалуется. Прожив на свете тридцать лет, он считает, что жизнь прекрасна, и, проезжая разные станции, делится обретенной за не столь уж долгий срок мудростью: то занимается исследованием пьяной икоты в ее математическом аспекте, то развертывает перед читателем рецепты восхитительных коктейлей, состоящих из спиртного, разных видов парфюмерии и политуры. Постепенно, все более и более набираясь, он разговаривается с попутчиками, блещет философским складом ума и эрудицией. Затем Веничка рассказывает очередную байку контролеру Семенычу, берущему штрафы за безбилетный проезд граммами спиртного и большому охотнику до разного рода альковных историй, «Шахразада» Веничка — единственный безбилетник, кому удалось ни разу не поднести Семенычу, каждый раз заслушивающемуся его рассказами. Так продолжается до тех пор, пока Веничке вдруг не начинают грезиться революция в отдельно взятом «Петушинском» районе, пленумы, избрание его, Венички, в президенты, потом отречение от власти и обиженное возвращение в Петушки, которых он никак не может найти. Веничка вроде приходит в себя, но и пассажиры чему-то грязно ухмыляются, на него глядя, то обращаются к нему: «товарищ лейтенант», то вообще непотребно: «сестрица». А за окном тьма, хотя вроде бы должно быть утро и светло. И поезд идет скорее всего не в Петушки, а почему-то в Москву.
Выходит Веничка, к своему искреннему изумлению, и впрямь в Москве, где на перроне сразу подвергается нападению четверых молодчиков. Они бьют его, он пытается убежать. Начинается преследование. И вот он — Кремль, который он так мечтал увидеть, вот она — брусчатка Красной площади, вот памятник Минину и Пожарскому, мимо которого пробегает спасающийся от преследователей герой. И все трагически кончается в неведомом подъезде, где бедного Веничку настигают те четверо и вонзают ему шило в самое горло...

 



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-08-26; просмотров: 763; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 44.193.11.123 (0.017 с.)