После «Структуры научных революций». Президентская речь Куна на двухгодичном собрании Ассоциации философии науки в 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

После «Структуры научных революций». Президентская речь Куна на двухгодичном собрании Ассоциации философии науки в



 

Президентская речь Куна на двухгодичном собрании Ассоциации философии науки в октябре 1990 года. Опубликована в PSA 1990, т. 2 (East Lansing, MI: Philosophy of Science Association, 1991).

 

Мне кажется, в данном случае и на такой встрече я должен – и, вероятно, от меня этого ждут – оглянуться в прошлое и посмотреть, что же произошло в философии науки с тех пор, как в середине столетия я начал впервые интересоваться этой областью. Однако, с одной стороны, я не могу считать себя специалистом в данной области, а с другой – я был слишком глубоко в нее погружен. Поэтому не буду пытаться оценивать современное состояние философии науки в отношении к ее прошлому, здесь я не слишком компетентен, а буду говорить о моем собственном положении в философии науки в связи с моим собственным прошлым. Об этом я могу судить вполне компетентно.

Некоторые из вас знают, что я работаю над книгой, и как раз здесь я намеревался дать краткий очерк ее основных идей. Свой замысел я рассматривал как возвращение к обсуждению философских проблем, возникших после выхода в свет «Структуры научных революций». Но быть может, лучше говорить о проблемах, порожденных переходом к тому, что называют «исторической» или (как говорил мне Кларк Глимаур) «мягкой» философией науки. Именно за этот переход я получил гораздо больше похвал и порицаний, чем заслуживаю. Меня представляли как инициатора этого перехода. Но в нем участвовали и другие – например, Пол Фейерабенд и Рас Хэнсон, а также Мэри Хессе, Майкл Полани, Стивен Туллин и кое‑кто еще. Каким бы ни был Zeitgeist (дух времени), мы представили яркую иллюстрацию его роли в интеллектуальной жизни.

Если вернуться к задуманной мною книге, то, я думаю, вы не удивитесь, услышав, что ее главная цель – обсуждение таких проблем, как проблема рациональности, релятивизма и, самое важное, проблема реализма и истины. Конечно, книга посвящена не только этим проблемам. Основное место в ней уделено проблеме несоизмеримости. В течение тридцати лет с тех пор, как была написана «Структура научных революций», ни одна другая проблема не волновала меня так глубоко. За эти годы я пришел к твердому убеждению: несоизмеримость должна быть существенным компонентом любого исторического или эволюционного взгляда на научное познание.

Будучи правильно понятой, к чему сам я не всегда был способен, несоизмеримость не угрожает рациональной оценке истинных утверждений, как иногда считают. Скорее она является необходимым дополнением к понятию когнитивной оценки. Поэтому необходимо защитить понятия истины и знания от постмодернистских веяний, подобных, например, сильной программе (в социологии науки. – Примеч. пер.). Здесь, конечно, я не смогу этого сделать, но именно в этом замысел моей книги. Тем не менее я попытаюсь хотя бы очень кратко изложить основные элементы позиции, которую разрабатываю в книге. Начну с того, как я сегодня понимаю несоизмеримость, а затем поговорю о ее связях с проблемами релятивизма, истины и реализма. В книге будет идти речь также и о рациональности, но здесь я даже кратко не могу коснуться этого понятия.

Важность понятия несоизмеримости я осознал в ходе попыток понять кажущиеся бессмысленными некоторые отрывки из старых научных текстов. Обычно их рассматривали как свидетельство неясности или ошибочности убеждений автора. Мой опыт привел меня к предположению, что эти отрывки просто неправильно прочитывали: их кажущуюся бессмысленность можно было устранить, восстановив прежние значения терминов, которые позднее приобрели иные значения.

В течение нескольких лет после обнаружения этого обстоятельства я часто метафорически говорил о процессе возникновения новых значений из более ранних как о процессе изменения языка. Позднее я стал говорить о переоткрытии историком прежних значений как о процессе обучения языку, похожему на тот, которым занимается вымышленный антрополог, его Куайн ошибочно назвал радикальным переводчиком[78]. Способность изучить язык, считаю я, не гарантирует способности переводить с него или на него.

Однако теперь эта метафора представляется мне слишком узкой. Язык и значение интересуют меня лишь в той мере, в какой речь идет о значениях лишь небольшого класса терминов. Приблизительно говоря, это таксономические термины или группы терминов, относящиеся к естественным, искусственным, социальным видам и, возможно, к некоторым другим. В английском языке этот класс терминов приблизительно совпадает с теми словами, перед которыми в соответствующих фразах стоит неопределенный артикль. Это главным образом количественные существительные и существительные, относящиеся к множествам. Некоторые термины требуют соответствующих суффиксов.

Термины этого типа обладают двумя существенными свойствами. Во‑первых, они выделяются в особый тип благодаря своим лексическим характеристикам, например, наличию неопределенного артикля. Принадлежность к особому типу терминов является частью значения этих терминов – той частью, которую должен учитывать тот, кто их использует. Во‑вторых, никакие два термина такого типа не могут пересекаться в области их референции, они связаны лишь как виды одного рода.

Иногда я называл это ограничение принципом несовместимости. Нет собак, которые одновременно являлись бы кошками; нет золотых колец, которые одновременно являлись бы серебряными, и т. д. Это делает собак, кошек, серебро и золото особыми видами.

Таким образом, если члены языкового сообщества встречают собаку, которая одновременно является кошкой (или, если быть ближе к жизни, создание, подобное утконосу), они не могут просто увеличить множество своих категориальных терминов, но должны переосмыслить часть своей таксономии. Как говорят защитники каузальной теории референции, термин «вода» не всегда ссылается на Н2О[79].

Прежде чем начать описание мира, нужно иметь лексическую таксономию. Принятые таксономические категории, по крайней мере в сфере обсуждения, являются условием непроблематичной коммуникации, включая коммуникацию, необходимую для оценки истинных утверждений. Если разные языковые сообщества имеют разные таксономии в какой‑то области, то члены одного из них могут (и даже стремятся) высказывать утверждения, которые вполне осмысленны в рамках данного языкового сообщества, однако в принципе не могут быть сформулированы членами другого сообщества.

Для преодоления разрыва между такими сообществами нужно добавить к словарю одного из них такой термин, референция которого совпадает с референцией уже имеющегося термина. В этой ситуации принцип несовместимости не действует.

Таким образом, несоизмеримость оказывается некой разновидностью непереводимости, ограниченной областью, в которой две лексические таксономии различаются. Различия, порождающие непереводимость, не являются старыми. Они нарушают либо условие несовместимости, то есть условие разбиения на виды, либо ограничение иерархических отношений, о которых здесь я говорить не могу.

Такого рода нарушения не препятствуют взаимопониманию между сообществами. Члены одного языкового сообщества способны осознать таксономию, используемую членами другого сообщества, как учится историк понимать древние тексты. Однако процесс, приводящий к пониманию, создает людей, владеющих двумя языками, а не переводчиков, и за билингвизм приходится платить высокую цену. Человек, владеющий двумя языками, всегда должен помнить о том, с рассуждением какого языкового сообщества он имеет дело. Высказывать утверждение, использующее один словарь, человеку, который пользуется другим словарем, всегда рискованно.

Позвольте мне сформулировать эти положения более конкретно, а затем я выскажу о них заключительное замечание. Допустим, для некоторой лексической таксономии или, говоря проще, для некоторого словаря имеются все виды различных утверждений, которые могут быть высказаны, и все виды теорий, которые можно построить. Обычные технические средства привели бы к тому, что одни из них были бы признаны истинными, а другие были бы отвергнуты как ложные.

Однако существуют утверждения и теории, которые могут быть сформулированы с помощью другого словаря, но их нельзя сформулировать в первоначальном словаре. В первом томе «Семантики» Лайонса есть прекрасный пример, который хорошо знаком кому‑то из вас: невозможно английское утверждение «кот сидел на половике» («the cat sat on the mat») перевести на французский язык вследствие несоизмеримости французской и английской таксономий для половых покрытий[80]. В каждом конкретном случае истинности английского утверждения можно отыскать соответствующее французское утверждение, использующее такие слова, как «гобелен», «тюфяк», «коврик» и т. п. Однако нет одного французского утверждения, которое относится ко всем и только тем ситуациям, в которых истинно английское утверждение. В этом смысле английское утверждение нельзя высказать по‑французски.

Аналогичным образом я часто указывал[81] на то, что содержание коперниканского утверждения «Планеты вращаются вокруг Солнца» нельзя выразить утверждением, использующим словарь птолемеевского утверждения «Планеты вращаются вокруг Земли».

Различие между этими двумя утверждениями является не просто фактическим. Термин «планета» является видовым термином в обоих словарях, и подразумеваемые виды пересекаются, но не совпадают полностью. Это говорит о том, что в развитии науки встречаются эпизоды, когда происходит фундаментальное изменение некоторых таксономических категорий, и эти эпизоды ставят перед более поздними исследователями проблемы, подобные тем, с которыми сталкивается этнограф, пытающийся проникнуть в иную культуру

Заключительное замечание подводит итог моим сегодняшним воззрениям на несоизмеримость. Я говорил об этих воззрениях в связи со словами и лексической таксономией и продолжу в том же духе: виды знания, с которыми я имею дело, находят явное выражение в вербальных или символических формах. Однако правильнее было бы говорить о понятиях, а не словах. То, что я называл лексической таксономией, лучше было бы называть концептуальной схемой, причем само понятие концептуальной схемы говорит не о множестве убеждений, а о конкретных способах ментальных действий, с помощью которых формируются убеждения. Эти способы сразу ограничивают множество возможных убеждений.

Я считаю, что некоторые из таксономических схем носят долингвистический характер и присущи даже животным. Видимо, они включены в системы восприятия, что наиболее очевидно для зрения. В своей книге я привожу основания для предположения о том, что они возникли из еще более фундаментального механизма, позволяющего живым организмам отождествлять окружающие объекты по их пространственно‑временным траекториям.

Я должен вернуться к несоизмеримости, но позвольте пока оставить ее в стороне и набросать структурные рамки, в которых она функционирует. Поскольку опять вынужден двигаться быстро и часто схематично, я начинаю с указания направления движения. В сущности, я попытаюсь очертить форму, которую, как мне кажется, должна иметь любая жизнеспособная эволюционная эпистемология. Таким образом, я возвращаюсь к аналогии с эволюцией, о которой шла речь на самых последних страницах первого издания «Структуры», пытаясь разъяснить ее и развить дальше.

В течение тридцати лет с тех пор, как я впервые заговорил об эволюционном подходе, теории эволюции биологических видов и познания развивались в направлениях, которые я только сейчас для себя открываю. Я должен еще многое узнать, но уже вижу, что здесь много полезного.

Я начинаю с того, что многим из вас хорошо известно. Когда целое поколение назад я впервые включился в движение, которое ныне часто называют исторической философией науки, то, как и большинство моих соратников, полагал, что история должна быть источником исторических свидетельств. Эти свидетельства мы искали в изучении конкретных исторических случаев, что заставляло нас внимательно относиться к реальной науке.

Теперь я думаю, мы переоценивали в то время эмпирическую сторону наших исследований (эволюционная эпистемология не должна быть натуралистической).

Постепенно я стал приходить к убеждению: существенны не столько подробности исторических событий, сколько связанная с ними идеология. Историк всегда рассматривает процесс, который уже идет, начало которого теряется в предшествующем времени. Убеждения уже существуют, они служат основой для исследования, результатом которого порой бывает их изменение. Без существования убеждений исследование немыслимо, хотя существует старая традиция не замечать этого.

Короче говоря, для историка нет архимедовой точки опоры при изучении науки, кроме той, что уже исторически обусловлена. Если вы рассматриваете науку как историк, то к подобному выводу вас приводит самый скромный анализ ее реальной практики.

Этот вывод теперь кажется почти общепризнанным: вряд ли я знаю хотя бы одного фундаменталиста. Однако для меня этот способ отказа от фундаментализма имел дальнейшее следствие, которое хотя и широко обсуждается, но не получило широкого признания. Дискуссии обычно проходят под знаком рациональности или относительности истинных утверждений, однако эти названия просто отвлекают внимание.

Хотя рациональность и релятивизм взаимосвязаны, речь идет, по сути, о корреспондентной теории истины, ибо именно она задает точку зрения, с которой мы оцениваем научные законы и теории: соответствуют ли они внешнему, независимому от сознания миру. Я убежден, что это понятие – в абсолютной или вероятностной форме – должно исчезнуть вместе с фундаментализмом. Ему на смену должна прийти более строгая концепция истины, но не корреспондентная теория.

Позвольте пояснить, о чем речь. Рассматриваемые в развитии, научные утверждения неизбежно оцениваются с изменяющейся, исторически‑обусловленной позиции. Эта оценка не может быть индивидуальным суждением об изолированном фрагменте знания: принятие нового знания обычно требует соотнесения с другими убеждениями. Будь это суждение принято, все‑таки еще нельзя было бы говорить о полном и совершенном знании. Здесь речь идет, скорее, о желательности конкретного изменения убеждений – изменения, преобразующего существующее знание таким образом, чтобы оно с минимальными потерями включило в себя новые убеждения.

Оценки такого рода по необходимости являются сравнительными: какая из двух систем знания – первоначальная или предлагаемая в качестве альтернативы – лучше подходит для деятельности ученого: занят ли он решением головоломок (моя позиция), повышает ли эмпирическую адекватность (Бас ван Фраассен)[82] или укрепляет господство правящей элиты (пародия на сильную программу). Конечно, у меня есть предпочтения в отношении этих альтернатив, что приводит к некоторым различиям в оценках[83]. Однако главное здесь отнюдь не выбор между ними.

В сравнительных оценках подобного рода общие убеждения остаются на своем месте: они служат для современных оценок, они заменяют традиционную объективистскую позицию. Тот факт, что они могут впоследствии получить – и, вероятно, получат – другую оценку, просто не имеет значения.

Рациональность современных оценок не зависит от их истинности или ложности. Они просто являются частью той исторической ситуации, в которой высказываются. Но если реальная истинность общих предпосылок, требуемых для оценки, несущественна, то не может возникнуть вопрос об истинности или ложности изменений, принимаемых или отвергаемых на основе этих оценок.

Некоторые классические проблемы философии науки, в частности холизм Дюгема, с этой точки зрения обусловлены не самой природой научного познания, а неправильным пониманием самого оправдания убеждений. Оправдание не стремится к чему‑то внешнему по отношению к исторической ситуации, а просто в рамках этой ситуации апеллирует к улучшению средств деятельности.

Я стремился усилить и расширить параллель между биологическим развитием и развитием науки, намеченную на последних страницах первого издания «Структуры»: развитие науки должно рассматриваться как процесс, идущий из прошлого, а не подталкиваемый будущим, как развитие «из чего», а не «к чему». Подразумеваемая мною параллель во всей книге рассматривается как диахроническая, включающая в себя отношение между старыми и более современными научными убеждениями, относящимися к одним и тем же теориям, выводам, характеристикам, объектам и т. д. или к пересекающимся областям природных феноменов.

Теперь я хочу указать на вторую, менее широкую параллель между дарвиновской эволюцией и эволюцией познания, принимающую во внимание синхронный срез в развитии науки. Хотя в прошлом я иногда говорил о несоизмеримости между теориями современных научных дисциплин, лишь в последние несколько лет я начал осознавать ее значение с точки зрения параллели между биологической эволюцией и развитием науки. Недавно этот параллелизм был убедительно продемонстрирован в блестящей статье Марио Биаджиоли[84]. Для нас обоих этот параллелизм чрезвычайно важен, хотя и по разным причинам.

Для пояснения я должен вернуться к моему старому различию между нормальным и революционным развитием. В «Структуре» это было различие между развитием, которое просто что‑то добавляет к имеющемуся знанию, и изменениями, которые требуют устранения части того, во что прежде верили.

В новой книге это различие предстает как различие между процессами, которые требуют изменений таксономии, и процессами, не требующими этого. (Такое представление позволяет дать более тщательное описание революционных изменений, нежели то, которое я мог дать ранее.) В процессах второго рода происходят вещи, которые в «Структуре» упоминаются лишь мимоходом.

После революции обычно (может быть, всегда) появляется больше научных дисциплин или областей познания, чем было до нее. Новая дисциплина либо ответвляется от родительского ствола, как неоднократно происходило в прошлом, когда от философии или медицины отделялись оформившиеся научные дисциплины, либо новая дисциплина возникает в сфере пересечения двух существовавших наук (физическая химия и молекулярная биология).

Второй способ появления новой дисциплины порой рассматривают как объединение наук, как в упомянутых случаях. Однако со временем начинают замечать, что новая наука редко ассимилирует содержание породивших ее наук. Вместо этого она постепенно становится все более специализированной, начинает издавать новые специальные журналы, образует новое профессиональное сообщество, часто получает университетские кафедры, лаборатории и даже факультеты.

С течением времени схема эволюции областей науки, дисциплин и их ответвлений начинает все больше походить на древо биологической эволюции. Каждая из этих областей имеет свой собственный словарь, используемый в конкретной сфере, здесь и сейчас. Нет общего языка, способного полностью выразить содержание всех этих областей или хотя бы двух из них.

С большой неохотой я постепенно убеждался, что процесс специализации, накладывающий ограничения на коммуникацию и единство научного сообщества, является неизбежным следствием первых принципов. Рост специализации и сужение сфер компетенции теперь представляются мне неизбежной платой за возрастание мощи познавательных средств. Развитие того же типа характерно и для технологической практики.

Если так, то между биологической эволюцией и эволюцией познания можно усмотреть дополнительные параллели.

Во‑первых, революции в развитии науки, создающие новые разграничения между научными областями, весьма напоминают возникновение новых биологических видов. Революционное изменение есть не мутация, как я считал многие годы, а видообразование, если прибегнуть к биологической аналогии. И проблемы с видообразованием (например, трудности с отождествлением нового вида, когда он уже возник, и невозможность указать точный момент его появления) очень похожи на проблемы, возникающие в связи с революционными изменениями и появлением, а также с отождествлением новых научных дисциплин.

Вторая параллель между биологической эволюцией и развитием науки относится к единице, которая подвергается видоизменению (не путать с единицей отбора). В биологии это выделенная популяция, члены которой в совокупности служат воплощением ее генофонда, обеспечивающего ее воспроизведение и отличие от других популяций.

В науке такой единицей является сообщество коммуницирующих специалистов, пользующихся единым словарем. Этот словарь обеспечивает основу для проведения и оценки специальных исследований. Он также создает препятствия для взаимопонимания с учеными, не принадлежащими к данному сообществу, и тем самым обеспечивает его изоляцию от представителей других специальностей.

У всех, кто ценит единство знания, эта сторона специализации – лексическое или таксономическое расхождение с последующим ограничением коммуникации – вызывает сожаление. Однако такое единство может оказаться в принципе недостижимым, а стремление к нему способно подвергнуть опасности рост знания.

Лексические расхождения и обусловленные ими ограничения коммуникации могут служить механизмом, способствующим развитию познания. Возможно, что специализация и связанные с ней лексические расхождения позволяют наукам, рассматриваемым в общем, решать головоломки более широкой области естественных феноменов, чем могла бы охватить лексически однородная наука.

Хотя эта мысль вызывает у меня смешанные чувства, я продолжаю настаивать: ограничение области возможного партнерства для плодотворного общения – существенная предпосылка того, что называют прогрессом и в биологическом развитии, и в развитии познания. Ранее я предполагал, что при правильном понимании несоизмеримость могла бы раскрыть источник когнитивной силы и авторитета науки, теперь ее роль изолирующего механизма оказывается предпосылкой темы, которую я имел в виду и к которой обращаюсь сейчас.

Упоминание понятия «общение», вместо которого в дальнейшем я буду употреблять слово «дискурс», возвращает меня к проблеме истины. Выше я упоминал, что мы должны научиться обходиться без чего‑то, похожего на корреспондентную теорию истины. Но ее должна заменить какая‑то более слабая теория истины, которая позволила бы нам ввести минимальные законы логики (в частности, закон непротиворечия) и сделать их условием рациональных оценок[85]. С этой точки зрения существенная функция понятия истины состоит в том, что оно требует от нас осуществлять выбор между признанием и отвержением некоторого утверждения или теории перед лицом общепризнанных свидетельств. Позвольте кратко пояснить, что именно я имею в виду.

Пытаясь преодолеть релятивизм, ассоциируемый с несоизмеримостью, Ян Хакинг говорит о способах, посредством которых новые «стили» вводят в науку новых кандидатов на место истины – лжи[86]. С течением времени я постепенно осознавал, что некоторые мои собственные важнейшие утверждения гораздо лучше формулировать, не ссылаясь на истинность или ложность высказываний. Вместо этого оценку предполагаемого научного высказывания следует понимать как состоящую из двух почти нераздельных частей.

Во‑первых, мы устанавливаем статус этого высказывания: можно ли его оценивать как истину или ложь? Как вы вскоре увидите, ответ на этот вопрос зависит от нашего словаря. И во‑вторых, если мы положительно отвечаем на первый вопрос, то можно ли рационально утверждать это высказывание? При данном словаре ответ на вопрос дают обычные правила, относящиеся к использованию свидетельств.

При такой формулировке признание некоторого высказывания заслуживающим истинностной оценки означает включение его в языковую игру, правила которой запрещают одновременное признание некоторого высказывания и его отрицания. Человек, нарушающий это правило, исключает себя из игры. Если тем не менее кто‑то пытается продолжать игру, то разрушается дискурс, подвергается опасности целостность языкового сообщества.

Это правило аналогичным образом применимо не только к противоположным, но и вообще к несовместимым высказываниям. Конечно, существуют языковые игры, не содержащие правила непротиворечия и связанные с ним, например, поэзия или мистический дискурс. И даже в рамках игры с декларативными высказываниями существуют способы нарушения этого правила и допускающие использование противоречия. Самый наглядный пример – метафора и иные тропы: для нас здесь более важны реконструкции историками убеждений прошлого. (Хотя оригинальные тексты могли оцениваться как истинные или ложные, их более поздние реконструкции историками, пытающимися передать язык одной культуры членам другой, таковыми не являются.)

Однако в науке и во многих более обыденных видах социальной деятельности такие средства являются паразитическими по отношению к нормальному дискурсу. Как раз эти виды деятельности, одна из которых предполагает нормальную приверженность правилам игры в истину и ложь, представляют собой элементы того клея, который связывает сообщества в единое целое. Поэтому правила игры в истину и ложь в той или иной форме универсальны для всех человеческих сообществ.

Однако результаты применения этих правил варьируются от одного языкового сообщества к другому. В общении между членами сообществ, обладающих по‑разному структурированными лексическими схемами, утверждаем ость и свидетельство играют одну и ту же роль только в тех областях (их всегда очень много), где их словари совпадают.

В случаях, когда словари участников дискурса различаются, одна и та же последовательность слов порой способна выражать разные утверждения. Высказывание может допускать истинностную оценку в одном словаре, но не обладать этим статусом в другом словаре. И даже если оба утверждения обладают одинаковым статусом, они не будут тождественными: пусть они звучат одинаково, но свидетельство в подтверждение одного из них не обязательно будет свидетельством, подтверждающим другое утверждение. В таких случаях нарушения коммуникации неизбежны. Чтобы избежать их, говорящий на двух языках вынужден помнить обо всех периодах, когда использовался тот или иной словарь, и о сообществах, употреблявших его.

Конечно, эти нарушения коммуникации встречаются, они являются важной чертой эпизодов, о которых в «Структуре» говорится как о «кризисах». Я считаю их решающими симптомами процессов видообразования, в ходе которых возникают новые дисциплины, каждая из которых обладает собственным словарем и имеет собственную сферу познания. Рост знания осуществляется как раз благодаря этим расщеплениям, а необходим ость поддерживать дискурс, продолжать игру с декларативными высказываниями усиливает расщепление и фрагментацию знания.

Несколько кратких замечаний о той позиции по поводу отношений между словарем – общей таксономической схемой речевого сообщества – и миром, в котором живут члены этого сообщества. Ясно, что эту позицию нельзя назвать метафизическим реализмом, о котором говорит Патнэм[87]. В той мере, в какой структура мира может быть воспринята, а опыт может быть передан другим, она навязывается структурой словаря сообщества.

Некоторые стороны этой лексической структуры, несомненно, биологически обусловлены и являются результатом общего филогенеза. Однако среди достаточно развитых существ (не обязательно наделенных языком) важные ее аспекты детерминированы также обучением, процессом социализации, который включает новых членов в сообщество их родителей и соплеменников.

Существа с одинаковым биологическим оснащением могут воспринимать мир, по‑разному структурированный их языками, поэтому они не смогут общаться между собой. Даже когда индивиды одновременно входят в разные языковые сообщества (то есть владеют несколькими языками), они по‑разному воспринимают мир, переходя от одного языка к другому.

Эти замечания приводят к мысли: мир как‑то зависит от мышления или представляет собой конструкцию населяющих его существ. Эта мысль активно разрабатывается в последние годы. Однако метафоры типа «изобретение», «конструирование» или «зависимость от мышления» неверны по крайней мере в двух отношениях.

Во‑первых, мир не изобретен и не сконструирован. Существа, которым приписывают его конструирование, находят мир уже данным, они рождаются в нем. Этот мир становится все более полным по мере их социализации, в которой примеры проявления мира играют важную роль.

Кроме того, мир проявляет себя в чувственном восприятии (частью непосредственно, а частью – косвенно) благодаря наследственности, воплощающей в себе опыт предков. Он вполне устойчив и не зависит от желаний и стремлений наблюдателя. Поэтому способен предоставить решающие свидетельства против изобретаемых нами гипотез.

Рожденные в нем существа должны принимать его таким, как он есть. Конечно, они могут взаимодействовать с ним, изменяя и его, и себя в этом процессе, и новые поколения будут рождаться уже в изменившемся мире. Это похоже на природу оценок, рассматриваемых в исторической перспективе: то, что требует оценки, является не первоначальным, а измененным убеждением, хотя в нем что‑то сохраняется от первоначального. Здесь же то, что люди изменяют или изобретают, является не миром самим по себе, но его изменением в некоторых отношениях, однако общее положение сохраняется.

Таким образом, в обоих случаях изменения совершаются не вполне по нашей воле. Большая часть предлагаемых изменений отвергается благодаря свидетельствам. Редко можно предвидеть, какие из них будут приемлемыми, а следствия принятых изменений могут оказаться нежелательными.

Может ли мир, изменяющийся с течением времени и от одного сообщества к другому, соответствовать тому, что обычно называют «реальным миром»? Я не вижу, как можно отвергнуть его право на это название. Он предоставляет собой окружающую среду, сцену для всякой индивидуальной и социальной жизни. Он задает для этой жизни жесткие рамки, продолжение жизни зависит от приспособления к нему. В современном мире научная деятельность стала главным средством приспособления. Что еще разумного можно сказать о реальном мире?

Слово «приспособление», употребленное в предпоследнем предложении, вызывает сомнения. Можно ли говорить, что члены определенной группы приспосабливаются к окружающей среде, если они постоянно изменяют ее для удовлетворения своих потребностей? Эти существа приспосабливаются к миру или мир приспосабливается к ним? Не вытекает ли из этой терминологии мысль о взаимной пластичности – мысль, которая несовместима с представлением о том, что жесткие ограничения, налагаемые на нас миром, делают его реальным и мы вынуждены приспосабливаться к нему?

Это действительно трудные вопросы, однако они неизбежны при попытке описания эволюционных процессов. Например, в настоящее время в эволюционной биологии оживленно обсуждается проблема идентичности. С одной стороны, эволюционные процессы порождают существа, все более адаптированные ко все более узкой биологической нише. С другой стороны, нишу, к которой они адаптированы, можно выделить только ретроспективно вместе с занимающей ее популяцией: она не существует сама по себе, без занимающей ее популяции[88]. Отсюда единство живых организмов и занимаемых ими биологических ниш. Это создает трудности в проведении разграничительной линии между живыми организмами и занимаемой ими нишей, с одной стороны, и их «внешним» окружением – с другой.

Биологические ниши можно не считать мирами, однако это зависит от точки зрения. Ниша есть то, в чем живут другие существа. Мы рассматриваем их извне и вступаем в физические взаимодействия с их обитателями. Однако сами обитатели ниши смотрят на нее изнутри, и их взаимодействие с ней интенционально опосредовано чем‑то вроде ментальной репрезентации.

С биологической точки зрения ниша представляет собой мир населяющей ее группы. Обобщая, можно сказать, что мир есть наша репрезентация занимаемой нами ниши, место обитания конкретного человеческого сообщества, с членами которого мы в настоящее время вступаем во взаимодействие.

Мирообразующая роль интенциональности и ментальной репрезентации приводит нас к идее, характерной для моей позиции на протяжении долгих лет: сравните, например, мои прежние утверждения о сдвиге гештальта и т. п. Именно этот аспект моей работы внушал, будто я считаю, что мир зависит от сознания.

Однако метафора зависимого от сознания мира, как и родственная ей метафора изобретаемого или конструируемого мира, обнаружила свою полную ошибочность. Миры создаются совокупностями действующих существ (которые сами создаются мирами). И деятельность‑в‑мире некоторых групп есть наука. Основной единицей, развивающей науку, является группа, а группа не обладает сознанием.

Современная биологическая теория указывает на важную параллель, правда, под неудачным названием «Являются ли виды индивидами?»[89]. Производящие потомство организмы, обеспечивающие сохранение вида, в некотором смысле единицы, активность которых является предпосылкой эволюции. Но чтобы понять результаты этого процесса, нужно рассматривать единицу эволюции (не путать с единицами отбора) как общий набор генов, который изменяется благодаря бисексуальному воспроизводству.

Аналогичным образом когнитивная эволюция зависит от изменения утверждений, принимаемых сообществом. И хотя единицами, изменяющими эти утверждения, являются отдельные ученые, понимание развития познания определяется их рассмотрением как атомов, образующих некую целостность – сообщество специалистов некоторой научной дисциплины.

Первичность сообщества по отношению к его членам выражается также в концепции словаря – единицы, воплощающей в себе концептуальную или таксономическую структуру, объединяющую сообщество и одновременно изолирующую его от других групп. Представьте этот словарь в виде программы, помещенной в голову каждого члена группы. Тогда можно показать (хотя и не здесь), что члены группы отличаются не тем, что они обладают одним и тем же словарем, а тем, что их словари конгруэнтны, то есть обладают одной и той же структурой.

Лексическая структура, характерная для группы, более абстрактна, нежели индивидуальные словари или ментальные программы. Лишь эта структура, а не ее разнообразные индивидуальные воплощения, должна быть общей для всех членов сообщества. Здесь устройство структуры похоже на ее функционирование: ее нельзя понять, не включившись в сообщество, которому она служит.

Теперь, надеюсь, понятно, что моя концепция есть некая разновидность постдарвиновского кантианства.

Подобно категориям Канта, словарь служит предпосылкой возможного опыта. Однако в отличие от кантовских категорий лексические категории способны изменяться и с течением времени, и при переходе от одного сообщества к другому. Конечно, ни одно из этих изменений не является всеобъемлющим.

Независимо от того, изменяются ли рассматриваемые сообщества во времени или в концептуальном пространстве, их лексические структуры в главных своих чертах должны пересекаться, иначе не могли бы сохраняться соединительные мостки, позволяющие членам одного сообщества усваивать лексикон другого сообщества. Если бы не сохранялось значительное пересечение, то члены отдельного сообщества были бы лишены возможности оценивать новые теории в тех случаях, когда их признание требует лексического изменения. Однако к обширным следствиям могут приводить и небольшие изменения. Хорошо известный пример – коперниканская революция.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2021-07-19; просмотров: 69; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.218.234.83 (0.064 с.)