Аристид Балтас, Костас Гавроглу, Василики Кинди 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Аристид Балтас, Костас Гавроглу, Василики Кинди



 

«Беседы с Томасом С. Куном» представляют собой записанные на диктофон, а затем перепечатанные беседы, продолжавшиеся три дня между Куном и Аристидом Балтасом, Костасом Гавроглу и Василики Кинди. По сути, это расширенное интервью. Встреча состоялась в Афинах 19–21 октября 1995 г. в связи с присуждением Куну степени почетного профессора факультета философии и истории науки Афинского университета и симпозиума в его честь, организованного университетом. Помимо названных выше собеседников Куна, в симпозиуме приняли участие Костас Б. Кримбас и Пантелис Николакопулос. Материалы симпозиума вместе с этой беседой были опубликованы в специальном выпуске журнала «Neusis»: Journal for the History and Philosophy of Science and Technology (1997). Интервью было отредактировано специально для данного издания.

 

К. Г а в р о г л у: Позвольте начать с ваших школьных дней. Какие школьные предметы вас интересовали, какие вызывали отвращение, какие учителя вам запомнились?

Т. К у н: Мое образование началось в Нью‑Йорке, на Манхэттене. Из детского садая попал в прогрессивную школу, где проучился до пятого класса. В школе поощрялась независимость мышления, но не очень большое внимание уделялось изучению школьных предметов. Помню (по‑моему, это случилось во втором классе), мои родители вдруг с огорчением обнаружили, что я не умею читать. Отец долго тыкал меня носом в буквы, потом наказал.

Когда я начал ходить в шестой класс, семья переехала в Кротон на Гудзоне, расположенный в сорока – пятидесяти милях от Нью‑Йорка. Мне пришлось учиться уже в не столь прогрессивной школе, которая называлась школой «Гессиан‑Хиллз». Теперь ее уже нет. Именно там я научился думать самостоятельно.

Школа придерживалась левых взглядов. Ее основательница Элизабет Мууз, была тещей Уильяма Ремингтона. Может, вы помните его? Он в конце концов в период маккартизма попал в тюрьму как коммунистический агент.

В школе было много учителей крайне левых убеждений, хотя все мы поддерживали пацифизм. Нас не учили марксизму или чему‑то в этом роде. Родители говорили, что это очень радикальная школа, однако на нас это не отражалось. Многие учителя оказали на меня влияние, но больше всего запомнился Леон Сциаки[208]. Он был прекрасным преподавателем математики, и его все любили. Я занимался с ним главным образом элементарной алгеброй, а вот в арифметике я всегда разбирался довольно посредственно: делал слишком много ошибок, не мог толком сложить двух чисел. Я так и не смог выучить таблицу умножения. Но когда мы перешли к более абстрактным разделам математики, где уже были переменные, у меня внезапно появился интерес к этому предмету. В конце концов я полюбил математику.

Кажется, я довольно хорошо успевал и по другим предметам… В этой школе не ставили оценок, и когда оказывалось, что у меня что‑то получалось очень хорошо, это всегда было для меня удивительно.

Я учился в этой школе четыре года – шестой, седьмой, восьмой и девятый классы. У меня был хороший учитель и по социальным наукам. Здесь радикализм школы почти не сказывался, мы читали наиболее важные части «Экономической интерпретации конституции Соединенных Штатов» Берда и обсуждали их. В моем классе было шесть или семь учеников, поэтому контакт с учителями был очень тесный. Мне кажется, именно здесь я получил главный импульс к независимости мышления.

А. Б а л т а с: Не могли бы вы побольше рассказать о прогрессивной школе? Что это такое?

Т. К у н: К сожалению, нет. Насколько я знаю, прогрессивное обучение появилось благодаря идеям Джона Дьюи. Его отличительная черта: внимание обращается не столько на изучение конкретных предметов, сколько на воспитание независимости мышления, на умение использовать собственный разум. Нас не учили правописанию и не заставляли делать упражнения. Когда мы начали изучать французский язык, то через три года я все еще не знал ни одного французского слова. Но я получил отличную оценку. Не сомневаюсь, что школа «Гессиан‑Хиллз», оказавшая на меня большое влияние, где тщательно преподавали очень небольшое количество предметов, воспитывала умение работать самостоятельно. Когда я пришел в Массачусетский технологический институт, то обнаружил, что даже студенты‑выпускники ни разу не написали даже десятистраничной статьи. По крайней мере я уже в шестом или седьмом классе написал статью в двадцать пять страниц. Вот этот интерес к самостоятельной работе оказался, я думаю, чрезвычайно важным впоследствии. В эту школу я ходил только до девятого класса. Чаще всего в ней учились только до восьмого класса, но наша группа дошла до девятого. После этого меня перевели в другую школу. Мои родители беспокоились, что переход будет для меня трудным, поэтому отправили меня в слабую школу.

К. Г а в р о г л у: В школе было очень немного людей левых взглядов. Как относились к ним другие – пренебрежительно или находили в них что‑то положительное?

Т. К у н: Уверен, в некоторых кругах к ним относились пренебрежительно. Сам я был более радикален, чем родители, однако они меня ни в чем не упрекали. С другой стороны, во всем этом было нечто ценное. Это было время, когда молодежь стала объединяться в то, что позднее назвали Союзом американских студентов. Условием принятия в этот Союз была готовность подписать Оксфордскую присягу. Один из пунктов этой присяги гласил: вы не должны воевать даже за свою страну. Я помню разговор с отцом об этом, поскольку мне не нравилось, что я не могу воевать за свою страну. Я хотел стать членом Союза студентов, однако не был уверен, что смогу выполнить этот пункт. Помню, отец сказал мне: «Я принимал присягу несколько раз, а потом нарушал ее. Однако когда я принимал присягу, я вовсе не думал, что когда‑то нарушу ее». Я воспринял все это очень серьезно и не вступил в Союз студентов. Мы часто встречались с учащимися прогрессивных школ, и я не помню, чтобы мы много говорили о политике. Однако я был взволнован статьей в одной из газет Нью‑Йорка. Не знаю, было ли упомянуто мое имя, но это я встал и сказал: «Кто извлекает выгоду из наших национальных владений? Не вы, не я, а капиталисты. Пусть Филиппины отделяются». Вот вам одна из деталей той эпохи.

А. Б а л т а с: Когда приблизительно произошел этот случай?

Т. К у н: Я покинул школу «Гессиан‑Хиллз» в девятом классе в 1937 году, а этот инцидент произошел одним или двумя годами ранее. Затем я год провел в Пенсильвании в школе «Солебари». Время было прекрасное. У меня не было особых трудностей, и я мог бы остаться там до окончания школы или перейти в какую‑нибудь подготовительную школу более высокого уровня. Хотя все было хорошо, но я не чувствовал удовлетворения, не хватало взаимоотношений, которые существовали в школе «Гессиан‑Хиллз». Поэтому на следующий год я перешел в другую школу, которая нравилась меньше, но она действительно была подготовительной школой – главным образом для Йельского университета. Я говорю о школе Тафта в Уотертауне, штат Коннектикут. Ничего особенного о ней сказать не могу. Были там неплохие учителя, были и не очень хорошие, в одиннадцатом классе был прекрасный учитель английского языка. Помню, как мы с ним читали Роберта Браунинга. Для меня это было очень важно. Преподавание науки было отвратительным. Помню, физику нам преподавал человек, который немного знал химию, но почти не разбирался в физике. Я никак не мог понять, что теплота является средней кинетической энергией молекул, но выдумал свою кинетическую теорию и дважды показывал ее учителю. На второй раз он сказал: «Давайте подождем, пока вы еще лучше подготовитесь!» Ясно, что это было некое поощрение, однако он и сам не знал ответа. А ведь это была относительно элементарная физика.

Обучение в этой школе было более формальным, много внимания уделялось изучению языков, хотя я так и не овладел вполне ни одним иностранным языком. Я мог читать по‑французски, по‑немецки, если попадал в одну из этих стран, мог кое‑как объясняться, однако мое знание иностранных языков никогда не было даже сносным. Есть какая‑то ирония в том, что в последние годы мои мысли заняты именно проблемами языка.

После обучения в этих двух школах, где мои дела шли хорошо и оценки были высокими, я решил, что буду поступать в Гарвард.

К. Г а в р о г л у: Кем был по профессии ваш отец?

Т. К у н: Мой отец был инженером‑гидравликом, что имело для меня определенное значение. Он учился в Гарварде. Существовала совместная программа, по которой он в течение пяти лет должен был получить степени бакалавра и магистра в Гарварде и Массачусетском технологическом институте, и он выполнил эту программу. Эта программа была установлена по чьей‑то воле, но затем ее вновь разделили. Он завершил эту пятилетнюю программу обучения где‑то в 1916 году. Затем была потоплена «Лузитания», и отец пошел на войну Он служил в инженерных войсках, и, я думаю, это был самый счастливый и наиболее продуктивный период в его жизни. Отец его умер, когда он был на войне, поэтому после войны он вернулся в Цинциннати, чтобы помогать матери, и стал гражданским инженером, что было для него не очень интересно. Затем он женился. Он говорил, что чувствовал себя не вправе конкурировать с молодыми специалистами по инженерной гидравлике, поэтому использовал свои способности, весьма незаурядные, надо сказать, в других областях. Я родился в Цинциннати. Здесь был его дом, и сюда из Нью‑Йорка он привез мою мать. Когда мне исполнилось полгода, мы с родителями переехали в Нью‑Йорк. Отец начал работать в области, которую потом назвали промышленной инженерией. Некоторое время он работал в банке: изучал инвестиционные возможности и давал рекомендации банку и его клиентам. Он проявлял большую активность в то время, когда у власти была администрация национальной реконструкции, делал что‑то для табачной промышленности, выступал свидетелем перед Конгрессом и занимался многим другим. Однако он так и не добился того успеха, к которому стремился и которого мог бы достигнуть при других обстоятельствах. Мне кажется, многие так считали, но лишь один человек сказал мне об этом – сказал, что отец мог сделать намного больше, чем ему удалось, что он был чрезвычайно способным человеком, впустую растратившим свои таланты. Мне кажется, это правда. Сам отец никогда об этом не говорил, однако переживал по этому поводу. Я им восхищаюсь и считаю, что, за исключением Джеймса Конанта, не встречал более яркой личности. Он не был интеллектуалом, однако обладал очень острым умом.

К. Г а в р о г л у: Проявлял ли он интерес к вашему образованию помимо того, что подыскивал для вас хорошую школу и следил за тем, как вы ее посещаете? Вникал ли он в детали вашего образования?

Т. К у н: Нет. Однажды он спросил: «Что можешь ты сказать по‑французски?» Я ответил: «Гelephant»! Он испугался, когда узнал, что я не научился читать, и какое‑то время пытался научить меня читать. Однако, в общем, не проявлял интереса к моей учебе.

К. Г а в р о г л у: А как относилась к вашей учебе мать?

Т. К у н: Моя мать также не проявляла к этому большого интереса. Пусть не столь яркий человек, как отец, она была более интеллектуальна, во всяком случае, читала больше книг. Мать выпустила несколько профессиональных изданий. Я был убежден, и об этом говорили все, что похож на отца. Это было прекрасно, я восхищался им и переживал за него. Мой младший брат больше походил на мать. Впоследствии я понял, что все обстояло наоборот. Брат был гораздо больше похож на отца, а я – на мать. И это проявилось следующим образом. Как вам известно, я специализировался по физике. Хотел быть физиком ‑теоретиком. Однако мне нравилось работать руками, я даже соорудил любительский радиоприемник из старых деталей. И я никогда не мог понять, почему решил стать физиком‑теоретиком, а не экспериментатором. Наконец я догадался, что это объясняется тем, что теоретическая физика ближе к интеллектуальной деятельности, и здесь я больше похож на мать, чем на отца. Я испытал потрясение, осознав это. Для меня это была головоломка, и головоломкой было осознание того, что моя деятельность предопределена.

А. Б а л т а с: У Вас был только один младший брат?

Т. К у н: Да, только один. После того как закончил школу Тафта, я поступил в Гарвард, где учился и мой отец. С этого момента моя жизнь резко изменилась. Я не упоминал об этом, но сейчас должен признаться: в школе у меня почти не было друзей. Я жил в изоляции и очень страдал от этого. Иногда я не был членом какой‑то группы, но пылко к этому стремился. Гарвард был достаточно велик, интеллектуален и полон разнообразных групп. Можно было одновременно включаться в разные группы и сообщества. Я начал чувствовать более тесную близость с другими людьми, чем раньше, у меня налаживались дружеские связи и существенно изменилось представление о себе. Летом, перед поступлением в Гарвард, мы много и тепло разговаривали с отцом. У меня были успехи в высшей математической школе. Я на целый год опережал моих сверстников и в течение последнего года обучения занимался вычислениями в подготовительной школе. Год я занимался физикой, которую преподавали очень плохо. Это не отвратило от физики, но сдерживало… – Обо всем этом я говорил с отцом. Должен ли я стать физиком или избрать математику? Сегодня вы видите, как сильно изменилась ситуация в последующие годы. Все это происходило летом 1940 года. Отец тогда сказал мне: «Смотри, если тебе нравится одна из этих дисциплин, то все силы отдай ей. Но если колеблешься между двумя дисциплинами, мне кажется, ты должен избрать физику. Если будешь математиком, то пока не закончишь очень хороший математический факультет, тебе остается только преподавание в высшей школе или работа статистика страховой компании. Если же ты физик, то, хотя разница небольшая, все‑таки есть несколько мест типа лаборатории «Дженерал‑электрик» или исследовательской лаборатории Военно‑морского флота, где ты сможешь заниматься научными исследованиями, даже не будучи членом одного из исследовательских университетов». Так я стал физиком.

К. Г а в р о г л у: То есть в этот период вы поступили на конкретное отделение. Не означало ли это, что вы поступили на научный факультет?

Т. К у н: Нет. В конце первого курса мы изъявляли желание специализироваться по какой‑то дисциплине. И эта дисциплина была доминирующей в отделении. Я был зачислен на специализацию по физике. В свой первый учебный год я пережил странный опыт, который, вероятно, и стал для меня поучительным. Мне кажется, мое внимание к решению проблем, головоломок отчасти было обусловлено именно этим опытом. Я всегда был отличником, примерным учащимся в школе. Я сомневался лишь в подготовке по физике. Я прослушал ускоренный двухгодичный курс по физике для будущих специалистов. На первом году обучения в университете я не очень хорошо справлялся с тестами; в середине первого семестра у меня было посредственное «С». Я пошел к профессору и спросил: «Можно ли стать физиком с такими оценками?» Он отнесся ко мне доброжелательно и не ответил «нет», но подсказал, как лучше подготовиться к экзаменам, и я действительно начал учиться решать проблемы. То, что обычно называют проблемами, я называю головоломками. И в середине года я получил «А с минусом» и «А» в целом. Для юноши было потрясением не получить «А». Думаю, в дальнейшем это имело для меня большое значение. Итак, в конце своего первого года обучения я выразил желание стать специалистом по физике. Однако потом…

К. Г а в р о г л у: Выбор Гарварда был предопределен потому, что там учился ваш отец, или вы подумывали и о другом университете?

Т. К у н: Гарвард был тем местом, куда я хотел попасть. Существовали и другие возможности, о которых я знал, и я имел в виду еще один или два варианта (шанс попасть туда был реален, и я даже ездил в эти учебные заведения). Однако я помню, как тотчас вернулся, когда пришло извещение о том, что я принят в Гарвард, чему я страшно обрадовался.

Первый год моего обучения пришелся на 1940–1941 гг. На втором курсе мы получили известие о Перл‑Харборе, и все стали готовиться принять участие в войне. Отделение физики превратилось в значительной степени в место подготовки специалистов по электронике, и я смог больше времени уделять изучению физики, хотя довольно бессистемно. Некоторые курсы лекций были таковы, что каждый нормальный физик счел бы их подходящими только для аспирантов.

Я изо всех сил старался побыстрее пройти курс обучения и закончил его за три года вместо четырех. В результате по вненаучным дисциплинам получил гораздо меньше знаний, чем мог.

На первом курсе я избрал для изучения предмет, оказавший на меня глубокое влияние, – философию. Я не знал, что это такое, но у меня был странный дядя, последователь Спинозы. Он был домашним спинозистом: собирал труды Спинозы и писал о нем. Наша семья ему не очень нравилась, но ко мне он относился с симпатией. И мне захотелось узнать, что же такое философия.

Были курсы по философии, которые постоянно читались первокурсникам, и другие курсы под названием «история философии». На самом деле в них не было никакой истории, а подробно изучались труды Аристотеля и Платона, а также Декарта, Спинозы, Юма и Канта.

Я с большим трудом осваивал работы этих мыслителей и дважды прослушал курс лекций по философии. У меня был немного странный, но очень знающий руководитель семинарских занятий. Лекции нам читал грек, Рафаэль Демос, который писал работы об ученых греческого Просвещения. У руководителя семинаров Айзенберга я не очень хорошо отвечал на предварительных зачетах, зато донимал его вопросами об учении Платона и, в частности, о платоновской идее блага.

Не помню точно, о чем мы спорили, но, кажется, речь шла о человеке, который поступал в медицинское училище, чтобы стать врачом. Однако ночь перед экзаменом он не спал и не сдал экзамен. А если бы спокойно спал, то поступил бы в медицинское училище. Я спросил: «Допустим, он увеличил бы свои шансы на поступление в медицинское училище, но предположим, что статистически они все еще не были бы достаточно хорошими, и предположим, что он действительно хотел погулять ночью. Тогда почему его поведение было иррациональным (хотя это неподходящее слово)?» Руководитель нашел вопрос очень странным. Он его попросту не понял. На следующей неделе я вновь задал этот вопрос, но он поднял меня на смех. Это был абсурдный случай. Но вы, физики, видите, что мой вопрос не был совсем уж глупым. В середине года за этот курс я получил только «В».

Затем к нам пришел другой руководитель. Я уже сказал, что дела у меня шли не блестяще, но здесь я учился тому, как действительно нужно подходить к предмету. Я вернулся к азам, стал делать подробные заметки и начал все лучше отвечать на предварительных зачетах. Затем я попросил допустить меня к прохождению усложненного курса по философии и получил разрешение.

Философия полностью захватила меня, хотя я разбирался в ней все еще очень слабо. Однако я изучил Декарта, Спинозу, Юма и Канта. Спиноза не вызвал у меня особых затруднений, Декарта и Юма я освоил легко, Кант оказался откровением. Помню, что каждый из нас должен был выступить с докладом перед всей секцией, и я сделал доклад о Канте, о его понятии предпосылок познания. Это понятие оказалось для меня впоследствии очень важным.

К. Г а в р о г л у: Не могли бы вы рассказать об этом подробнее?

Т. К у н: Этот эпизод действительно был важен для моего развития, потому что когдая пытаюсь охарактеризовать свою позицию, то говорю, что я кантианец с подвижными категориями. Я не принимаю полностью кантовского a priori, однако этот эпизод подготовил меня к принятию кантовского синтетического a priori. Поэтому я предпочитаю говорить о синтетическом a priori.

На последнем курсе я стремился еще глубже познакомиться с философией и прочитать как можно больше философских трудов. Мне не очень нравилась английская литература, которую я изучал на первом курсе. Думаю, профессор по литературе не испытывал к нам большого уважения и часто подшучивал над нашими знаниями. Но на втором году обучения я прослушал очень хороший курс по американской литературе, который мне многое дал.

Я все сильнее хотел заниматься философией. Но шла война, я был уже на последнем курсе, и на философию не оставалось времени. Я окончил университет на год раньше срока, что не было тогда чем‑то необычным.

Следует упомянуть еще об одном. В начале последнего года обучения я делил комнату со студентом, который занимался журналистикой. Под его влиянием я вошел в издательский совет и даже был его главой в последний год учебы. В то время мы участвовали в войне, и я, как редактор, обязан был писать статьи о войне, о том, что должен делать в этот период Гарвард, и т. п. Тогдая обнаружил, что пишу с большим трудом. Этот опыт навсегда внушил мне отвращение к написанию издательских статей и вообще к журналистской деятельности.

К. Г а в р о г л у: Это была сознательная позиция?

Т. К у н: Да, вполне. Были люди, которых это интересовало, и между ними существовала конкуренция. Руководитель совета выбрал меня в качестве кандидата. Меня занесли в списки. Однако имелись и другие кандидатуры. Я помню, как все мы сидели на нижнем этаже, пока наверху шло обсуждение. Многие члены совета предлагали своих кандидатов, и мы гадали, кого из нас выберут. Я получил эту работу, но это был странный опыт.

А. Б а л т а с: Вы говорили о способности писать, и вас считали одним из немногих людей в бизнесе, которые умеют писать. Но поскольку вы упоминали о трудностях письма, это вполне согласуется с моим представлением о вас. Писать действительно трудно, и я рад, что вас не увлекает журналистский стиль. Как вы вообще относитесь к написанию сочинений?

Т. К у н: Только моя мать имела с этим дело. Она издавала и читала книги. А я и будучи ребенком, и до сих пор не пишу писем. Лишь деловые письма, которые обязан писать.

Я ужасный корреспондент, и это всегда доставляло мне неприятности. Однажды мать сказала: «Ты можешь говорить все, что хочешь, но будь осторожен, когда пишешь». Она дала мне много полезных советов. Моя мать была чрезвычайно бестактной женщиной. Она могла прямо сказать о том, что у нее на уме, а это были далеко не всегда хорошие мысли. Помню, когда я впервые начал ухаживать за девушками. В то время я учился в аспирантуре, у меня совершенно не было времени, и я довольно редко встречался с одной девушкой. Однажды моя мать встретила нас на улице Нью‑Йорка и несколько дней спустя сказала мне: «Я видела тебя с G… Эта девушка тебе не подходит». Ах!

К. Г а в р о г л у: Годы вашей учебы в университете пришлись на период, когда в Европе шла война. В американском обществе ощущался довольно высокий накал страстей по поводу того, как должна вести себя Америка. Каково было ваше отношение к этой ситуации и как ее воспринимали другие люди из университета? Велись ли какие‑то споры? После Перл‑Харбора все стало ясно, но что было до того, какой была ваша собственная позиция?

Т. К у н: Удивительно, как мало я об этом помню! Я говорил вам, что был весьма радикален в девятом классе школы. Мы участвовали в шествиях 1 мая в знак солидарности с рабочими. Но после окончания школы все осталось в прошлом. Я сохранил либеральные убеждения, но никогда с тех пор не проявлял их активно. Меня даже смущает тот факт, что я настолько ими увлекался. Что же касается моей позиции и позиции нашей семьи, то мы были очень рады, когда Рузвельт принял решение помочь Англии. Мы считали, что Америка должна вступить в войну, хотя не испытывали воодушевления по этому поводу. Подумайте, ведь это была еврейская семья, все мы были зарегистрированными евреями. Родители моей матери были верующими иудеями, хотя и не ортодоксальными. Родители отца, семейная ветвь из Цинциннати, не были верующими. Поэтому все мы были настроены против

Гитлера. Скорее всего в моем окружении встречались люди, относившиеся к вопросу о войне иначе, но я их не помню. Все мои знакомые чувствовали приблизительно то же, что и я. Правда, после Перл‑Харбора все это потеряло значение.

К. Г а в р о г л у: Не было ли среди студентов тех, кто выступал против войны даже после Перл‑Харбора?

Т. Ку н: Возможно, но я их не помню. Скорее всего таких среди нас вообще не было.

К. Г а в р о г л у: Не могли бы вы подробнее рассказать о курсах лекций, которые читались в Гарварде? Какие курсы вам нравились, какие преподаватели читали лекции в Гарварде? В то время там был один из лучших физических факультетов, хотя в Колумбийском университете был самый лучший.

Т. К у н: Или в Чикаго. Гарвард не славился физическим факультетом.

К. Г а в р о г л у: Даже в то время?

Т. К у н: Даже тогда. Мне кажется, уровень физики в Гарварде начал повышаться только после войны. Тогда там был Джон ван Флек, но я у него не учился и познакомился с ним только впоследствии. На первом курсе я учился у Уэнделла Ферри, о котором я уже говорил. Я ему нравился, и он был хорошим преподавателем. На втором курсе лекции по физике читал Стрит. Я не очень хорошо его знаю, но он был известным специалистом в области спектроскопии.

К. Г а в р о г л у: Вы не были знакомы со Слэйтером, он ведь работал тогда в Массачусетском технологическом институте?

Т. К у н: Нет, с ним я не был знаком. Я узнал о нем во время реализации квантового физического проекта, но никак с ним не пересекался. В основном я имел дело с теми, кто преподавал электронику. [Леон] Чеффи и некто Кинг [Рональд У.П. Кинг] очень хорошо читали теорию антенн. Однако ни один из них не оставил глубокого следа в моей памяти. Чеффи был невероятно плохим преподавателем, Кинг, напротив, читал очень хорошо. В математике я на год опережал программу, но не решился сразу изучать курс второго года по исчислениям и начал опять с первого года. Я нашел этот курс очень легким и почти не ходил на занятия, ограничиваясь тем, что с кем‑нибудь посылал преподавателю решения моих старых задач. Не могу сказать, что я вообще не посещал занятия, но приходил в аудиторию очень редко после первых недель учебы, и правильно делал.

На втором году я уже не так сильно опережал курс обучения. Мне кажется, я был готов начинать изучение математики со второй половины второго курса.

На третьем году обучения в курсе математики появились темы, оказавшиеся для меня чрезвычайно трудными. Курс читал Георг Биркгоф, знаменитый математик и один из самых плохих преподавателей, каких только можно себе представить. Мы занимались сложными интегралами и частичными дифференциалами, но я никак не мог понять, что мы делаем. Я выполнял все правильно, но не чувствовал материал. У меня был очень хороший друг, которого я однажды спросил: «Как ты это делаешь?» Он рассказал. Тогда я признался, что не вполне понимаю суть операций. «Как же так? – удивился он. – Ведь все это мы делали раньше, только с большим числом переменных». – «Ох!» – воскликнул я. Что‑то щелкнуло у меня в мозгу, и все встало на свои места. И хотя я не всегда мог правильно решить сложный интеграл, друг оказался прав. Вот это моя память сохранила о Биркгофе.

К. Г а в р о г л у: Вы очень мало сказали о теоретических курсах.

Т. К у н: Вспомните, что я учился только три года. На первом и втором году обучения основные курсы по физике были включены в общую двухгодичную программу, хорошую и четкую. Не помню, что еще нам читали по физике, и не помню, какая физика была на третьем курсе. Мне хотелось изучать электронику, а физика нужна была лишь как база для этого. Я познакомился с электромагнитной теорией, прослушал курсы лекций по электричеству и магнетизму Все было хорошо, но меня эти курсы не слишком заинтересовали. Все‑таки это был еще не подлинный Максвелл, а книга Пейджа и Адамса. Вы ее помните[209]? Не помню, слушал ли я курс по термодинамике [Перси У.] Бриджмена, когда учился в аспирантуре. Я мог посещать этот курс раньше. Тогда его читал нам Филипп Франк, однако я не уверен, у кого изучал этот курс. Мне всегда нравилась термодинамика. Эта дисциплина в значительной мере математическая, однако дает важные физические следствия.

К. Г а в р о г л у: А как обстояло дело с курсом по теории относительности?

Т. К у н: Теорию относительности я изучал в аспирантуре. Вы помните, что у меня на последнем курсе было очень мало физики. У меня не было курса оптики, который обычно читался. Я не уверен, что слушал курс по термодинамике. Кажется, нам давали дополнительный курс по механике.

А. Б а л т а с: Вы уже упоминали об изучении философии. А как обстояло дело с изучением истории и вообще гуманитарных дисциплин?

Т. К у н: Я прослушал один курс по истории. История меня не особенно привлекала, этот курс нам читали в летней школе, и он был посвящен истории Англии XIX века. Почему я выбрал этот курс, не знаю. Преподаватель был приятный, и я ему нравился, но содержание курса ничего не дало мне. В летней школе я прослушал также курс по политологии у Макса Лернера, старого друга нашей семьи. Я плохо воспринимал то, что не относилось к электричеству или к электронике, и теперь даже не помню, о чем шла речь в этом курсе.

С другой стороны, я был очень занят своей статьей [ Crimson ], и почти все мои друзья увлекались литературой. Большинство из них не были физиками, математиками или инженерами, хотя имелись и такие. Поэтому я очень удивился, когда на втором курсе меня избрали членом Общества печати. Это был не один из клубов Гарварда, а некое объединение, которое проводило интеллектуальные дискуссии, устраивало ленчи и т. п. А затем, уже на последнем курсе я стал президентом Общества печати.

Хотя сильно был погружен в себя и прослушал слишком мало курсов по литературе (думаю, всего два: один по английской литературе, который мне не понравился, а другой – по американской литературе. Последний курс нам читали два знаменитых гарвардских профессора Маттиссен и Медок, которыми я восхищался), я был достаточно известен. И это помогло мне в дальнейшем.

После окончания университета я поступил на работу в Лабораторию радиоисследований. Она находилась на территории Гарварда, в северном крыле здания биологического факультета, над которым надстраивались еще два деревянных этажа. Я работал в группе теоретиков, моим начальником был ван Флек. Мы разрабатывали средства против радаров. Кинг теперь работал над специальными антеннами, включая вращающуюся антенну, которую можно установить на самолет и использовать для обнаружения местонахождения радаров. Я по большей части готовил стандартные формулы (выведения которых так и не понимал и не имел времени с этим разобраться), выражающие габариты радара как функцию расстояния. Я чертил графики, показывающие, когда нужно поднимать в воздух определенный самолет, и изготавливал карты. Я прикидывал, какой радар мог охватить Камчатку, как близко могли подойти к нам японцы или мы к японцам.

А. Б а л т а с: Вам предложили эту работу?

Т. К у н: Да, меня привлекли к этой работе, поскольку требовался человек именно с такой подготовкой, как у меня. И я получил отсрочку от призыва в армию. Конечно, я занимался этой работой не для отсрочки, но потом никогда об этом не жалел.

Я начал работать в лаборатории летом 1943 года и провел там около года. Основная лаборатория находилась в Англии, и приблизительно через год я попросил, чтобы меня направили туда.

До этого я не бывал за границей, к тому же первый раз летел на самолете. Мы сели на самолет в Ла Гуардиа, сделали одну посадку в Исландии, а затем приземлились в Шотландии, в Глазго. Я никогда раньше не летал на самолете, это было здорово! На память приходили цитаты из «Ночного полета» Сент‑Экзюпери.

Затем некоторое время я находился в Малверне, а потом был присоединен к технической интеллигенции при Главном управлении стратегическими военно‑воздушными силами Соединенных Штатов, которое располагалось в окрестностях Лондона. Сам я жил в Лондоне. Я немного беспокоился о том, что мне здесь придется делать. Однако все оказалось хорошо и даже весело.

Здесь я ходил в военной форме и впервые побывал во Франции и на континенте. Я носил форму, поэтому если бы меня захватили в плен, я не считался бы шпионом. Я искал места для расположения радаров и сообщил об этом начальству. Это было одним из самых волнующих переживаний в моей жизни.

Однажды я прилетел в Шербур осмотреть убежище для подводных лодок в Реннесе (Rennes), где, как предполагалось, могла находиться главная немецкая радарная установка.

Это происходило как раз во время стремительного наступления генерала Паттона во Франции, и никто не знал, где в этот момент находится армия. Но я рассчитывал присоединиться к группе, которая находилась здесь. Я ехал в командирском автомобиле вместе с капитаном, который должен был доставить меня до места, а потом ехать дальше. Мы прибыли, но группу не обнаружили. Никто не знал, где она, но кто‑то слышал, что группа уехала в Париж и мы можем найти ее там.

Не уверенные, что наша армия заняла Париж, мы с водителем и капитаном отправились туда. Причем оказалось, что из нас троих только я хоть что‑то слышал о Франции. Мне пришлось вспоминать все, что когда‑то я знал о Франции.

Мы ехали весь день, где‑то переночевали и утром отправились дальше. Никогда не забуду, как мы ехали по ровной местности и вдруг вдали показались какие‑то башни. Они становились все выше и выше… Шартр! Это были башни Шартрского собора. Мы объехали вокруг собора, восхищаясь его великолепием. Выехав из Шартра, вскоре догнали конвой и вместе с ним доехали до Петит‑Палас, где и располагалась группа, к которой я должен был присоединиться. Она наконец нашлась.

Примерно через час конвой начал спускаться к Елисейскому дворцу. Это было вступление в Париж де Голля! Внезапно раздались выстрелы с крыши одного из зданий, а на другой стороне Парижа, в Ле‑Бурже, еще шел бой. Это было удивительное время!

Мои рассказы о жизни имеют весьма отдаленное отношение к тому, что было дальше, но, может быть, позволят вам лучше понять некоторые мои поступки.

Я работал вместе с человеком из «RAF‑радар», его звали Крис Палмер. Вместе с ним мы хотели подняться на Эйфелеву башню, чтобы посмотреть, какое оборудование здесь можно разместить. Но нам так и не удалось это сделать, и я до сих пор сожалею, что так и не поднялся на Эйфелеву башню!

К. Г а в р о г л у: Затем вы вернулись в Англию?

Т. К у н: Несколько недель я пробыл в Париже, потом съездил в Англию и опять вернулся во Францию. Во Франции происходили стремительные преобразования. Первое время я с трудом изъяснялся по‑французски, хотя люди говорили, что у меня хороший язык. На улицах танцевали… Я пробыл в Англии не более шести недель, но за это время во Франции все изменилось.

Меня в качестве советника по радарам прикомандировали к Девятому дивизиону бомбардировщиков, размещенному в Реймсе. Здесь была… Вы сказали бы «группа промышленных инженеров», но это не вполне подходящее название. Эти люди использовали математику и науку для решения стратегических и иных проблем, но больше случайным образом. Казалось полезным иметь таких людей, которые могли бы возражать генералам, чего никто другой не мог себе позволить.

Я по‑прежнему занимался поиском радарных установок и продолжал этим заниматься в Германии. Я разговаривал с немцами и пытался понять, что здесь происходило. Я видел сожженный Гамбург и никогда этого не забуду. Я видел также Сент‑Луи, когда мы прибыли во Францию, и тоже этого не забуду.

Постепенно я начал осознавать, что работа с радарами мне неинтересна. Неужели это и есть физика? Некоторые мои однокурсники оказались в Лос‑Аламосе. Может, если бы я попал в Лос‑Аламос, я получил бы иное представление о физике? Мои сомнения возрастали. Трудно сказать, какие факторы оказали решающее влияние, но работа с радарами, несомненно, сыграла свою роль.

А. Б а л т а с: Когда у вас появились сомнения в том, что вы хотите стать физиком? Не были ли они связаны с войной?



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-07-19; просмотров: 34; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.222.117.109 (0.055 с.)