Заглавная страница Избранные статьи Случайная статья Познавательные статьи Новые добавления Обратная связь FAQ Написать работу КАТЕГОРИИ: АрхеологияБиология Генетика География Информатика История Логика Маркетинг Математика Менеджмент Механика Педагогика Религия Социология Технологии Физика Философия Финансы Химия Экология ТОП 10 на сайте Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрацииТехника нижней прямой подачи мяча. Франко-прусская война (причины и последствия) Организация работы процедурного кабинета Смысловое и механическое запоминание, их место и роль в усвоении знаний Коммуникативные барьеры и пути их преодоления Обработка изделий медицинского назначения многократного применения Образцы текста публицистического стиля Четыре типа изменения баланса Задачи с ответами для Всероссийской олимпиады по праву Мы поможем в написании ваших работ! ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?
Влияние общества на человека
Приготовление дезинфицирующих растворов различной концентрации Практические работы по географии для 6 класса Организация работы процедурного кабинета Изменения в неживой природе осенью Уборка процедурного кабинета Сольфеджио. Все правила по сольфеджио Балочные системы. Определение реакций опор и моментов защемления |
Глава IV. Парадигма I. 1917–1919 гг.Содержание книги
Поиск на нашем сайте
Образ культуры: «мы сами Шекспиры»
Нам сегодня трудно представить себе культурную жизнь первой парадигмы. Абсолютное большинство населения было неграмотным. Новая власть еще не утвердилась, более того, еще не представляла себе, какими принципами следует руководствоваться в организации культурной жизни — по этому конкретному поводу основатели марксизма никаких указаний не оставили. Правда, было несколько самоочевидных проблем: 1) восстановление цензуры де-факто, что и было сделано; 2) проведение определенной кадровой политики, что тоже было сделано; 3) острая необходимость социализации и инкультурации народа для строительства новой жизни. Эта последняя проблема будет сформулирована в принятой на VIII съезде партии Программе РКП(б) (март 1919) как «всесторонняя государственная помощь самообразованию и саморазвитию рабочих и крестьян», за нею следовало обещание «открыть и сделать доступными для трудящихся все сокровища искусства»[179]. Это интересный и знаменательный текст. Он свидетельствует, что коммунистическая партия еще не определились в выборе форм организации культурной жизни, несмотря на то, что считала необходимым использовать искусство «для коммунистической пропаганды». Мировой опыт показывает, что в общем виде есть лишь два способа организации культурной жизни: 1. Самоорганизация. 2. Государственная организация и управление[180]. Культурная жизнь дореволюционной России, как, впрочем, и всех развитых стран евразийского и американского континентов, базировалась на принципе самоорганизации[181]. Самоорганизация зиждется на частном почине и общественной инициативе, она по определению нуждается в талантливой, энергичной личности. Государство регулирует культурную деятельность, устанавливая ее правовые границы, способствует формированию системы общественной поддержки искусства. Социальным катализатором, определяющим содержание культурной жизни, является осознанная общественная потребность в конкретном виде художественной деятельности. Эволюционное развитие этого принципа обеспечивает — со временем — богатство и разнообразие культурной жизни страны. Огрубляя, можно сказать, что ее сверхзадача — попытка создать надежную систему из ненадежных элементов. При государственной организации и управлении культурным процессом главный акцент делается на предсказуемости, определенности, получении заранее заданных результатов. Инициатива принятия решений принадлежит власти и только власти, которая исходит при этом из критериев государственной целесообразности. С этой точки зрения принцип государственной организации ориентирован преимущественно на управление культурным процессом, а не стимулирование культурной жизни, как это происходит в случае самоорганизации. Несанкционированная инициатива снизу не только не востребована, а скорее даже наоборот, она пресекается именно по причине своей непредсказуемости, т. к. может быть потенциально опасна для исполнительной вертикали. Поэтому, также огрубляя, можно сказать, что сверхзадача этого принципа попытка создать надежную систему из надежных и контролируемых элементов. Большевики строили, как им казалось, коммунистическое общество, что предполагало национализацию (огосударствление) производства. Что делать в случае с культурой, они не знали: что в ней национализировать, если, в сущности, ее средства производства — это художественный дар? По определению Ленина, «наука, техника, искусство — в руках специалистов и в их головах»[182]. Известно, что он упрекнул лидера Венгерской Советской республики Б. Куна, поспешившего национализировать театры, кабаре и варьете: «Что, делать вам больше нечего?» Более того, назначенный им нарком А. Луначарский даже пропагандировал формулу Каутского «величайший порядок и планомерность в производстве и полная анархия в искусстве». Видимо, поэтому в формулировке Программы РКП(б) в неявном виде присутствуют оба принципа: и «государственная помощь», и «саморазвитие рабочих». В условиях неокрепшей власти и неопределенности ее культурной политики особенно буйствовал Пролеткульт, считавший себя главным устроителем культурной жизни в стране, а Наркомпрос — чем-то вроде своего младшего брата. Для этого у Пролеткульта были некоторые основания: во-первых, его организации возникли до Октября (как общественная организация он оформился на Первой петроградской конференции в середине октября 1917 года); во-вторых, он обладал широкой сетью местных отделений; в-третьих, он действительно вел значительную культмассовую работу; в-четвертых, в силу свершения пролетарской революции именно ему, Пролеткульту, надлежало было строить новую пролетарскую культуру, не допуская к этому процессу другие классы. Так, его первый председатель П. И. Лебедев-Полянский утверждал, что «никогда не следует смешивать крестьянскую культуру с культурой рабочего класса. Они противоположны, как противоположны интересы стоящих за ними общественных групп. Мы строим свою организацию так, чтобы Пролеткульт мог диктовать свою волю крестьянским массам, мы стремимся всеми своими фибрами, если можно так выразиться, к диктатуре пролетариата в области культуры»[183]. Пролетарская культура противопоставлялась ими общенародной. Здесь коренилось их отношение к Наркомпросу как органу государственной власти: «но разве комиссариат по Просвещению проводит в жизнь культурную диктатуру? Нет. Он проводит лишь общенародную линию, а это при современных условиях недопустимо»[184]. Поэтому на работников государственных органов управления культурой пролеткультовцы смотрели свысока, как на «потерянных для партии товарищей». Для их классового высокомерия было основание — ведь именно им принадлежало право построить, как им представлялось, «новую интернациональную культуру, которая свяжет воедино все народности»[185]. Необходимо сказать, что в первые послереволюционные годы идею «первородства» Пролеткульта разделяли и весьма высокопоставленные деятели Наркомпроса. Так, зам. наркома М. Н. Покровский на Первой всероссийской конференции Пролеткульта (сентябрь 1918 г.) говорил: «Комиссариат считает себя в ближайшем родстве с вами, местными культурно-просветительными пролетарскими организациями, и, если хотите, на равных условиях родства, как своего брата приветствует вас. Но так как вы в значительной степени старше… то Ком. Прос. согласен и на младшее родство — может быть, племянника. И все-таки он от этого родства не отказывается и думает, что этого родства и вы отрицать не будете»[186]. По логике правоверных пролеткультовцев, если дворянское и буржуазное творчество «индивидуалистично», то пролетарское, как антитеза им, «коллективистично». В принципе, эта идея восходит к известной богдановской концепции «осознанного трудового коллективизма»[187] пролетариата как товарищеской формы сотрудничества, где коллективное мы должно противостоять индивидуальному я: «Человеческий труд, всегда опираясь на коллективный опыт и пользуясь коллективно выработанными средствами, в этом смысле всегда коллективен, как бы ни были в частных случаях узкоиндивидуальны его цели и его внешняя, непосредственная форма (т. е. и тогда, когда это труд одного лица, и только для себя). Таково же и творчество. Творчество — высший, наиболее сложный вид труда. Поэтому его методы исходят из методов труда»[188]. В развитие богдановских идей один из делегатов на конференции заявлял, что пролетариат, завоевывая буржуазную культуру, «будет вносить туда, вместо гнилого разъедающего индивидуализма, здоровое пролетарское ядро коллективизма»[189]. Это дало Маяковскому повод сыронизировать:
Пролеткультцы не говорят ни про «я», ни про личность. «Я» для пролеткультца все равно что неприличность. И чтоб психология Была коллективней, чем у футуриста, вместо «я-с-то» говорят «мы-с-то». (Пятый Интернационал, 1922)
Отступление в прошлое. В этой непредсказуемой жизни, вопреки всем догматам и установкам, все-таки рождаются индивидуальности, таланты. Можно, конечно, попытаться, как это предложил 20 ноября 1920 г. известный деятель Пролеткульта В. В. Игнатов, «социализировать Шаляпина»,[190] можно устами А. В. Луначарского объявить, что при оплате труда талант не должен учитываться, ибо советский художник счастлив отдать свой талант пролетариату. Но наиболее последовательный и радикальный путь предложил один из братьев — Иван или Эйно — Рахья тому же Шаляпину: «Вас надо резать!» — «За что?» — «Ни у какого человека не должно быть никаких преимуществ над людьми. Талант нарушает равенство»[191]. Хорошо сказал, честно. «Прирезать» Шаляпина не успели. Но 24 августа 1927 г. СНК РСФСР лишил певца-«невозвращенца» звания народного артиста, хотя Шаляпин первым в РСФСР получил его в октябре 1919 г. Что ж, своя рука владыка: сам дал — сам взял. А. А. Ахматова по близкому поводу — присуждения Сталинских премий — говорила: «Оставьте, их премия, кому хотят, тому дают».
Пролеткульт настаивал на коллективном творчестве: «Нужна сплоченность творческих сил. Но она появится главным образом в творческой лаборатории, в которой все писатели могли бы работать сообща. Сюжет даст один товарищ, литературную обработку другой. Здесь возможна и необходима коллективная работа. В ней залог нашего успеха»[192]. И это не просто слова, так оно и было. Рецидив этой идеи на памяти моего поколения — известное трио советских художников Кукрыниксов (Ку приянов, Кры лов, НиК. С околов), объединившихся в творческий коллектив в 1925 году. Спустя девять лет М. Горький на Первом съезде советских писателей (1934) будет настаивать на полезности и необходимости коллективных работ молодых писателей.
Отступление в прошлое. Видимо, идея коллективного творчества — принадлежность всех социалистических стран. В начале 80-х в каком-то журнале, рассылаемом посольством КНДР, я прочел обзор, посвященный итогам литературного года в Северной Корее. Там подробно обсуждался роман, написанный бригадой писателей и получивший национальную государственную премию. Сюжет его был прост, как правда. На отстающий завод приходит человек, его направляют работать на самый тяжелый участок учеником сталевара. Вскоре он выводит бригаду в передовики, его в короткий срок последовательно назначают бригадиром, мастером, начальником цеха и, наконец, директором завода. Разумеется, на всех постах он добивается перевыполнения плана и героически выводит завод из провала. Потом он уходит, куда — неизвестно. И только после его ухода работники завода прозревают — оказывается, скромным подмастерьем сталевара, бригадиром и т. д. был сам великий вождь Ким Ир Сен. Северокорейская критика приняла этот коллективный опус восторженно, ее особенно восхищала скромность гениального вождя; впрочем, одно критическое замечание все же было сделано: в романе никак не отражено, как, управляя заводом, великий Ким Ир Сен решал и все остальные важные государственные дела...
Пролеткульт отвергал профессионализацию, считая ее «буржуазной отрыжкой». Так, по мнению уже упоминавшегося П. М. Керженцева, революционный театр должен объединять зрителей и актеров, «дать исход творческому художественному инстинкту широких масс»[193]. Он считал аксиомой, что «социалистический театр родится не из профессионального театра, обреченного историей на гибель, а из самодеятельности трудовых масс»[194], что «новый театр родится... в рабочих кварталах»[195], что в творчестве гегемона «принцип любительства должен быть сохранен в возможно большей полноте»,[196] ведь «только те артисты-рабочие будут истинными творцами нового пролетарского театра, которые останутся у станка»[197], потому что только производство — основа пролетарского коллективизма. Что ж, время было такое лихое, я бы сказал — «всёвозможное», победу праздновало классовое высокомерие. Главное для пролеткультовских деятелей было «бросить клич», для пролетариата же с его классовым чутьем и классовым инстинктом, по их мнению, нет ничего невозможного. Цель вообще была благая: тот же Керженцев считал, что надо не столько «играть для народной аудитории, сколько следует помочь этой аудитории играть самой. Такова главнейшая задача демократизации искусства»,[198] и тогда «искусство, изгнанное с улиц, вновь вернется к уличной толпе»[199]. Правда, как при этом сохранить качество, художественный уровень постановок, не задумывались. Наиболее «созвучными времени» были организованные в первые послереволюционные годы массовые представления — пролетарский парафраз художнических устремлений Серебряного века к идее соборности, «соборному действу»: «Мистерия освобожденного труда», «Блокада России», «К Мировой коммуне», «Взятие Зимнего дворца» и т. д. Театральные же постановки, при всей ультрареволюционной риторике, были до 1921 года более чем традиционны. Собственно говоря, иначе и не могло быть — режиссерами в театрах Пролеткульта были правоверные мхатовцы: В. С. Смышляев, М. А. Чехов и В. В. Игнатов, разделявший принципы Станиславского, а сценическую речь преподавал князь С. М. Волконский. 1 мая 1918 г. студия петроградского Пролеткульта показала «Красный угол» В. В. Игнатова[200] в его же постановке и с его же участием, «Башню Коммуны» («Каменщик») П. Бессалько, позже — «Красные и белые» и «Красную правду» А. Вермишева, «Марьяну» Серафимовича. Притязания Пролеткульта на построение в будущем великой пролетарской культуры известны. В. Кириллов, один их поэтов Пролеткульта, провозглашал, как когда-то молодые футуристы:
Мы во власти мятежного страстного хмеля; Пусть кричат нам: «Вы — палачи красоты» — Во имя нашего Завтра — сожжем Рафаэля, Разрушим музеи, растопчем искусства цветы. ‹…› О, поэты-эстеты, кляните Великого Хама, Целуйте обломки былого под нашей пятой, Омойте слезами руины разбитого храма. Мы вольны, мы смелы, мы дышим иной красотой[201].
Отголоски этой пролеткультовской утопии отчетливо слышны в «Оптимистической трагедии» В. Вишневского (1933), пьесе, отражающей это «окаянное» время, его идеи, если угодно, его ауру. В диалоге командира корабля (естественно, буржуазный спец) и женщины-комиссара (естественно, революционерка) последняя цитирует Н. Гумилева:
Командир: Очень любопытно, что вы наизусть цитируете Гумилева. Но ведь о русских офицерах писал не только Гумилев, писал Лермонтов, Толстой... Комиссар: Ну, знаете, Лермонтов, Толстой были с вами не в очень дружеских отношениях, и мы их в значительной мере сохраним для себя. А вот, кстати, вы бы сохранили искусство пролетариата? Командир: Вряд ли. Впрочем, если указанный пролетариат сумеет создать второй Ренессанс, вторую Италию и второго Толстого...
Ответ Комиссара прекрасен: «А знаете, ничего второго не будет. Будут первые, свои. Для этого даже не потребуется 200 лет, как потребовалось вам...». Скепсис командира не случаен — его рафинированную дворянскую культуру и культуру пролетариата разделяла даже не пропасть — бездна. Об этом свидетельствует следующий факт: солдаты-красногвардейцы в ноябре 1917 г. при штурме Кремля самочинно заняли Малый театр и превратили его в бивак. За три дня постоя они разгромили канцелярию, разграбили кассу, буфет, бутафорскую, мужскую гардеробную — из уборной Рыжова было похищено костюмов на 300 тыс. руб. На полотне с портретом М. С. Щепкина работы Репина осталось семь штыковых проколов[202]. А. Н. Толстой рассказывал тогда, что красногвардейцы нашли в реквизите театра голову Иоканаана из «Саломеи» О. Уайльда и на сцене играли ею в футбол. К. С. Станиславский, узнав, что они испражнялись на «священной сцене» театра, написал А. И. Южину: «Я испытывал тоску и злобу, точно изнасиловали мою мать. ‹...› Хочется идти к вам и своими руками очистить дорогой театр от скверны, занесенной стихийным безумием»[203]. «Русская музыка притаилась. Музыкальная жизнь не ладится, концертов мало»[204], — писал в октябре 1918 г. И. Глебов (Б. Асафьев). Действительно, практически все профессиональное искусство в годы первой парадигмы молчит, но зато какой взлет самодеятельности, прежде всего театральной! Это дало основание одному из деятелей Пролеткульта К. Залесскому (С. С. Трусевичу) утверждать, что «успех всякой революции обеспечен развитием самодеятельности широких масс»[205]. 5 ноября 1917 г. (по старому стилю) собрание всех артистов государственных театров объявило 5, 6 и 7 ноября траурными днями[206]. В этот же день творческим деятелям было предложено встретиться с представителями новой власти. На встречу пришли лишь пять человек: Александр Блок, Натан Альтман, Всеволод Мейерхольд, Владимир Маяковский и Давид Штеренберг[207]. За исключением Блока, с его чувством исторической вины перед народом, все — левые, все по своему мироощущению в искусстве авангардисты. Забегая вперед, скажем, что судьба их оказалась трагической. А. Блок не получил своевременного разрешения властей на лечение за границей и в 1921 году умер. В. Маяковский в 1930 году покончил с собой. Вс. Мейерхольд арестован в 1939 году, будучи 66-летним больным стариком, и в 1940-м расстрелян. Н. Альтман и Д. Штеренберг были приговорены к своеобразной гражданской смерти: их творчество объявлено «формалистическим», т. е. антинародным, и работы после 1932 г. не выставлялись. Но все это — потом. А пока представители только одного известного художественного направления поддерживают новую власть — это футуристы. А. М. Эфрос отмечал: «Левые художники дружественно подошли к левым политикам, как люди родственных темпераментов: крайних, последовательных и разрушительных. Левые художники говорили левой власти: „Левой государственности соответствует левое искусство. ‹...› Футуризм есть художественный вид коммунизма. Коммунист в искусстве не может не быть футуристом“»[208]. И в первой парадигме новой власти пришлось принять протянутую руку футуристов. (А. В. Луначарский считал, что первой подала руку власть: «Должен сознаться, что прежде всего это была моя рука. Я же протянул ее не потому, что был в восхищении от этих исканий. ‹...› в общей политике Наркомпроса нам необходимо было опереться на серьезный коллектив творческих художественных сил. Их я нашел почти исключительно здесь, среди так называемых „левых“ художников»[209]. Думаю, что правы оба свидетеля: желание общего сотрудничества совпадало, хотя и имело разные причины.) Правда, не все, находящиеся у власти, были готовы поступиться своими эстетическими принципами: так, нарком просвещения Союза коммун Северной области М. Ф. Андреева всячески противилась постановке «Мистерии-Буфф» В. Маяковского в Петрограде, приуроченной к первой годовщине Октября (благодаря вмешательству Луначарского В. Мейерхольд все-таки выпустил этот спектакль). 9 ноября питерский журнал «Жизнь искусства» выступил по горячим следам с критическим «Заявлением по поводу „Мистерии-Буфф“», а в следующем номере опубликовал статью, где говорится: «Самое притязание футуризма — стать официальным искусством очнувшихся масс представляется мне насильственным. Поистине это брак поневоле, и не сдержать усмешки, когда всегдашние рыцари рекламы карабкаются на ростру народных трибунов»[210]. Запомним замечание по поводу притязания футуризма «стать официальным искусством» — оно нам понадобится ниже, — а пока скажем, что это был скорее «спор славян между собою». В целом же новая власть воспринималась русской интеллигенцией как антибуржуазная. Нам сегодня трудно представить эту, назовем ее «антибуржуазной», составляющую сознания большинства левых художников. Да разве только их? Разве у К. С. Станиславского, Вл. И. Немировича-Данченко, А. Н. Бенуа, у тысячи других деятелей российского искусства именно эта составляющая не совпала с «антибуржуазностью» большевиков? Я думаю, что именно она стала в какой-то мере мотивацией признания ими новой власти. Да, было холодно, было голодно, было тяжко — это признаёт в письме Н. Н. Пунину в сентябре 1918 г. из Германии его знакомая А. В. Корсакова, но она же заканчивает письмо удивительными словами: «завидую Вам — бессильно и жестоко. Если бы, если бы была возможность попасть в Россию, жить-гореть. Действовать, работать»[211]. И Рюрик Ивнев, в ответ на упрек своего знакомого, как он может служить большевикам-антихристам, ответил: «Нет, нет, ты ничего не понимаешь. Они — настоящие христиане. Эта бедность Христова. И муки тоже Христовы…»[212]. Повторюсь, с ними было солидарно абсолютное большинство левых художников России и Европы. Художники реалистического направления заняли выжидательную позицию. А. Луначарский признавался, что «футуристы первые пришли на помощь революции, оказались среди всех интеллигентов наиболее ей родственными и к ней отзывчивыми»[213]. В. Маяковский в 1920 г. утверждал: «Только мы, художники-футуристы, отошли к реальной политической агитационной работе в искусстве»[214]. Позже А. М. Родченко настаивал: «Мы, левые художники, пришли работать с большевиками первые. И не только пришли, но и за волосы тащили художников „Мира искусства“ и „Союза русских художников“. А чтобы это не забывалось, мы это напомним: Мы первые оформляли советские демонстрации. Мы первые преподавали в художественных вузах. Мы первые организовали советскую художественную промышленность…»[215]. Если понимать его «мы» как сообщество художников авангарда, то он абсолютно прав. Они хотели (и делали!) революцию в искусстве и увидели в Октябрьском перевороте воплощение своих ожиданий. Позднее Ф. А. Степун, известный русский философ, высланный Лениным за рубеж, писал, что футуристы « зачинали великое ленинское безумие: крепили паруса в ожидании чумных ветров революции»[216]. Я бы уточнил мысль маститого философа: революция, ожидаемая футуристами, понимались ими, да и не только ими, как революция в искусстве. Это было их роковое заблуждение, трагическая ошибка: «Революция социальная, материалистическая хронологически совпала с революцией в искусстве, и это способствовало ряду недоразумений и даже оказалось для некоторых из нас — художников и поэтов — роковым»[217]. Действительно, в первой и даже второй парадигме пути двух революций — в искусстве и в социуме — шли параллельно. И вряд ли ошибался М. Левидов, утверждая, что «футуристы влились в октябрьскую революцию с той же железной необходимостью, с какой Волга вливается в Каспийское море...»[218]. Более того, в эти годы сами творцы (писатели, художники, режиссеры) — некоторые вынужденно, другие искренне, без указания властей, одни больше, другие меньше — обращались в своем творчестве к революционной тематике, ее образам и символам. Поэт Вас. Каменский в «Декрете о заборной литературе, о росписи улиц, о балконах с музыкой, о карнавалах искусств» в 1917 г. писал:
Предлагаю всем круто и смело Устраивать карнавалы и шествия По праздникам отдыха, Воспевая Революцию духа Вселенскую.
Социальная революция в России, по мысли ее устроителей, была всего лишь предтечей, своего рода запалом мировой революции, победа которой приведет, по мнению Ленина (март 1919), к образованию «Всемирной федеративной республики советов». А разве не такой же универсально-всеобщий, космический характер имели притязания и декларации Кандинского, Малевича, Хлебникова, Мейерхольда и целого ряда других творческих деятелей? В сознании большинства авангардистов господствовала идея «моей Революции» (Маяковский). Основоположник итальянского футуризма Ф. Маринетти в 1920 г. писал: «Я был восхищен, когда узнал, что все русские футуристы — большевики и что в целом футуризм является официальным русским искусством... Это делает честь Ленину»[219]. Дело не в том, что эпатажный итальянский мэтр плохо знал советскую Россию, а потому ошибался. Более важно, что именно так — «футуризм является официальным русским искусством», социальная революция и революция в искусстве в России слитны и едины — воспринимала немалая часть художественной интеллигенции, и российской и западной, советскую действительность тех лет. Тот же Каменский говорил с эстрады в кафе «Домино»:
В России тягостный царизм Скатился в адский люк. Теперь царит там футуризм: Каменский и Бурлюк.
Дело, разумеется, не в именах, — в последней строчке с таким же успехом могли быть Маяковский или Хлебников. Востребованность властью художественного авангарда в первые два-три послереволюционных года определила миросозерцание левых художников на десятилетие вперед, за что потом все они будут жестоко расплачиваться. «Приязнь» власти была лишь внешней и вынужденной. Когда в ноябре 1918 г. А. В. Луначарский писал о «Мистерии-буфф»: «Я от души желаю успеха этой молодой, почти мальчишеской, такой искренней, шумной, торжествующей, безусловно демократической и революционной пьесе»[220], — он был не только искренен, но и политесен. Как он позже признается, в те годы «других художников у нас под руками не было»[221] (сказано с марксистской прямотой!). По воспоминаниям В. Шершеневича, «одно время получилось настолько любопытное зрелище, что почти все журналы, газеты, издания были захвачены только одними футуристами. „Старые литераторы“ отмалчивались ‹...›. Почтенные писатели тщетно искали в Апокалипсисе точных сроков падения большевиков. Сроки приходилось еженедельно отодвигать»[222]. Н. Пунин опубликовал в «Искусстве коммуны» (1918, №4) статью «Футуризм государственное искусство», где ничтоже сумняшеся объявил: «Мы, пожалуй, не отказались бы от того, чтобы нам позволили использовать государственную власть для проведения наших идей». А в январе 1919 г. возникает Комфут, организация коммунистов-футуристов. Ее руководители (Б. Кушнер, О. Брик и М. Натансон) даже попытались зарегистрировать Комфут как отдельную самостоятельную партийную (!) ячейку. Разумеется, РКП, которая «блюла свою марксистскую чистоту» (Н. И. Бухарин), наотрез отказалась признать их коммунистами и предложила войти «в партию в обычном порядке, как все остальные»[223]. Футуристы притязали на статус государственного искусства. Маяковский в 1919 году, в полном соответствии с контекстом и лексикой времени, заявил, что лично он приветствовал бы диктатуру футуризма: «… только одни футуристы имеют право быть диктаторами, ибо они являются единственными и истинными революционерами в искусстве»[224]. И Луначарский, и партия в целом отвергали эти притязания. Так, в уже цитированной статье «Ложка противоядия», опубликованной одновременно со статьей Н. Пунина, нарком абсолютно справедливо писал: «… но было бы бедой, если художники-новаторы окончательно вообразили бы себя государственной школой, деятелями официального, хотя бы и революционного, но сверху диктуемого искусства»[225], а в июне 1921 г. настаивал, что, если «... создается иллюзия, будто бы искусство молодых „левых“ художников является государственным, когда мы ему особо покровительствуем (что случилось постольку, поскольку эти художники, более подвижные, более демократические, менее связанные с буржуазией, первые пришли нам на помощь), то получается несомненная несправедливость и ошибка»[226]. Тем самым, как верно отмечает современный исследователь, «партия хочет, отказываясь от исключительного союза с футуристами, избежать односторонней ограниченности культурного базиса»[227]. Ее культурная политика в эти годы скорее прагматична: не связывая себя ни с одним художественным направлением, она гарантирует им всем свободу творчества (естественно, в определенных рамках), заявляя при этом право на руководство всем культурным процессом в стране. А. Луначарский как государственный деятель был проводником этой линии партии, правда, по мнению Ленина, не всегда последовательным. Дело, думается, в том, что эстетические предпочтения Ленина и Луначарского существенно различались. Художественный вкус Ленина сформировался в провинциальной глубинке, в небогатой семье — на литературе и домашнем музицировании. Он вырос на Чернышевском, роман которого «Что делать?» юного Ульянова, как он сам выразился, «буквально перепахал». Вся его сознательная жизнь прошла в революционной борьбе, и он сожалел, что у него не было времени на более или менее подробное знакомство с искусством. В 55 томах его собрания сочинений абсолютно отсутствует эстетическая составляющая. Вряд ли случайно, что его попытка в Шушенском написать стихи о природе сибирского края окончилась единственной строчкой. «Ну, что стихи легче прозы — я не верю! Не могу представить. С меня хоть кожу сдерите — двух строчек не напишу»[228], — подтвердил он в беседе с Горьким. В воспоминаниях художника Ю. Анненкова, который рисовал Ленина (состоялось два сеанса) вождь будто бы сказал: «Я, знаете, в искусстве не силен... ‹...› Искусство для меня, это... что-то вроде интеллектуальной слепой кишки, и когда его пропагандистская роль, необходимая нам, будет сыграна, мы его — дзык! дзык! вырежем. За ненужностью». Затем, обернувшись к художнику, произнес: «Вообще, к интеллигенции, как Вы знаете, я большой симпатии не питаю, и наш лозунг „ликвидировать безграмотность“ отнюдь не следует толковать как стремление к нарождению новой интеллигенции. „Ликвидировать безграмотность“ следует лишь для того, чтобы каждый крестьянин, каждый рабочий мог самостоятельно, без чужой помощи, читать наши декреты, приказы, воззвания. Цель — вполне практическая. Только и всего»[229]. Неизвестно, насколько точно запомнил Анненков сказанное, но смысл, по-видимому, сохранил. В эстетическом восприятии искусства существенно значение эмоционально составляющей, «детская» открытость и сопричастность художественному миру творца. Ленин не мог обладать таким восприятием — ему, как профессиональному политику, эти качества были противопоказаны. Хорошо знавшая его Н. К. Крупская говорила, что «у него сливался общественный подход с художественным отображением действительности»[230]. Что же касается музыки, в частности эпизода с бетховенской «Аппассионатой», то, уверен, она воздействовала на него, минуя область рацио, на глубинные зоны подсознания, не контролируемые его революционной логикой: «… часто слушать музыку не могу, действует на нервы, хочется милые глупости говорить и гладить по головкам людей, которые, живя в грязном аду, могут создавать такую красоту. А сегодня гладить по головкам никого нельзя — руку откусят, и надобно бить по головкам, бить безжалостно»[231]. Крупская вспоминала, что, когда он слушал музыку, то на следующий день чувствовал себя плохо. Его эстетические ориентации были определенно консервативными, традиционно-реалистическими. Обсуждая с К. Цеткин вопросы современного искусства, он честно признается: «Я же имею смелость заявить себя „варваром“. Я не в силах считать произведения экспрессионизма, футуризма, кубизма и прочих „измов“ высшим проявлением художественного гения. Я их не понимаю. Я не испытываю от них никакой радости»[232]. Отступление в прошлое. По этому поводу в годы моего юношества бытовал замечательный анекдот, ставший особенно актуальным после встреч Никиты Сергеевича Хрущева с творческой интеллигенцией: «Ленин и Луначарский на выставке художников-футуристов в Манеже. — Ничего не понимаю! — говорит Ленин. — Ничего не понимаю! — говорит Луначарский. Это были последние советские вожди, которые ничего не понимали в искусстве». Лично я уверен, что весь художественный авангард 10–20-х годов ХХ века воспринимался и вербализировался Лениным как «футуризм». Для него, как, впрочем, и для абсолютного большинства вождей Октября, он был общим понятием для всех новых и эстетически им чуждых — авангардных течений в современном искусстве. Об этом писал в 1922 году А. М. Эфрос: «Психологически новая власть была к ним (новым течениям. — Г. Д.) глубоко враждебна. Они не увлекали ее, ни импонировали ей. Ни художественно, ни политически, они не казались ей нужными. Она не разбиралась в их программах и произведениях. Она и не хотела разбираться в них. Для нее это была абракадабра, которую она звала одним именем „футуризм“; в ее устах это имя означало столько же признание их левизны, сколько отрицание их пригодности»[233]. Как партийно-государственный деятель, Ленин понимал необходимость соблюдения определенной дистанции по отношению к конкретному художественному направлению, отговариваясь каждый раз, что он в искусстве не разбирается, что это епархия Луначарского и т. д. Но как человек провинциальный, чей эстетический вкус сформировался на реалистической традиции русского искусства последней четверти ХIХ века, он не мог воспринять футуризм, его раздражали созданные по им же предложенной идее монументальной пропаганды «футуристические чучела». Он сердито отчитал Луначарского в записке от 6 мая 1921 г.: «Как не стыдно голосовать за издание „150 000 000“ Маяковского в 5000 экз.? Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность. По-моему, печатать такие вещи лишь 1 из 10 и не более 1500 экз. для библиотек и для чудаков. А Луначарского сечь за футуризм»[234]. Не доверяя в этом вопросе либеральному наркому, он пишет записку его заместителю М. Н. Покровскому: «Паки и паки прошу Вас помочь в борьбе с футуризмом и т. п. 1) Луначарский провел в коллегии (увы!) печатание „150 000 000“ Маяковского. Нельзя ли это пресечь? Надо это пресечь. Условимся, чтобы не больше двух раз в год печатать этих футуристов и не более 1500 экз. ‹...›. Нельзя ли найти надежных анти футуристов?»[235] В 1922 году ему понравилось опубликованное в «Известиях» стихотворение Маяковского «Прозаседавшиеся», и он его похвалил. Но за что? — «Я редко испытывал такое живое удовольствие с точки зрения политической и административной ‹...›. Я не берусь судить поэтические качества, но политически это совершенно правильно»[236]. В мае 1921 г. Ленин посетил ВХУТЕМАС[237] и беседовал там с молодыми художниками. В ходе беседы он задал студентам-коммунистам шутливый вопрос: «Ну, а что вы делаете в школе, должно быть, боретесь с футуристами?», — рассчитывая, видимо, на утвердительный ответ. Они же ему дружно, хором: «Да нет, Владимир Ильич, мы сами все футуристы»[238]. Думаю, что ответ поверг его в смятение. Представляется верным предположение Дж. Биллингтона, что «сам Ленин не был поклонником художественного авангарда, но считал его деятельность скорее непонятной, нежели опасной, скорее неуместной, нежели подрывной»[239]. Так, он не принял мхатовской постановки «На дне», но отнюдь не за реализм. Как вспоминала Н. К. Крупская, «ему ужасно не понравилось „театральность“ постановки, отсутствие тех бытовых мелочей, которые, как говорится, „делают музыку“, рисуют обстановку во всей ее конкретности…»[240]. Зато Крутицкий в «Мудреце» Островского в исполнении К. С. Станиславского его восхитил: «Он настолько перевоплотился в этого генерала, что живет его жизнью в мельчайших подробностях. Зритель не нуждается ни в каких пояснениях. Он сам видит, какой идиот этот важный с виду сановник. По-моему, по этому пути должно идти искусство театра»[241]. В живописи он высоко ценил передвижников. Впрочем, это совпадало с массовым вкусом, и Луначарский был прав, когда говорил, что «реалистическая форма есть та, которую пролетариат понимает»[242]. Показательно, что, учитывая специфику эстетических предпочтений народных масс, ис
|
||||
Последнее изменение этой страницы: 2016-04-19; просмотров: 308; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы! infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 13.58.66.132 (0.025 с.) |