Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Глава III. Парадигма I. 1917–1919 гг.

Поиск

Общественная жизнь: митинго­вый анархизм

 

 

По мнению А. Ахматовой, отсчет ХХ века, «не календарного — на­стоящего», следует вести с 1914 года, с Первой мировой войны, в ходе ко­торой утвердились новые ценно­сти, абсолютно чуждые принципам гума­ни­зма XIX века. Российская интеллигенция почув­ство­вала смену ценностей раньше — об этом предупреждал еще Ф. Достоевский в «Бе­сах», а Д. С. Мережковский в опубликованной в 1906 году статье «Грядущий Хам» пророчески сказал, что «лицо хам­ства, идущего снизу, — ху­лиганства, босячества, черной сотни — самое страшное»[26].

Этой же теме посвящена долгожданная премьера МХОТ (пос­ле Февраля театр восстановил в названии слово «общедоступный») «Село Степанчиково и его обитатели» (сентябрь 1917). Спектакль пользовал­ся успехом, но кри­тика нашла в нем сближения с недавним прошлым — в частности, фигу­ру Распутина и осуж­де­ние распутинщины. Возможно, постанов­щики действитель­но оттал­кива­лись от этого образа. Однако и здесь могло проявиться упомянутое нами выше свойство эвристичности искусства, его способность предугадывать будущее. «Искус­ство всегда опережает историю, как стрелка барометра опережа­ет по­году в этом его социально-предвещательная, пророчес­твенная, предуказывающая роль»[27]. Вы­скажу предполо­жение, что в этом спек­такле ре­жиссура, предчувствуя, но не осознавая, пока­зала бесстыдную сущность будущей власти.

В среде дореволюционной интеллигенции можно выделить несколько позиций в отношении к «грядущему хаму»: его принци­пиальное неприятие (Д. С. Мережковский, И. А. Бунин), попытка его инкультурации с помощью ис­кусства (А. И. Южин-Сумбатов), заигры­вание с ним — например, В. Брюсов:

 

Бесследно все сгибнет, быть может,

Что ведомо было одним нам.

Но вас, кто меня уничтожит,

Встречаю приветственным гимном.

(Грядущие гунны, 1905)

 

Вообще надо признать, что такое обóженье «мужика, что смиреньем велик» было в Рос­сии достаточно распространенным явлением. Так, большим успехом поль­зовались мелодекламации артиста император­ского Александ­ринского те­атра Н. Н. Ходотова под музыкальные импро­ви­заци­и на рояле Е. Б. Вильбу­шеви­ча. В его репертуаре было стихотворе­ние Вас. Ив. Не­мировича-Данченко «Трубадур». Говорить о по­этических достоинствах этого опуса не приходится. В нем повествуется о встрече ве­селого труба­дура и ко­роля, который просит спеть ему песню о ратных под­вигах, — под­черкнем: не требует, не заставляет, а всего лишь просит. Но не тут-то было: трубадур по­пался шибко идейный, он отвечает коро­лю так:

 

... Дал Господь в удел поэту

Силу песни, чтобы он

Славил ею честь и славу,

Красоту, любовь, закон.

Чтоб владеть его устами

Злоба с ложью не могли,

Чтоб его любили дети

И боялись короли.

 

Что король, что царь — все едино: и тот и другой носители верховной власти в государстве. Аллюзия более чем прозрачна. Но трубадуру этого мало, в своем гра­жданском пафосе он делается агрессивнее:

 

Не кичись, король великий!

Наши грозы впереди.

Видишь мирные долины?

Ты от них ответа жди (?!).

И ответ тот будет страшен.

А пока молчит земля,

Вот тебе! — и он перчатку

Смело бросил в короля.

 

Текст бредовый, но все узнавае­мое и ожидае­мое аудиторией в нем присутствует, и, как вспоминала Е. Тиме, этот «коронный» номер имел у публики «большой успех и резо­нанс»[28].

Вообще, восхищаясь искусством русского Серебряного века (уже только в поэзии какое созвездие талантов — Блок, Ахматова, Мандельштам, Хлебников, Маяковский!), надо от­дать долж­ное наблюдению Ф. Искандера, который видел в нем «время самой разнуз­данной страсти к вседозволенности, к ничтожной мисти­ке, к смако­ванию че­ловеческих слабостей, а главное — всепожира­ющего лю­бо­пытства к злу, даже яко­бы самоотверженных призывов к дьявольской силе, которая явится и все уничтожит»[29]. Добавим, что это были годы удивитель­ного гиперэгоцен­тризма ху­дожника, его заигрывания с темными силами зла:

 

Хочу, чтоб всюду плавала

Сво­бодная ладья,

И Гос­пода, и Дьявола

Хочу прославить я.

(В. Брюсов. З. Н. Гиппиус, 1901)

 

Только на первый взгляд кажется, что такое заигрывание не может остаться без послед­ствий —мол, интеллектуальные игры с дьяволом име­ют ну­левую сумму. В дей­ствительно­сти всё гораздо сложнее: «если долго вгляды­ваешься в пропасть, — сказал Ницше, — пропасть начи­нает вглядываться в тебя». За свои игры с дья­волом русская интеллиген­ция заплатила Ок­тябрем, а игры аме­ри­кан­цев в кассо­вые киновиртуаль­ные ужастики материализовал­ись в тра­ги­че­ские события 11 сентября 2001 г. Воистину, не буди лихо, пока оно тихо...

Годы первой парадигмы — время страшного социаль­но­го катаклизма, невиданное по плотности событий: мировая война, Февральская ре­волю­ция, Октябрьская рево­лю­ция, Гражданская война, крестьянские бунты. Нам сего­дня трудно, очень трудно представить себе масштаб этого социального раз­лома, когда раскалываются вековые устои, корневые на­чала жизни. Наблю­дательный очевидец констатировал в ноябре 1919 г.: «Взбаламу­тилась матушка-Русь, и не скоро еще эта волна уляжется»[30].

Че­ловек не мо­жет найти себя в новом, изменяющемся мире. Ис­тория приве­ла в движе­ние гигантские массы людей, человек потерялся, Личность как инди­видуаль­ность никого не волнует («Единица — вздор, единица — ноль»), гос­под­ствует масса — народ, толпа, голытьба... У этой разбуженной массы нет со­страдания, здесь каж­дый — пленник толпы и тождествен в этом своем по­до­бии-безличии другому. Жизнью правит эмоциональная логи­ка (то есть не-логика) бунтую­щей толпы.

Не буду цитировать известные пушкинские слова о русском бунте. Важно заметить, что это были не годы свободы, ко­торая всегда ограждена законом, то было вре­мя крова­вой российской воли-вольниц­ы.

Доминанта первой парадигмы — «пугачевщина», стихия толпы, разгул страстей, азарт, ощущение близкого счастья и... беско­нечные митинги. «Каждый свое разумение имеет и требует принять его к сведению», — сказал об этом времени Шолохов.

Отступление в прошлое. Тогдашняя «безъязыкость» хоро­шо па­родируется в нэпманском анекдоте о крон­штадтском матросе, агитирую­щем в дни революции на митинге:

Товарищи!

Не тот, товарищи, товарищ, который товарищ! И не тот, това­ри­щи, товарищ, который не товарищ! А тот, товарищи, товарищ, ко­торый то­варищ, да не товарищ! Вот тот, товарищи, товарищ!

 

Прежде чем обратиться к опубликованным текстам, нужно заметить, что книги при советской власти проходили многоступенчату­ю цензуру (включая само­цензуру). Нередко после разносной рапповской[31] или иной критики автор переделывал текст. Кроме того, могут иметь место ес­тественные ошибки памя­ти и т. д. Все это необходимо учитывать при анализе текстов.

Интерес представляют прежде всего работы, опубликованные в годы первой парадигмы, — «Двенадцать» А. Блока и «Мистерия-Буфф» (I ва­риант) В. Маяковского, поэзия В. Хлебникова, лубочно-раёч­ные стихи и песни Д. Бедного, творчество поэтов пролеткульта. Этому вре­мен­и пос­вящены и книги, вышедшие позже, — «Го­лый год» Б. Пильняка (1920), «Хулио Хуренито» И. Эрен­бурга (1922), «Чапа­ев» Д. Фурманова (1923), «Конармия» И. Бабеля (1924), «Разгром» А. Фадеева (1927), «Тихий Дон» (книга первая) М. Шоло­хова (1928–1929), «Россия, кровью умытая» А. Веселого (1928), трилогия А. Н. Толстого «Хождение по му­кам»: («Сестры», 1922; «Восемнадцатый год», 1928; «Хмурое утро», 1941) и др. Большинство из них написано «по свежим следам», в годы, когда еще не нужно было укрощать свою творческую фантазию в угоду последним партийным указаниям. И кроме того, авторы не могли не учитывать мнение читателей — свидетелей описываемых событий. Поэтому есть веские основания включить указанные работы в контекст нашего рассмотрения.

В обстоятельствах бессмысленной войны, с грязью, вшами, окопной тоской, «обоюдным озверением» сторон, достигшим «уже крайних пределов»[32], агитация боль­шевиков ложилась на благодатную почву. Большевики формировали образ врага по классовой принадлежности и направляли ярость людей на этого врага.

Сапожков у А. Н. Толстого говорит: «народ бежит с германского фронта, топит офицеров, в клочки растерзывает главнокомандующего, жжет усадьбы, ловит купчих по железным дорогам, выковыривает у них из непо­требных мест бриллиантовые сережки…». Об этом же читаем у А. Веселого, в романе «Россия, кровью умытая»: «Выходим мы из тер­пенья, вот-вот подчинимся своей свобо­дной воле, и то­гда — держись, Ра­сея... Бросим фронт и целыми дивизиями, корпу­сами, дви­немся громить тылы». Взбун­товав­шиеся солда­ты устроили само­суд  убили полкового ко­ман­дира Половцова: «Раздергали мы команди­ровы ребра, рас­топтали его кишки, а звер­ство наше только еще силу набирало, сердце в кажд­ом хо­дило волной, и ку­лак просил удара...». Там же молодой каза­чок ми­тингует: «Господа солдаты... Вам воевать надоело, и нам воевать на­доело... Вы с фронта ти­каете, и наш первый Волг­ский полк из Пятигорска чисто весь раз­бежался. Ваши генера­лы сволочь, наши ата­маны сволочь, и го­родские ко­миссары тоже сволочь. Не хотят они на­шего горя слушать, не хо­тят слез на­ших уте­реть. Отныне и до века не ви­дать им нашего по­кора, не дождаться на­шего поклона. Они до­рываются стра­вить нас, доры­ва­ются за­ква­сить землю кро­вью народной. Не бывать тому. Их — мало, нас — много. Пообры­ваем с них погоны и ордена, перебьем их всех до од­ного и побежим до род­ных куреней — землю па­хать, вино пить да жи­нок своих любить...».

Цена человеческой жизни — копейка. Только никому не дано знать пути Господни: сегодня они «раздергали командировы ребра», а через 10 лет — им, при коллективизации…

К. Паустовский, очевидец событий, в «Повести о жизни» размышляет о гражданской смуте: «И средние века померкли перед жестоко­стью, разгулом и внезапным невежеством двадцатого века. Где все это скрыва­лось, зрело, копило силы и ждало своего часа? Никто этого не мог сказать. Исто­рия стремительно пошла вспять»[33].

Беспо­щадно точны слова Пастернака об этом страш­ном вре­мени:

 

А в наши дни и воздух пахнет смертью:

Открыть окно — что жилы отворить.

(Разрыв, 1918)

 

В этой разинско-пугачевской вольнице нет места жалости, осатанелая толпа не знает сострадания. Чело­век в толпе те­ряет свою лич­ность, ин­диви­дуальность, он тождествен дру­гому (другим), и все они вместе — зака­ба­ленные пленники толпы. Отсюда — обра­щение к дому, как к ценности, которая восстанавливает их челове­че­ское зна­чение, к естественному миру, ограниченному простыми пот­реб­нос­тями — землю пахать, вино пить да жинок своих любить или, по определению Л. Лунца, «свой дом, своя жена и свой кусок земли».

Еще книга  С. З. Федорченко «Народ на войне», (III том, 1923). Но преж­де напомним: 80% населения России в 1917 году было крестьянским, страна была «мужицко-лапотной», поэтому самоощущение крестьянства передает состояние народа в целом. «Мужику вся­кий враг. Пришел сукин сын атаман в красных портках, за­брал у меня телку, тут и стравил ее разбойничкам своим, псам голодным. Пришел су­кин сын атаман драгунский полковник, что ли, до того в обтяжку — все у него грыжей повы­лезло, и сено, и коней позабрал; приходили сукины дети — петлю­ровцы, — эти так крышу соломен­ную, и ту пораскрыли и ни зерна не оста­вили. Одно, случаем, стуло барское оста­вили, вроде свиного корытца, так когда немцы пришли, они в том корытце всей деревне зад­ницы повысти­рали». Мы видим, что налево — плохо, направо — плохо, и прямо тоже плохо. Враги — кругом.

Важно, что и комиссары для них — враги. В дневнике З. Гиппиус есть за­пись от 24 декабря 1917 г. о походе из­вестного врача И. И. Манухина в Петропавловскую крепость с бу­магой от Ле­нина и Троц­кого. Помощник коменданта кре­пости В. Е. Павлов (бывший ден­щик) сото­варищи не пускают его к арестованным. «Я им бума­гу от Ле­нина, от Троцко­го... О Троцком они никто и слышать не хо­тят, а про Ленина прямо выра­жаются: „Да что нам Ленин? Сегодня Ленин, а завтра мы его вон. Те­перь власть низов, ну, значит, и покоряйтесь. Мы сами себе со­вет“»[34].

Отношение к партиям для абсо­лютного большинства мужи­ков — равнодуш­ное, если не сказать пренебрежительное. В «Железном пото­ке» А. Серафимовича, «Разгроме» Фадеева и «Тихом Доне» Шолохова чувст­вуются более поздние по времени оценки — эти романы написаны совсем в дру­гое время, в них большевистское значение усилено. Бо­лее честным представляется мнение Ю. Стеклова о неготов­но­сти больше­виков к народному взрыву. Кос­венное при­знание этого находится и в статье правоверного коммуниста, «прав­диста» М. Е. Кольцова: «Здесь революция. Но где вожди? Вождей нет в стихийном вулканическом взрыве. Они мелькают легки­ми щепками в бурном беге потока, пытаются повелевать, хотя бы пони­мать и принимать участие. Водопад бьет дальше, тащит вперед, кружит, приподни­мает и бросает в прах. ‹...› О чем думают молчаливые, притаив­шиеся пока немногие большевики?»[35]. И хотя он пишет о Феврале, известно, что к Октябрю мало что изменилось — в романе «Го­лый год» Б. Пильняка революция характеризуется как «хаос» и «сумятица».

Социальный катаклизм в Рос­сии был неизбежен — вековые униже­ния ро­ждали в низах протест, злобу, жажду мести. Анализи­руя рево­люцию 1905 года, В. И. Ленин с удовлетворением замечал, что в такую пору «народная масса сама и непосредственно выступает на сцену, сама чи­нит суд и расправу, применяет власть, творит новое революцион­ное право»[36]. По­том большевики оседлают плебейскую ярость масс и оформят стихийный, но закономерный социальный взрыв в терминах марк­систской теории классовой борьбы, — но все это будет потом. Пока же по всей России-матушке гуляет разинско-пугачевская воля-воль­ница: «Все мы, все мы сегодня цари!» — писал В. Хлебников, очевидец событий, в поэме «Прачка», под­разумевая, видимо, что каждая единица из многомиллионного «мы» обла­дала высшим правом кесаря — карать и миловать (правда, о милости в круго­верти классовой ненависти речи не было).

В «Конармии» Бабеля (рассказ «Иваны») «кучер со второй телеги, по­хожий на бойкого горбуна», говорит: «Таперя кажный кажного судит ‹...›. И на смерть присуждает, очень просто...». Это правда, так оно и было: «очень просто».

Россия была беременна революцией. У Временного правительства не было ни социальной базы, ни государственного авторитета. Прицельный пе­рекрестный огонь по нему велся и справа, и слева. В стране наступил пара­лич власти.

Отступление в прошлое. В середине 80-х годов, обязанный засе­дать на каком-то скучнейшем совещании, я обнаружил потрепанный, без об­ложки журнал и от нечего делать стал перелистывать его. Что обсужда­лось на совещании и к каким решениям оно пришло, я совершенно не помню, потому что наткнулся на публикацию воспоминаний А. Ф. Керенского. В них меня остановила мысль о недостойном поведении Англии в вопросе вывоза (точ­нее, невывоза под разными благовидными предлогами) царской семьи в туманный Альбион в 1917 году. Керенский и перед смертью оставался в уверенности, что октябрьский переворот оказался успешным главным образом потому, что Англия не пожелала терпеть страну-конкурен­та на европейском континенте. Победа большевиков означала полный крах рос­сийской экономики, что англичан более чем устраивало. Первой моей мыслью было старческое слабоумие мемуариста, — нас со школьной скамьи учили, что интервенцию 1918 года против «перво­го в мире пролетарского государства» возглавляли англичане. Однако с года­ми я постепенно приходил к выводу, что в суждении Александра Федоро­вича есть доля правды, и окончательно утвердился в этом, когда узнал ответ английского премьер-министра Ллойд Джорджа на вопрос, заданный ему в сентябре 1919 г., почему западные страны не оказали белому движению полновесной помощи. Он сказал, что лозунг белого движения о «единой и неделимой России» не отвечает интересам Британской империи.

 

О «неизбежной катастрофе» Временного правительства еще летом 1917 г. предупреждал Ю. Мартов: «Над всем тяготеет ощущение чрезвычайной „временности“ всего, что совершается. Такое у всех чувство, что ‹...› не сего­дня-завтра что-то но­вое будет в России — то ли крутой поворот назад, то ли красный террор считающих себя большевиками, но на деле настроенных про­сто пугачев­ски»[37].

Миллионно растиражированная фраза Ленина — «Есть такая партия!» — была сказана им 10 (23) июня 1917 г. на Первом съезде Советов в ответ на утверждение И. Г. Церетели, что в России нет политической партии, способ­ной взять власть, что власть должна быть достаточно сильной, чтобы «проти­востоять тем, кто решается на эксперименты, опасные для судеб революции». Реплика была встречена смехом — большевики составляли ме­нее 10% делегатов съезда. С точки зрения формальной ло­гики Ленин был не прав, но как фанатичный революционер он был более чем ло­гичен: власть уже валя­лась на земле, надо было только нагнуться и взять ее. Временное правительство, считавшее себя, по-видимому, нелегитимным (а возможны ли вообще «законные» правительства после революций?) само­устранилось от решения назревших болевых проблем: мира, земли, хозяйственного развала, голода, социальной справедливости и т. д., и т. п. Ле­нин был готов взять власть в любом случае: его не поколебала ни ответная фраза Керенского, что вы, большевики, готовите дорогу будущему дикта­тору, ни даже опасность братоубийственной гражданской войны. Последняя пугала только слабо­нервных интеллигентов и их партии, больше­викам же она представлялась своего рода аналогом библейского исхода, пе­рерожде­ния народа в 40-лет­нем пере­ходе через пустыню. В. И. Ленин в сен­тябре 1917 г. писал: «Не пугайте же, господа, гражданской войной: она неиз­бежна ‹...› эта война даст победу над эксплуататорами, даст землю крестья­нам, даст мир народам, откроет верный путь к победоносной революции все­мирного социалистического пролетариата»[38]. И ведь не только Ленин, но и сам отец-основа­тель марксизма предупре­ждал: «Мы говорим рабочим: вам, может быть, придется пережить еще 15, 20, 50 лет гражданских войн и меж­дуна­родных столкновений, не только для того, чтобы изменить существую­щие условия, но и для того, чтобы изменить са­мих себя…»[39].

Большевики были готовы к террору. Они твердо усвоили тезис Маркса, что «насилие является повивальной бабкой всякого старого общества, когда оно беременно новым. Само насилие есть экономическая потенция»[40]. Они помнили уроки подавления Парижской коммуны и были готовы не только принять вызов, но и ударить по классовому врагу первыми.

Отступление в настоящее. Я пишу эти строки после падения со­вет­ской власти. Поле после боя, как известно, принадлежит маро­дерам. Сколько проклятий было послано вслед этой власти — не счесть. Создается впечатление, что поощряемая ею сервильность стала социальным рефлексом, чертой характера советского человека. И среди моих знакомых есть люди, которые когда-то с дежурным восторгом приветствовали «исто­рические решения» этой власти, а се­годня с не меньшим упоением пинают ее, как сдохшего льва. В 1991 году исторический маятник качнулся в другую сторону, и многие гурьбой, торопясь и толка­ясь, поспе­шили за ним, чтобы не опоздать к раздаче пирога.

Георгий Гачев писал в дневнике после про­вала ГЧКП: «И даже жалко коммунизма как веры романтической и уто­пии царства небесного на земле…»[41].

Мы ничего не поймем в семидесятилетней истории нашей страны, если выкинем из предмета рассмотрения суггестивную мощь комму­ни­стической утопии, так «ложившуюся» на коллективное бессознательное рос­сийской ментальности.

 

Оговоримся однако, что политики — «они другие». Для политиков управляемый ими на­род есть понятие сугубо статистическое. И не только для диктаторов, крупных и мелких. Президент Израиля Хаим Вейцман на запрос Британской королевской комиссии о возможности переправить 6 млн. западноевропейских евреев в Палестину ответил: «Нет. Старые уйдут... Они пыль, экономическая и моральная пыль Большого света... Останется лишь ветвь». Фраза даже лек­сически перекликается с бериевской угрозой превратить заключенных ГУ­ЛАГа в «лагерную пыль». В текстах и Ленина с его утопическим про­ектом мировой революции, и Сталина, строящего советскую державу, и его оппо­нентов Троцкого и Бухарина, и других коммунистических вождей мы постоянно наталкиваемся на формулу «человеческий материал». Конечно, всего лишь «материал» — как руда, уголь, металл, навоз — всего лишь поня­тия неодушевленные. Это — первое.

Но есть и второе. Когда человек предает своих друзей или близких, мы расцениваем его поступок как подлый. В политике, увы, этот нравствен­ный императив не действует. Великому англичанину XIX века Г. Д. Паль­мерстону принадлежит столь часто повторяемая сегодня фраза: «У Англии нет ни по­стоянных друзей, ни постоянных врагов, у нее есть только постоянные интересы». Можем ли мы судить о действиях политиков по меркам абстрактного гуманизма и общечеловеческой морал­и? Ф. Г. Клоп­шток считал, что да, именно по ним и следует судить. Но в ХХ веке ему воз­ражал Н. А. Бер­дяев, утверждавший, что для революции (под­черкнем — для революции) «смешны и жалки суждения о ней с точки зрения... нормативной религии и морали, норма­тивного понима­ния права и хо­зяй­ства. Озлобленность дея­телей революции не может не от­талкивать, но су­дить о ней нельзя исклю­чительно с точки зрения индивиду­альной морали»[42]. Можно думать, что для него, философа, проблема имела абстрактно-тео­ретический характер, но ведь и другой великий анг­личанин, У. Черчилль, поли­тик и практик, рас­суждал ана­логично. Когда ему сообщили о сталинском пакте Молото­ва-Риббентропа, он посчитал его вынужденным, но прагма­тичным государст­венным решением. И сам, вме­сте с Ф. Д. Рузвель­том, поступил «прагматично», подписав в Ялте секретные протоколы, по которым, в ответ на обязатель­ство СССР объявить войну Японии, Великобритания обещала после окончания войны выдать Советскому Союзу всех перемещенных лиц, которые на 1939 год были его гражданами. В мае-июне 1945 года около двух миллионов человек, в основном военнопленных, несмотря на их протесты, были переданы советским властям. Передали, хотя прекрасно знали, какая участь ждет их на родине.

Разумеется, наше нравственное чувство протестует, оно не приемлет релятивизма в морали. Но политика, успокаиваем мы себя, — грязное дело. И это, к сожалению, непреложный факт.

 

* * *

 

Октябрьский переворот совершился под руководством В. И. Ленина. Именно он был главным автором утопического планетарного проекта: российская революция — запал для мировой пролетарской револю­ции, которая обеспечит всем угнетенным и эксплуатируемым счастье на зем­ле. Как ему казалось, он все рассчитал: и слоган проекта («Мир — хижинам, война — дворцам»), и наличные ресурсы (пролетариат, ведомый партией), и временной фактор («Сегодня — рано, послезавтра — поздно»), и, что очень важно, специфическую менталь­ность русского человека («Этого можно мечтой увлечь вселенную за­воевать, — говорит Телегин у А. Н. Толстого. — И пойдет, — в посконных порт­ках, в лап­тях, с топоришком за поясом»[43]). В. Рафалович, аттес­тую­щий себя «комсомольцем первого призыва», вспоминал в 1919 году: «мы, увле­ченные все­общим потоком массового энтузиазма, всерьез думали о том, что пожар ми­ровой революции, столь счастливо начавшийся в Петрограде, вот-вот, со дня на день, должен охватить весь земной шар»[44].

Марксово пророчество о неизбежном наступлении светлого коммуни­стического будущего прельщало и российских интеллигентов. Евг. Винокуров так выразил свое отношение к идее бесклассового коммунистического обще­ства:

 

… Я верю: будет — пусть идут года! —

Мир и довольство… Но еще не знала

Вселенная от века никогда

Такой великой жажды идеала!..

(Интернационал, 1961)

 

Мне могут возразить, что эти строки написал, и, может быть, отнюдь не бескорыстно, советский поэт. Что ответить? Посмотрим, что говорил в 1922 году в статье, посвященной 5-й годовщине Октября, А. Франс: «Если в Европе есть еще друзья справедливости, они должны почтительно склонить­ся перед этой Революцией, которая впервые в истории человече­ства попыта­лась учредить народную власть, действующую в интересах на­рода. ‹...› со­ветская власть еще не довершила своего грандиозного замысла, не осуще­ст­вила еще царства справедливости. Но она по крайней мере заложила его ос­новы.

Она посеяла семена, которые при благоприятном стечении обстоя­тельств обильно взойдут по всей России и, быть может, когда-нибудь опло­дотворят Европу»[45]. А через 12 лет другой француз, Андре Жид, напишет о стране, где, как ему казалось, великая коммунистическая идея воплоща­лась в жизнь: «Кто может определить, чем СССР был для нас? Не только избран­ной страной — примером, руководством к действию. Все, о чем мы мечтали, о чем помышляли, к чему стремились наши желания и чему мы го­товы были отдать силы — все было там. Это была земля, где утопия стано­вилась реаль­ностью»[46].

Ленинский замысел сейчас мы назвали бы модным словом мегапроект. В более чем тысяче­летней истории России только политическая доктрина Филофея Псковского «Москва  Третий Рим» может быть сравнима с ле­нинскими с ленинской концепцией мирового господства коммунистиче­ского госу­дарства.

Для большевиков Октябрьская революция лишь провозвестница грядущей мировой революции, без нее, по их мнению, русская ре­волюция будет подавлена империалистическими странами. По­этому и созда­ется III (Коммунистический) Интернационал, который, по мнению Н. Бердяе­ва, явился осуществлением идеи Третьего Рима как «русской нацио­нальной идеи. Это есть трансформация русского мессианизма»[47]. Больше того, созданию III Интернационала униженная и отставшая от Запада Рос­сия оказывалась во главе мирового процесса разви­тия чело­вечества, становилась его исто­риче­ским лидером. По слову Ильи Эренбурга, «Рос­сия желает опередить Европу на много ве­ков»[48]. Более определенно свое от­ношение сформулировал М. Горький, посчитавший Ок­тябрьскую револю­цию «жестоким и заранее обреченным на неудачу опы­том»[49]. О мечтаниях по по­воду исторического лидерства России он писал: «… И вот этот маломощный, темный, органически склонный к анархизму народ ныне призывается быть духовным водителем мира, Мессией Европы. ‹...› несчастную Русь тащат и толкают на Голгофу, чтобы распять ее ради спасе­ния мира»[50].

Октябрьский переворот был практически бескровным. Казалось бы, ав­тор проекта мог быть доволен — события разворачивались по задуман­ному им плану. Даже бешеное сопротивление противостоящих сил никак не по­влияло на ход реализации проекта — к многолетней гражданской войне Ле­нин и большевики были готовы. Выше отмечалось, что для политиков на­род ­— понятие количественное. Хорош­о знавший Ленина М. Горький писал о нем: «он обладает всеми свойствами „вождя“, а также и необходимым для этой роли отсутствием морали и чисто барским, безжа­ло­стным отношением к жизни народных масс. ‹...› Жизнь, во всей ее слож­но­сти, неведома Ленину, он не знает народной массы, не жил с ней, но он — по книжкам — узнал, чем можно поднять эту массу на дыбы, чем — всего легче — разъярить ее инстинкты. Рабочий класс для Ленина то же, что для ме­таллиста руда»[51].

Пока его проекту сопротивлялись «бывшие», никаких сомне­ний у Ленина не возникало  надо сломать их сопротивление и идти дальше. «Человеческое измерение» революции на первых порах его совершенно не интересовало, поэтому отдельными выступлениями крестьян и рабочих про­тив советской власти тоже можно было пренебречь; Ленин, по мнению Н. Бердяева, «бесконечно ве­рил в общественную муштровку человека, верил, что принудительная обще­ственная организация может создать какого угодно но­вого человека, совер­шенного социального человека…»[52]. Поэтому первые вспышки кре­стьянского сопротивления лишь отодвигали для него время реализации проекта, но не ставили под сомнение проект в целом.

Идея, овладевшая массами, спра­ведливо считал К. Маркс, становится материальной силой. Увы, коммунисти­ческая идея в первые послереволюци­онные годы никак крестьянской массой не овладевала. Сопротивлялся даже единоличник, объявленный со­юзником в борьбе с классовыми врагами. В марте 1921 г. на Х съезде партии, осмысляя пройденный путь, Ленин говорил: «Если кто-либо из коммуни­стов мечтал, что в три года можно переделать экономическую базу, экономические корни мелкого земледелия, то он, ко­нечно, был фантазер. И — нечего греха таить — таких фантазеров в нашей среде было немало. И ничего тут нет особенно худого. Отку­да же было в та­кой стране начать социалистическую революцию без фантазеров? ‹...› По­вторяю, что это неудиви­тельно, ибо дело переработки мелкого земледельца, переработки всей его психологии и навыков есть дело, требующее поколе­ний»[53].

Думаю, что к такого рода «фантазерам» Ленин относил и себя: всего че­рез два месяца, рассуждая о крестьянстве, он говорил, что «надо долго и с большим трудом и большими лишениями его переделывать»[54]. А пути такого «переделывания» просты и оче­видны: в 1920 году Н. И. Бухарин в исследовании «Эко­номика переходного периода» посвятит отдельную главу обоснованию идеи, что «проле­тарское принуждение во всех своих формах, начиная от рас­стрелов и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, мето­дом выработки коммунистического человечества из человеческого ма­териала ка­питалисти­ческой эпохи»[55]. Прочитав книгу, Ленин это место выде­лил: «Вот эта глава превосходна!»[56].

Аресты и расстрелы в первые послереволюционные годы были нормой жизни. М. Горький предвидел это в январе 1918 г.: «Поголов­ное истребление несогласномыслящих  старый, испытанный прием внутрен­ней политики российских правительств. ‹...› почему же Владимиру Ле­нину отказываться от такого упрощенного приема?

Он и не отказывается, откровенно заявляя, что не побрезгует ничем для искоренения врагов»[57].

Эту трагическую преемственность россий­ской истории отмечал и М. А. Волошин:

 

Великий Петр был первый большевик,

Замысливший Россию перебросить,

Склонениям и нравам вопреки,

За сотни лет к ее грядущим далям.

Он, как и мы, не знал иных путей,

Опричь указа, казни и застенка,

К осуществленью правды на земле.

(Россия, 1924)

 

Западная пресса посвящала свои страницы описанию явных и мнимых «зверств большевиков», в том числе и Бертран Рассел, который, правда, объясняя, почему, по его мнению, деспотизм большевиков хорошо вписывается в русскую историю, говорил: «Вы поймёте, если спросите себя, каким образом следует управлять персонажами Достоевского».

Реализация ленинского проекта тормозилась и внешними, и внутренними причинами. Несмотря на финансовую поддержку советской России, вспыхнувшие пролетарские революции в Европе повсеместно терпе­ли поражение. Между тем внутри страны против проекта выступило крестьянство, со­ставлявшее тогда ¾ населения страны. Крестьянские мятежи и восстания охватили к 1920–1921 гг. Сибирь, Урал, Кубань, Центральную Россию. Это при­водит Ленина к пониманию решающего значения общественной психологии: «Надо опираться на единоличного крестья­нина, он таков и в ближайшее время иным не будет, и мечтать о переходе к социализ­му и коллективизации не приходится»[58]. А на Х съезде партии он подчерки­вал, что «крестьянство формой отношений, которая у нас с ним установи­лось, недовольно, что оно этой формы не хочет и дальше так сущест­вовать не будет. Это бесспорно. Эта воля его выразилась определенно. Это  воля гро­мадных масс трудящегося населения. Мы с этим должны считаться…»[59]. Нужно отдать должное его политиче­ской мобильности — он резко пе­реложил курс своего государственного корабля (см. об этом ниже).

… Целостность Российской империи обеспечивалась мощны­ми скрепами самодержавия. Как только оно рухнуло, начался развал. Без силь­ной центральной власти начинается дробление страны на самодос­та­точные локаль­ные регионы-республики. В. И. Ленин в «Апрельских тезисах» считал необхо­димым включить в программу партии требование «государ­ства-ком­муны»[60]; эту идею он последовательно проводит и в книге «Государ­ство и рево­лю­ция», которую напишет в августе 1917 г. в Разливе. В ней он горячо приветст­вует и теоретически обосновывает необ­ходимость развала страны, увидев в этом воплощение предсказания осново­положников марксизма об от­мирании государства. Российская государственность действительно разва­ливалась, но отнюдь не в контексте Марксовых (точ­нее, Энгельсовых) пред­ставлений, — страна рассыпалась, как трухлявое дерево.

В условиях пара­лича центральной влас­ти на местах утверждается идея «мы сами — власть». После Февраля матросы арестовали в Крон­штадте офицеров и объявили город республикой. Вскоре их при­меру последовали Ревель, Царицын, Красноярск, Херсон, Пе­реяславль, Кир­санов (Тамбовской гу­бернии), «но этого оказалось мало, теперь за­велась республика в „Святых горах“ Изюльского уезда Херсонской гу­бер­нии. Что это? Село или деревня?»[61].

С победой Октября процесс развала страны набирает силу — повсеместно возникают рес­публики на губернском и городском уровнях, как, например, Дальневос­точ­ная республика, Донская Советская республика, Кубано-Черно­морская Ав­тономная Со­ветская республика, Казанская, Ека­теринбург­ская, Ени­сейская, Калужская, Курская, Пензен­ская, Самар­ская, Тверская респуб­лики, не го­воря уже о Риге, Минске, Гельсингфорсе и множестве ка­зацких само­управ­лений. Не остаются в стороне и уездные городки — за­являют о своей независимости рес­публики Александровского уезда Мо­сков­ской и Шлиссельбург­ского уезда Петроградской губер­ний[62].

Отсюда становится по­нятным, что только в контексте первой парадигмы (1917–1919) за­кономер­но и ес­тест­венно сосуществуют и ленинская идея об отмира­нии го­сударства и превраще­нии его в «го­сударство-коммунну»[63], и его же требова­ние отмены «вся­ких государст­вом назна­ченных мест­ных и областных вла­стей»[64], и национа­лизация, тожде­ствен­ная му­ниципа­лизации,П. М. Керженце­ва[65], и демократи­ческий федера­лизм Ста­лина. Правда, в декабре 1918 г. Совет ра­боче-кресть­янской обороны спе­ци­альным постановлением осудил мест­ное законо­творчество и сепаратизм, вносившие «хаос и путаницу в законодательну­ю ра­боту Совет­ской респуб­лики», и обязал «областные и ме­стные совет­ские учре­ждения ис­полнять по­становления и распоряжения цен­траль­ной вла­сти точно и беспрекословно». Самостийная деятельностьбыла осужде­на в реше­ниях VIII парткон­ферен­ции (2–4 декабря 1919), однако в отде­ль­ных регио­нах «еще ца­рила партиза­нщина». Вообще же к концу 1918 года, по на­блюдению А. Мариен­гофа, «революция уже создала величественные де­партаменты и могущественных столоначальников»[66]. И представляется, что это более чем закономерно: эмпириче­ский поиск государственности зиждился на идее сильной централь­ной власти, способной повести Россию и вместе с ней весь мир к светлому будущему. Но в конкретных, российских исторических условиях централизация власти неизбежно перерождалась в ее бюрократизацию, с которой затем безуспешно боролись.

 

Анализ произведений искусства, написанных в годы первой парадигмы или посвященных этому времени, по­зволяет вы­делить несколько архетипи­че­ских линий, отражающих суть это­го смут­но­го времени.

Первая — основы мира рушатся, вся Россия тронулась с места, от­сюда идея пути, который они проходят. Куда-то идут матросы Блока, пары чис­тых и нечистых у Маяковского, вьется «железный поток» у Се­рафи­мовича, коло­бродит голытьба у Артема Веселого, идут стенка на стенку казаки в «Ти­хом Доне», пробираются тропами несчастные партиза­ны у Фадеева. Интересна здесь картина художника А. А. Рылова «В голубом про



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-19; просмотров: 290; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.191.238.6 (0.015 с.)