Странствие волхвов продолжается 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Странствие волхвов продолжается



Апокрифы — усердный комментарий крещеного человечества к писанию святых мужей. В них прелесть человеческого вклада в Божью повесть.

Но апокриф, созданный писателем и поэтом, может претендовать на эффект прозрения. Толкование канонических текстов Пастернаком в «Рождественской звезде» освещает путь европейской культуры. Перекличка великой литературы с нашим «малокрошечным» вертепом столь примечательна, что обойти ее в данном случае невозможно. Возможно лишь ограничить тему «во времени и пространстве». Литературные источники тут взяты лишь из, так сказать, «новейшей истории»: Мишель Турнье, Борис Пастернак, Александр Галич. Ну и самое позднее — роман Алексея Цыварева, появившийся уже в постсоветское время.

Что же касается пространства — мною выбраны произведения отечественной литературы с одним исключением — это, конечно, роман Мишеля Турнье.

Наконец, предпринятый здесь экскурс в литературу касается одной лишь темы: Путешествие волхвов.

Можно подумать, что культура не может смириться с тем, что прах трех странствующих царей давным-давно нашел упокоение в Кельнском соборе.

Каждый год, снаряжая вертепы, мы волей-неволей множим волхвов.

Вот они стоят перед Иродом. Вот поднимаются на второй этаж. Приносят дары — как выглядят дары в руках вертепных кукол? Кажется, для художника это даже более важно, чем облик самих волхвов. Восточные цари, воплощенные в малых куклах, — это либо чалмы, либо Кораны; а вот дары!.. Это три ярких точки в кукольных руках. Но все-таки в конце концов мы, «вертепщики», чаще всего капитулируем перед столь мелким артефактом, довольствуясь тремя узелками.

Мелкий узелок по отношению к мелкой кукле! Все равно в масштабном сопоставлении оно как мешок в руках приёлочного Деда Мороза — мешок с подарками и, между прочим, для детей. Наш Дед Мороз состоит в родстве с царственными волхвами, для меня это безусловно. И сезонное появление, и приуроченность к Рождеству, и мешок, набитый подарками, и одаривание малых детей.

Наш Дед Мороз есть в некотором роде производное от Санта Клауса, а он, наверное, родом с европейского лютеранского собора (есть даже неимоверно дерзкая гипотеза: шаманом был он сначала, пошел от северных финноугров; и цветовая атрибутика — красное-белое — идет, прошу прощения, от мухомора, мощного галлюциногена). Итак, помесь Санта Клауса и Морозко из русской народной сказки. Морозко тоже одну девочку одарил, как и положено Волхву (впрочем, с другой девочкой расправился, как Ирод с Младенцами). Но все же мы будем вести его родословие от Волхвов. Есть даже рождественский спектакль в Хмельницком театре кукол — там так и шествуют по нашей жизни три Деда Мороза в ватных шубах. Об этом будет случай рассказать отдельно.

Чего же все-таки не хватает вертепным волхвам — вообще всем, что появляются в вертепах? Не хватает того, на чем любила настаивать литература: роскоши их царственных караванов. Как-никак — три царя сразу! Парча. Бубенцы. Пыль из-под копыт и ослики, груженные дарами, — один малорослей другого.

В пышности их вступления в Вифлеем не только декоративный эффект. В том еще и скрытый смысл, хранимый самой иерархией, которую свято соблюдает фольклорный театр. Так Царь Максимилиан (он, естественно, на самой верхушке лестницы) кричит: А позвать мне самого распоследнего нищего![80]. И самый последний нищий, а еще и самый немощный — на ногах не держится. Так что царственное великолепие волхвов необходимо, поскольку у подножья «лестницы» находится младенец, самое беспомощное существо, а в данном случае «последний нищий»; в силу обстоятельств семья ремесленника оказалась без крова, без имущества — без помощи людской[81], на помощь им пришли животные.

Так что для проникновения в мифологию сюжета, для прочтения «Божьей повести» акцентировать два конца оси, на которую надевается любое общество людей, выявить антитезу богатство/бедность — необходимо; потому эту антитезу вытянуть и в вертепном ящике необходимо, но осуществить пластически почти невозможно.

Зато недоговоренность в условии вертепа компенсируется в поэзии и прозе; и если мы, снаряжая вертеп, не можем выпустить на сцену вертепного ящика три каравана трех восточных царей, то литература располагает для этого неограниченными территориями книг.

Роман Мишеля Турнье появился у нас в 1993 году в издательстве «Радуга» в прекрасном переводе с французского Ю. Яхниной — «Каспар, Мельхиор и Бальтазар».

Написано это великолепно, и великолепие словесной ткани соответствует роскоши ткани и фактуре царских одеяний.

Именно Турнье совершил попытку выяснить, что именно увидел каждый из трех, заглянув в колыбель, то есть в ясли.

Ну, Младенца, разумеется. Но ведь каждый, покинув вертеп, понял, что отныне меняется его жизнь, его душа. Так как же меняется?

Ответы Мишеля Турнье на три эти наиважнейших вопроса (наиважнейших для человечества во времена Ирода и во все времена, включая наши).

Исповедь Каспара, единственного из них поданного в романе в ослепительном антураже царственного великолепия.

«Черен я, но я царь. Быть может, однажды я прикажу на тимпане моего дворца эту парафразу песни Суламифи: “Nigra sum, sed Formosa” — черна я, но красива» — как сказано в Библии. От Библии, от чернокожего сына Ноя. И даже от до-библейских времен.

Нам ничего не известно о том, была ли расовая проблема «во времена Ирода». Но напоминаю: наверное, противостояние, сопоставление в пользу белой расы, как уже было сказано выше, болезненная тема наших времен.

Страшную боль причинила черному царю белокожая рабыня с золотыми волосами. Он полюбил ее, она не смогла скрыть отвращение. Втащила во дворец своего брата или соплеменника, тоже финикийца и, не особенно таясь, с ним развлекалась. Узнав об этом, или точнее — поняв, что золотоволосая возлюбленная готова заниматься любовью с таким же белокожим, как она, Каспар поступил, как и подобало царю. Расправился с любовниками, предвосхитив мавра Отелло с его африканскими страстями. Правда, Каспар не удушил прекрасную финикиянку, но заковал, заключил.

Что ж могло заставить идти за звездой волхва, сокрушенного «расовой проблемой»? Довольно неожиданное обстоятельство. Оказывается, звезда излучала такой золотой ореол, что царь Мероэ готов был сравнивать тонкие пляшущие лучи с золотистыми волосами Кельтины, разбившей его сердце.

Но что ж излечило его в вертепе?

Взглянул и увидел: младенец в яслях стал черным, чтобы — там сказано — как можно лучше принять африканского царя. Правда, уточняет он, в хлеву ведь было довольно темно, может, только я один и заметил, что Иисус — негритенок…

Вывод — этот удивительный пример — призывает нас уподобляться тем, кого мы любим. И царь Каспар тут же послал домой гонца с распоряжением освободить узников… И освободился от своей расовой уязвленности.

А что постиг у колыбели царь Бальтазар, самый старший и самый мудрый из волхвов?

В девятнадцатом веке у нас его уподобили бы Третьякову или Щукину, сегодня назовут галерейщиком-коллекционером. Кроме того, он принадлежит к уходящей из нашего поля зрения породы подлинного интеллигента.

Устроил Бальтазареум, собирал античность — скульптуру, картины, вызвал ярость священников, они Бальтазареум разгромили. Иными словами, искусство или религия? И почему они несовместимы. И что руководит «моими священниками» (конфессия не уточняется), когда они устраивают, учиняют погром в галерее.

Как ни печально для него, он нашел объяснение в Библии и постиг, почему наложен запрет на изображение в стране царя Ирода, и почему против искусства «духовенство в моей стране».

Дело же вот в чем. Адам и Ева были созданы по образу и подобию Божию, но, согрешив, они отошли от образа. Истинное богоподобие первых людей было уничтожено[82]. Однако они сохранили вроде бы его след: «лицо и плоть, неизгладимый отсвет божественной яви».

Итак, священники против искусства, потому что объект внимания художника — человек — не сумел справиться с Образом, образ лишился подобия, он осквернен человеком, потому искусство имеет дело только с плотью.

— Я же поклонялся плоти, — раскаялся Бальтазар и понял, в чем суть непреклонности служителей культов, вот почему изрезаны картины, разбиты античные статуи.

А в яслях, в бедном вертепе, лежал Младенец — сын женщины и Бога.

— Младенец — Бог воплотившийся; плоть обрела утраченный Смысл. — Я заново построю галерею, там будет собрано новое искусство, искусство христианское…

Не будем упрекать Турнье в хронологической передержке, Бог с ним, дело все же в сути, и суть замечательна.

— Каковым же будет первое произведение христианского искусства? — спросим его.

— Это будет Поклонение Волхвов: трое царей в золоте и пурпуре, явившиеся со Сказочного Востока, чтобы в жалком хлеву простереться ниц у ног Младенца.

Вот оно, «все будущее галерей и музеев» по слову Пастернака. Какая грандиозная историческая панорама…

А что принц Мельхиор?

Жертва дворцовых интриг, потерявший власть в своем царстве, жаждущий свергнуть родственника-интригана и вернуть престол по родовому праву.

Но — «Архангел Гавриил, бодрствовавший у изголовия Младенца, показал мне посредством Яслей силу слабости, неотразимую сладость отказа от насилия, закон прощения <…>»

Однако именно он открывает «страшную тайну». Тайна касается некоего места в Евангелие, которое толкователи стараются обойти. Но каждый, кто занят драматургией вертепного действа, волей-неволей задумывается над тем, почему архангел не рекомендовал волхвам вернуться к Ироду. Опасаясь, что город по их «наводке» найдет Младенца? Но ведь Иосифу послан сон, и Иосиф уже увел Марию с Младенцем в Египет…

Именно юноша Мельхиор рискнул (!) оспорить указание архангела Гавриила. Догадался, что обман Ирода обойдется миру слишком дорого. Ирод их гостеприимно принял, ждал обратно — возможно ли обмануть ожидания кого бы то ни было, даже такого отъявленного мерзавца, как Ирод?

Каспар и Бальтазар намерены следовать указанию Гавриила, Мельхиор вступил с ними в спор (как представить, что такое возможно — пойти против Высшей воли) — и проиграл.

— Я уступил им и сожалею об этом и никогда себе не прощу.

Благородство на грани крамолы.

Вертепное действо хорошо знает последствия обмана.

Уход волхвов («мы пойдем другим путем»).

За уходом сразу следует сцена у Ирода.

Это писатель может себе позволить приблизиться к кровавому событию и бесстрашно сообщить, как верещали младенцы; в вертепном действе трагедия, поступая в распоряжение кукол, переводится в регистр драмы.

— Воины мои, воины!

Воины вооруженные!

Встаньте передо мной

Как лист перед травой…

 

И воины рапортуют о выполненном задании, одна только заминка — баба по имени Рахиль не хочет свое дитя отдавать,

— А хочет перед тобой речь держать.

Появляется Рахиль с младенцем, тихо просит о пощаде.

— Воин, возьми его и убей…

И так далее. Эта вертепная сцена иллюстративна жестом. Кукла-воин должна зацепить копьем ребенка, изловчиться и вынуть его из рук Рахили. Точно выполненная, эта сцена впечатляет.

В романе Турнье избиение младенцев подано пронзительно, хотя только слышны их крики… И глава об избиении крепко привязана к трем волхвам (хотя в театре они уже покинули сцену).

У Турнье есть еще один волхв.

Четвертый.

Индийский принц Таор, наследник Мангалурского престола, гурман. Но гурман особо изощренный, принц-сладкоежка, помешавшийся на рецепте редкого лакомства, он и в путь отправился со слонами и свитой для того, чтоб узнать рецепт у «Божественного кондитера».

Но в романе Турнье ему найдено достойное место. Он опоздал в Вифлеем. Святое Семейство уже отбыло в Египет, и Младенца он не увидел. Но откровение на него все же снизошло. Именно в Вифлееме он вдруг увидел бедных голодных детей и решил устроить для них сладкое пиршество в кедровой роще. И чтобы без взрослых… Потому детей совсем маленьких к пиру не пригласили… С ними и расправились солдаты Ирода, пока старшие братья в кедровой роще лакомились, наслаждаясь шедеврами кондитерского искусства. Сцена (простите, глава) строится на страшном, леденящем контрасте: отчаянный щебет убиваемых — и счастье детей, которым впервые открылись радости ритуального пиршества; а в христианском измерении дети всегда на Рождество будут одарены — пряником, конфетой… сникерсом; сладость, сладкая радость, приносимая Елкой, Санта-Клаусом, Дедом Морозом. Но самым первым был принц Таор. Так повествует Мишель Турнье в своем романе-апокрифе.

Кровью младенцев заплачено за спасение Спасителя. За всех грядущих в бесчисленных поколениях детей. За каждое Рождество и за детскую радость, радость детей, ежегодно осыпаемых сладостями.

А принц-сладкоежка низвергнут с кондитерских высот в соляные копи Содома. Рай и ад получают в романе вкусовые характеристики. Мишель Турнье подключает и этот наш орган чувств к чувственному восприятию этой прозы. Она постигается не только зрением читателя.

В постскриптуме сказано: «Легенда о четвертом волхве, который явился из более дальних краев, чем другие, опоздал в Вифлеем и странствовал до самой Страстной Пятницы, рассказывалось неоднократно, в частности американским пастором Генри Л. Ван Дайком (1852-1933) и немцем Эдуардом Шапером (род. В 1908 г.), которого некогда вдохновила русская православная легенда».

К сожалению и досаде, отыскать эту легенду мне до сих пор не удается.

 

РУССКОЕ ПОКЛОНЕНИЕ ВОЛХВОВ

«Он подумал, что никакой статьи о Блоке

не надо, а просто надо написать русское

Поклонение волхвов, как у голландцев,

с морозом, волками и темным лесом».[83]

Борис Пастернак

 

Это размышления Юрия Живаго, когда пролетка везет его по Камергерскому ночью; ночь, конечно, Рождественская; и вот он впервые понял — писать нужно. Но:

РУССКОЕ ПОКЛОНЕНИЕ ВОЛХВОВ.

О том, как тут появился Блок, поговорим далее.

О том, как Юрий Живаго написал российских волхвов, поговорим сейчас.

Под псевдонимом «Юрий Живаго» написал Пастернак бессмертные стихи «Рождественская звезда». Они вошли в состав романа «Доктор Живаго».

Вдали было поле в снегу и погост,

Ограды, надгробья,

Оглобля в сугробе,

И небо над кладбищем, полное звезд.

 

И вот ведь: у голландцев тоже на Рождество и снег, и сугробы, и даже оглобля возможна.

Но внутренним зрением видел Поэт родной пейзаж. Зная, что ось координат раздваивается об эту пору года, и —

Там и Тогда.

Здесь и Сейчас.

Здесь — дома. Скорее всего, в Переделкино.

А «сейчас»?

— Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?

На дворе стояло скверное время, надвигалась беда. Впереди публикация романа за границей. Нобелевский скандал. Травля. Травили, как волка в темном лесу (то-то он вспомнил волков, думая о волхвах). Грозили выслать.

Дмитрий Быков пишет — он не желал понимать всего происходящего всерьез. «В феврале 1947 года была написана “Рождественская звезда”, а человек, написавший такие стихи, может уже ни о чем не беспокоиться».

Пронзительные слова! И все же, против сознания, стих свидетельствовал о приближении конца, вглядитесь — сколько в родном пейзаже знаков смерти. Погост — ограды — надгробья — кладбище — и это в четырех строках. Предчувствие Голгофы?

Сейчас же было Рождество.

Пастухи совсем свои, только что не нагольных тулупах. Труха и просо, простой отечественный быт, а рядом эта сверхъестественная Звезда, застенчивая поначалу, обернулась горящим стогом, поджогом хутора, пожаром на гумне; горящая скирда соломы и сена. Поджог, поджог! Поджог той вселенной, что была до Рождества… («Снаряжая» свои вертепы, строю на крыше театра-ящика еще и пастернаковскую сторожку — кукольный домик для Звезды.)

Растущее зарево рдело над ней

И значило что-то,

И три звездочета

Спешили на зов небывалых огней.

 

Зов небывалых огней — это пожар. Поджог, стог горящий — и горит в небесах солома и сено…

Вдруг оборвался великий вселенский пожар, мы возвращаемся на землю, где ослики — один малорослей другого —

Шажками спускались с горы.

«Горы» — рифма к ключевому слову «Рождественской звезды».

Слово это:

ДАРЫ.

Дары волхвов нагружены на караван осликов — и это уж не комок смолы, не флакончик с ладаном и не золотая монета — как у Турнье.

И это не три мизерных узелка в ладонях кукольных волхвов вертепа.

Тут, у Пастернака, дары безмерны, им несть числа, как не должно быть числа подаркам на Рождество детям.

У Рубенса в «Поклонении волхвов» принесены Младенцу царские драгоценности: ларцы — жемчуга — золотые кувшины.

Но что же везут ослики у Пастернака? Если и царские драгоценности, то мы их не видим. Они нам не показаны. Зато нам выпало узнать, чем они обернутся, отзовутся в культуре:

И странным виденьем грядущей поры

Вставало вдали все пришедшее после.

Все мысли веков, все мечты, все миры,

Все будущее галерей и музеев,

Все шалости фей, все дела чародеев,

Все елки на свете, все сны детворы.

 

Замечательно написал Быков про цепочки внутренних рифм, пронизывающих весь текст. «Цепи» здесь не только елочное украшение, но еще и цепи-гирлянды внутренних рифм. …Бумажные цепи, — кто в детстве не клеил их для елки? Их шорох, блестящей бумаги материк созвучен магическим шорохам рифм.

«Отметим, — продолжает Быков, — отметим и гениальный контрапункт “всего великолепия” — и ветра из степи, налетающим предвестьем красной муки».

И вот — главное:

«Что противопоставляется холоду и ужасу небытия:

Только яблоки и золотые шары <…>[84]».

С вашего разрешения — предлагаю считать Пастернака Бориса Леонидовича пятым волхвом.

Вместо золота-металла он принес к порогу вертепа золотой шар. Елочный. Стеклянный. Хрупкий. И — вечный. Он лучшее, что есть на свете для ознаменования Рождества.

Но вернем к Блоку.

Почему Юрий Живаго подумал о Блоке в ту Рожественскую ночь?

«Вдруг Юра подумал, что Блок — это явление Рождества во всех областях русской жизни, в северном городском быту и в новейшей литературе, под звездным небом современной улицы и вокруг зажженной ели <…>».

Далее нам известно — не статья, но русское Рождество, это и будет: о Блоке. Почему?

Наверное, потому что от Блока пошло новое исчисление поэзии. Новый взгляд на предназначение Поэта. На обреченность подвигу. Поэт-рыцарь, но его прекрасная дама обитает в лиловых мирах вселенной; ее и творчество поэта связывает золотой луч.

Потом он создал революционную поэму «Двенадцать» — двенадцать матросов шли по Петрограду, подобно апостолам, утверждая новую веру. Как известно, апостолы стали миссионерами после того, как Христа распяли.

Блок — Пастернак — Самойлов: Давид Самойлов подхватил тему от Пастернака, написал свое русское Рождество с волхвами. «Рождество Александра Блока»:[85]

В тумане старые дворы

Хирели,

Красногвардейские костры

Горели.

Он вновь увидел на мосту

И ангела, и высоту.

Он вновь услышал чистоту

Свирели.

 

<…>

Он не хотел ни слов, ни встреч,

Немела речь.

Не грела печь.

Студеный ветер продувал

Евангельские ясли.

Волхвы, забившись в закутки

Сидели, кутаясь в платки, —

Пережидали хаос.

И взглядывали из-за штор,

Как полыхал ночной костер,

Как пламя колыхалось.

 

«Волхвы! Я понимаю вас,

Как трудно в этот грозный час

Хранить свои богатства,

Когда веселый бунтовщик

К вам в двери всовывает штык

Во имя власти и земли,

Республики и братства».

 

Ясли пусты, и волхвы напрасно пришли в Петроград. Кутаются в платки — цари! Цари обнищали. А дары, которые они несли к яслям, оказавшимся пустыми, дары их были безмерны.

Дары искусства и наук

Сибирских руд, сердечных мук,

Ума и совести недуг —

Вы этим всем владели.

 

«Волхвы, — пишет Андрей Немзер, — оказываются недостойными своих богатств <…> Прототипы «волхвов» мыслили себя законными и единственными наследниками декабристов, а в большевистском перевороте видели попрание великой революционной традиции»[86].

Андрей Немзер глубоко проанализировал стихи Самойлова, проницательно угадав в самойловских волхвах намек на обывателей и буржуев; над ними издевался, иронизировал Блок в поэме «Двенадцать». Что же касается «даров по Самойлову», хочется толковать их несколько иначе. Можно сформулировать точнее: жаль согласиться с тем, что самойловские волхвы недостойны своих даров. «Вы этим всем владели» — прошедшее время здесь у поэта можно понять в том смысле, что «веселый бунтовщик» со штыком конфисковал дары, а как он распорядится с конфискованным имуществом — покажет история. И показала.

Но стихи Самойлова «Рождество Александра Блока» обладают, хочется сказать, «духовным здоровьем», взвешенностью исторических оценок.

Шагал патруль. Вот так же шли

В ту ночь седые пастухи

За ангелом и за звездой

Твердя чужое имя.

Да, странным было для него

То ледяное Рождество,

Когда солому ветер греб

Над яслями пустыми.

 

Что ж, седые пастухи здесь, подобно волхвам, шагают с патрульными повязками на рукаве за звездой. Ясли оказались пусты, но пастухи все равно шагают, и шаг их уверен и крепок. И тот ангел, который у Евангелиста научил пастухов отправиться в путь к вертепу, в семнадцатом году предстал перед Блоком, оглашая питерскую ночь иным призывом.

И ветер на мосту стенал.

И ангел в небе распевал:

«Да здравствует свобода!»

 

Революция, ограбившая волхвов, по Самойлову все же заряжена свежим веселым ветром перемен.

Правда,

Потом звезда затмилась…

Странствия волхвов по России — тема оказалась неисчерпаема. Мы встретим их у Александра Галича в поэме «Размышления о бегунах на длинных дистанциях, или Поэма о Сталине». В «Размышлениях» волхвы окончательно обрусели, во всяком случае, полностью разделили судьбу российской интеллигенции.

Все шло по плану, но немножко наспех,

Спускался вечер, спал младенец в яслях.

Статисты робко заняли места,

И Матерь Божья наблюдала немо,

Как в каменное небо Вифлеема

Всходила Благовещенья звезда.

Но тут в вертеп ворвались два подпаска,

И крикнули, что вышла неувязка,

Что праздник отменяется, увы!

Что римляне не понимают шуток,

И загремели на пятнадцать суток

Поддавшие на радостях волхвы[87].

 

Отечественные волхвы, в отличие от римлян, как раз шутку понимают, ею бравируют, отсюда и «облегченная» интонация; чем более сгущались над головой советского интеллигента тучи, тем беспечней становилась его речь о тучах. Когда на нашего интеллигента мчалось стадо бешеных носорогов, он вооружался облегченной шпагой шутки. (Поддавшие на радостях волхвы, когда б не загремели на пятнадцать суток, могли бы разделить застолье и с Самойловым, и с Галичем.)

Пятнадцать суток — вообще-то не срок, разве то, что «на радостях поддали».

Только шутки в сторону — ситуация меняется. Привычная постановка рождественской пьески («Все шло по плану и немножко наспех») сменяется подлинной грозной трагедией. Меняется и авторская тональность.

Уже светало. Розовело небо,

Но тут раздались гулко у вертепа

Намеренно тяжелые шаги,

И Матерь Божья замерла в тревоге,

Когда открылась дверь и на пороге

Кавказские явились сапоги.

И разом потерявшие значенье

Столетья, лихолетья и мгновенья

Сомкнулись в безначальное кольцо.

А он вошел и поклонился еле,

И обратил поспешно к колыбели

Забрызганное оспою лицо.

«Значит, вот он — этот самый

Жалкий пасынок земной,

Что и кровью, и осанкой

Потягается со мной?!»

 

Комментарии для нашего читателя излишни, и нет необходимости указывать, как внешне изменился Ирод, возродившийся в эпоху Галича[88].

Но снова нельзя не поразиться умению отечественной поэзии выстраивать грандиозные исторические панорамы, временные панорамы на темы именно Рождества. Тема оказалась безмерна и безразмерна, и можно, забегая вперед или обращаясь к отечественной истории, предсказать, что стало с волхвами.

А три волхва томились в карантине,

Их в карантине быстро укротили,

Лупили и под вздох и по челу.

И римский опер, жаждая награды,

Им говорил: «Сперва колитесь, гады!

А после разберемся — что к чему».

 

«Гады» стали колоться — лупили, очевидно, обстоятельно. Под пыткой

Припоминали даты, имена…

И полетели головы. И это

Была вполне весомая примета,

Что новые настали времена.

<…>

…Упекли пророка в республику Коми

А он и перекинься башкою в лебеду,

А следователь-жмурик получил в месткоме

Льготную путевку на месяц в Теберду…

 

Так волхвы достранствовались до неведомого им прежде берега. Но был берег исторического значения — за ним была колючая проволока, и начинался архипелаг Гулаг[89].

Не в Кельнском соборе упокоились их кости на этот раз, но в братских ямах на территории республики Коми.

Так что же, на теме волхвов поставлена точка?

Тем более что «…справочку с печатью о реабилитации выслали в Калинин пророковой вдове»…

Нет.

Настали новые времена, во многом они и определили обновленный взгляд на трех волхвов. Речь идет о романе Алексея Цыварева «Арундель 405». Никто не знает, каким образом они появились в Вифлееме, три чужеземца. Они обосновались в трактире и пятые сутки пьют без меры, требуют женщину и не устают поносить страну, эту варварскую страну, населенную примитивными людьми.

А в углу того же трактира сидел старец, бормотавший нечто невнятное, как мы можем понять. Повторяя тексты пророков о том, что скоро дева зачнет во чреве своем младенца. И только когда раздался младенческий крик, преобразились, переоделись — «Словно все их прежние злодеяния и бесчинства были лишь испытанием маловерных».

И вот уже цари «…зажгли факелы и велели всем, кто был рядом, достать из сундуков дары и отправиться на поиски младенца».

Начало романа могло бы послужить сценарием к современному фильму (мы к таким уже привыкли): пьянка волхвов, подробности их непотребного поведения, «так что в доме не осталось ни одного непоруганного места».

Далее «срабатывает» схема Пушкинского Поэта — «Но лишь божественный глагол», — преображение происходит и с Поэтом, и с Волхвами. Кстати, кажется, впервые нам дают понять, что такое магия волхвования: звезда вообще появляется в небе, вызванная магическими действиями (волхвование с помощью магического кристалла — он кругл, прозрачен, в нем видны леса, вода, снег — хотелось бы угадать отечественный пейзаж).

…Женский крик, детский писк, звук тысяч ангельских труб… Шар раскололся, взлетев, и высвободилась звезда, наколдованная волхвами.

Картина, здесь изображенная, являет столь разительный контраст с первым явлением волхвов в романе, что автор — наш современник — не мог допустить торжества высокого стиля надолго; искусство сегодня этого опасается.

И потому — «Неожиданно появился осел. Он осклабился, показав большие желтые зубы, мотнул головой, зацепив при этом чужую корону, отчего первый царь подался назад, не вставая с колен, а осмелевшее животное, спотыкаясь о подарки, нечаянно вытолкало их наружу».

Далее в этом удивительном романе («роман-палимпсест») описан в подробностях вертеп, который показывает вертепщик толпе, в толпе же стоит Йешуа и смотрит кукольное представление о своем рождении. И дело происходит во времена Ирода и во все времена. Впрочем, Ирода прибрал черт, как показывают во всяком вертепе.

***

Если эта часть вызовет вопрос, как все же соотносится Вертеп — кукольный театр Рождества — со всеми литературными текстами о волхвах, приведенными здесь, ответ у меня есть: спектакль в г. Хмельницке, режиссер Сергей Брижань, сценограф Михаил Николаев.

 


ПРИМЕЧАНИЕ

ПИСЬМО С.БРИЖАНЯ АВТОРУ

 

Дорогая Ирина Павловна!

Буду писать, перескакивая с одного на другое, не по желанию, а только по невозможности Вам отказать. А особенно трудно описывать то, что сам себе не особо удосуживался объяснять… Вряд ли то, что я напишу, в точности так и было. Сие — уже фантазия. А может, его, этого самого, и не было.

Была встреча в Москве, встреча с Вашей тетрадкой. В ней оказалось идей столько, что хватило бы не на один спектакль. Но главное, что было взято тогда нами из нее на вооружение как метод, как принцип, это полная свобода поддаваться своим ощущениям.

Поэтому и в этой моей писанине — куда меня понесет, это будет не совсем, а может, и совсем не то, что было в спектакле. А понесло нас с Мишей, полупьяных, прямо в поезде, по прочтении тетрадки вашей. Ну, мы, конечно, выпили (способ познания) и стали придумывать. Принцип коллажа очень понравился, при этом кукол нам, ленивым, почти не нужно делать, ничего не нужно писать, и все придумывать по ходу того, как из кучи снесенных из разных спектаклей кукол и реквизита будут выскакивать сами собой те, кто желает поработать. Как «Таинственная плесень на стене»… — принцип коллажа, неожиданных ассоциаций, которые могут возникать невзначай, сами собой. Не мы будем диктовать куклам, что им делать, как себя вести, а совсем наоборот. Были бы какие-то другие, и все сложилось бы иначе. Нужно только внимательно смотреть, куда тебя эти куклы заведут.

Главное, что я сразу знал наверняка, что мне нужно окно. Настоящая, с двойными оконными рамами коробка, как бы вынутая из стены и обязательно с форточками, стеклами и подоконником (а куда ж тогда ставить кукол?). Все это должно стоять на подставке и обязательно вращаться вокруг оси. А внутри, между окнами, где на вате мерзнут кукольные пупсы перед стаканом остывшего чая, должно быть обязательно ночное звездное небо. Именно внутри этой оконной коробки или ящика (не знаю, как назвать). Зима, детство, горло в ангине, на улицу не пускают. И ожидание. Ожидание всегда присутствует при взгляде в окно. Ожидание как состояние? Чуда ли? Ангела? Весны? Родного человека? В детстве меня часто оставляли дома одного. Окно, подоконник были излюбленным местом, на нем было не так страшно одному. В окно когда-то давно, в начале января, ударилась птица. Замерзая, она врезалась в стекло несколько раз, как постучали, и упала под окном на снег. Сестра пошла поглядеть, кто это стучит, и вернулась с большой красивой птицей в руках. Я таких никогда не видел ни до, ни после. Птица прожила у нас всю зиму. Летала по карнизам, корм и воду ей ставили на шкаф. Когда в доме было тихо, она сказочно пела. Ранним весенним солнечным утром, когда я еще спал, птицу съел кот Мурзик. Мне сказали, что птица улетела в открытое окно, которое для достоверности и открыли. Я очень жалел, что не попрощался с ней. Птица такая же красивая, как на старом голубом вьетнамском покрывале, которое для спектакля Миша обрамил золотом, серебром, жемчугами, и прочей драгоценной бижутерией, и еще бог знает чем красивым. Получилось райское небо с птичьим ангелом, несущим в клюве драгоценную веточку к звезде. В начале спектакля птица взлетала и исчезала с двумя мужчинами, принесшими в дом дары. Но об этом позже. На верх коробки с окнами Миша поставил шесть железных китайских фонариков, которые стали светить внутрь окон. Получился храм убиенных младенцев на крыше. В торцах, соединяющих окна, были прорезаны отверстия, в которые Миша вставил разноцветные стекла — получились цветные готические витражи.

Металлические фонарики, холодные, цвета металла рамы окон… Зубная паста на стеклах успешно их заморозила, чтобы, как в детстве, рисовать пальцами, что-то угадывая в узорах. Вся конструкция стояла на подшипниках и катилась по железному основанию с грохотом поезда. Материальных признаков эпохи нашлось немного, но существенные — два коричневых фибровых чемодана. Один — из моего детства, другой — Мишин, отцовский. Еще — чудом сохранившаяся в театре бутылка из-под молока, за 15 копеек. Два старых ватных Деда Мороза были задрапированы, украшены старыми стеклянными елочными гирляндами, и превращены Мишей в волхвов. Третьего не нашлось. Но была ватная Снегурочка, она была успешно превращена в третьего. Получился вклад в мифотворчество, — наше предположение, что Третий — был переодетой женщиной. Остальные два об этом и не догадывались. О существовании четвертого мы уже от Вас знали, но Деды Морозы в Хмельницком закончились, а кукла, которую мы пробовали на эту роль, кукла клоуна, была марионеткой и не хотела вписываться в это пространство. Пытались поставить его на подставку, но он упорно падал и по-всякому над нами издевался. Времени на его воспитание или поиски четвертого — не оставалось, но тут оказалось, что его искать не надо, он, четвертый, стоял у меня под носом, подаренный в Польше, перед польским Мыколаем. Большой, шоколадный, в блестящей фольге, он чувствовал себя мышкой под горящими взглядами моих актрис-школьниц. Длинный, неустойчивый, он имел шанс бесславно разбиться и быть съеденным до Рождества. Пришлось взять большую глиняную тарелку, похожую на летающую, поставить в нее нашего четвертого, и засыпать по пояс конфетами в блестящих разноцветных обертках. Он спешил на Рождество больше всех, но пока выстоял в очереди за конфетами, а потом по дороге забегал в придорожные харчевни и отмечал это событие несколько раз, поэтому принес с собой шум веселья, некую, не совсем уместную, дурацкую песенку — «Ушла баба з Могильова, а румуны неслы дрова…», заглядывал в окно, и, испуганный, замирал, пораженный созерцанием тихого счастья. Тихо стояло на стульчиках игрушечных, как на детском утреннике, Святое Семейство. Рядом — ослик. То ли игрушечный, то ли живой. Одинокий, полудетский голос очень тихо и очень высоко пел колыбельную, тихо-тихо, чтоб было слышно, дышит ли младенец. Но к началу: понятно, что актеры не должны быть актерами, никакой униформы, никаких выученных ролей, по возможности — никакой нарочитой постановочности. Женщины читают не стихи, а письма. Каждая себе, каждая свое. В идеале — все актеры и зрители сидят в одном кругу. Посреди — наш вращающийся ящик — окно — храм — Вертеп.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-08; просмотров: 344; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.119.111.9 (0.142 с.)