Редакционная коллегия: А. Г. Асмолов, В. В. Варжа-петян, А. И. Зорин, А. М. Мелихов, А. И. Нежный, П. Г. Положевец, Г. С. Померанц, А. И. Приставкин, А. Л. Семенов, С. А. Филатов. 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Редакционная коллегия: А. Г. Асмолов, В. В. Варжа-петян, А. И. Зорин, А. М. Мелихов, А. И. Нежный, П. Г. Положевец, Г. С. Померанц, А. И. Приставкин, А. Л. Семенов, С. А. Филатов.




Григорий Померанц

 

Следствие ведет каторжанка

 

Независимое издательство «Пик» 2004


 

УДК 94(47)»1917/1954» ББК 63.3(2)6-4 П55

Федеральная целевая программа «Культура России» (подпрограмма «Поддержка полиграфии и книгоиздания России»)

Федеральная целевая программа «Формирование установок

толерантного сознания и профилактика экстремизма в российском

обществе (2001-2005 годы)»

 

Редактор Г. Великовская

 

Померанц Г.

П55 Следствие ведет каторжанка. М.: Независимое издатель­ство «Пик», 2004 г. – 288 с.

ISBN 5-7358-0270-4 ISBN 5-7358-02

Эта книга – попытка заполнить белое пятно, созданное группой фаль­сификаторов во главе с партийным идеологом Сусловым. Пятно было за­полнено Комиссией Шверника, созданной при Хрущеве для расследова­ния убийства Кирова и других сталинских преступлений. В комиссию вхо­дили: Шверник, председатель КГБ Шелепин, генпрокурор Руденко и Ольга Григорьевна Шатуновская, вызванная Хрущевым из послеколымской ссылки в 1954 г. Фактически всем следствием руководила она, посто­янно сталкиваясь с противодействием сталинистов. Когда Хрущев перестал ее поддерживать, Ольга Григорьевна была вынуждена подать в отставку, и из огромного дела в 64 томах важнейшие документы стали исчезать или подменяться другими. При журналистском расследовании, проведенном в период перестройки, удалось обнаружить только список документов, посланных в Политбюро за подписями Шверника и Шатуновской. Самих до­кументов нет. Уцелели лишь записи рассказов Ольги Григорьевны детям и внукам, а также автору этой книги. Поэтому огромное значение приобре­тает знакомство с личностью Шатуновской – легендарной героиней Ба­кинской коммуны, с юных лет готовой жертвовать собой во имя идеи на­родного блага, человека огромной силы воли, мужества и ясного ума. Ее рассказы дополнены другими документами эпохи Большого Террора и раз­мышлениями автора о философии русской истории.

 

ISBN 5-7358-0270-4 ISBN 5-7358-0237-2

 

УДК 94(47)»1917/1954» ББК 63.3(2)6-4

 

© Фонд социально-экономических

и интеллектуальных программ, 2004 © Независимое издательство «Пик», 2004

 

От автора

Эта книга – ряд подступов к загадочным страницам русской и мировой истории XX века. Во многих главах вспоминаются одни и те же события и факты, но увиденные с разных точек зрения, они приобретают новый смысл. Поэтому повторения не могут быть устранены.

Отдельные главы не всегда логически вытекают одна из дру­гой. Иногда они связаны ассоциативно. Вся совокупность под­ступов – открытая система, ее можно дополнять и расширять. Автор рассчитывает пробудить самостоятельное историческое мышление своих читателей.

Москва, 2003-2004

 

 

 


I. Подступы к загадке большого

Террора

ПЛЕННИЦА ИСТОРИИ

С Ольгой Григорьевной я познакомился в доме моего тестя, Александра Ароновича Миркина. В ранней юности он вместе с другим гимназистом основал в Баку, в 1919 г., Союз учащихся-коммунистов. Это был их ответ на армянскую резню, устроенную аскерами Нури-паши вместе с местными азербайджанцами в октябре 1918 года. Тогда три дня трупы валялись на перекрестках. И над ними всю ночь выли собаки...

Живой легендой бакинского подполья была Оля, член пар­тии с 1916 г. (ей было тогда пятнадцать лет), в 1918 г. – секре­тарь Шаумяна, турками присужденная к повешению, уцелевшая благодаря порыву великодушия вновь назначенного азербай­джанского министра внутренних дел. Заболевшая тифом, уха­живая за больными товарищами во Владикавказе, занятом бе­лыми, вывезенная в тюках с коврами в Грузию и, едва оправившись, вернувшаяся на подпольную работу в Баку...

Александра Ароновича больше всего потряс апокриф, как Оля, девушка 17 лет, в одиночку управилась с парусом и компа­сом и пересекла Каспийское море. В мою память врезалось дру­гое: пароход из Ванинского порта в Магадан. Качка страшная. Корабль то взлетает вверх, то падает в пропасть. В трюме зэка не обнимаются, как родные братья, а перекатываются, живые и мертвые, в жиже из морской воды, дерьма, мочи и блевотины. В это месиво бросали и куски хлеба. Когда крикнули: кто хочет в гальюн? – Ольга Григорьевна, оставшаяся на ногах, подня­лась – и осталась на палубе, спрятавшись за пришвартованные драги. Другие продолжали перекатываться в трюме.

Кажется, я впервые увидел ее в 1965 г. Постарела, пополне­ла, но сила блистала в глазах через толстые стекла. Дряхлеющее тело держалось на сгустке воли. После Лубянки, Колымы и ссылки Хрущев назначил ее, вместе с другой каторжницей, Пикиной, проводить реабилитацию. Старые кадры Парткомиссии для этого не годились. Ольга Григорьевна была создана для сво­ей миссии. Окруженная ненавистью, она ломала сопротивление сталинистов. Узнав, что указ о пожизненной ссылке противоре­чит основам права союзных республик, она добилась отмены и одним махом распустила всю контру по домам. Маленков пы­тался саботировать, но у Ольги Григорьевны было право прямо­го доклада Хрущеву, и Хрущев показал, кто в Советском Союзе главный.

В 1960 году Хрущев назначил Шатуновскую в комиссию Шверника, расследовать убийство Кирова. Шверник там воз­главлял, Генеральный прокурор, председатель КГБ и один из заведующих отделов ЦК присутствовали на заседаниях, а рабо­тала она.


Ольга Григорьевна умела говорить официальным языком (отдельные канцеляризмы прорывались и в разговорах со мной), но со страстью каторжницы, помнившей Колыму. Ей невольно покорялись. Она сумела раскрыть сверхсекретные ста­линские сейфы, найти бумаги, на которых рукой Сталина были набросаны схемы московского и ленинградского террористиче­ских центров, родившихся в его голове. Она нашла свидетелей, знавших о совещании на квартире Орджоникидзе, когда несколько членов ЦК, совесть которых вопила против голодомора крестьян, предлагали Кирову заменить Сталина (а Киров отка­зался, боясь, что не управится с Гитлером). Она разыскала чле­на счетной комиссии XVII съезда, забытого расстрельщиками и оставшегося в живых, и узнала тайну о 292 бюллетенях, в которых вычеркнуто было имя Сталина. Она выяснила, как в Ле­нинград был направлен чекист Запорожец с заданием убить Ки­рова, как Леонида Николаева убедили взять на себя эту роль, как его трижды задерживала личная охрана Кирова – и как трижды убийце возвращали портфель и оружие. Ей удалось вос­становить картину первого допроса Николаева, кричавшего, что он выполнял волю партии. Все свидетели были расстреляны или покончили с собой, но Пальгов, прокурор Ленинградской области, прежде чем застрелиться, рассказал все Опарину. Ди­ректор завода, член МК Чудов, накануне ареста рассказал все Дмитриеву. И письменные показания старых большевиков Опа­рина и Дмитриева совпали друг с другом и с показаниями кон­воира Гусева, которого Сталин не заметил и не уничтожил.

От имени комиссии Шверника Ольга Григорьевна запросила КГБ и получила официальную справку, по полугодиям, о мас­штабах Большого террора, развязанного после убийства Кирова. Общий итог она помнила наизусть до смерти, и я его помнить буду, пока жив: арестованы 19 840 000 человек, расстреляны в тюрьмах 7 000 000, всего за 6,5 лет, с 1 января 1935-го по 1 июля 1941 г. Любая советская статистика не вполне достоверна (к этой проблеме мы еще вернемся), но вспомним, что Пол Пот, в маленькой Кампучии, примерно за такое же время уничтожил 3 374 768 человек (из Протокола Комиссии по расследованию. Цитирую по книге «Похороны колоколов». М., 2001, с. 9). Муд­рено ли, что Сталин, в Большой России, перебил больше.

Хрущев плакал, потрясенный результатами расследования, но Суслов, главный идеолог партии, и Козлов, второй секретарь ЦК, убедили Никиту Сергеевича сделать вид, что расследование еще не закончено, и Хрущев согласился отложить публикацию на 15 лет. Ольга Григорьевна безуспешно пыталась доказать, что это политические самоубийство, и оказалась права. Цекисты не могли спать спокойно, зная, что у Хрущева, с его непредсказуе­мыми решениями, осталась в руках идеологическая бомба. Страх перед этой бомбой – одна из причин отставки Хрущева. Сразу же после выхода Ольги Григорьевны на пенсию (из-за ссоры с Сердюком, фактически возглавлявшим Парткомиссию[1]) в 1962 г., дело в 64 томах стали потихоньку потрошить, а после октября 1964 г. его выпотрошили до основания. Улики и справ­ки исчезли или подменялись другими. И правда осталась только в памяти пенсионерки, связанной подпиской о неразглашении, но твердо помнившей все основные факты. Незадолго до смер­ти Ольги Григорьевны дочь Запорожца, расстрелянного, как и все, кто слишком много знал, с огорчением узнала о роли сво­его отца и попросила меня еще раз расспросить, точно ли все было так, как я рассказывал. Я пошел на Кутузовский. Ольга Григорьевна очень одряхлела, сидела согнувшись. Но услышав, в чем сомнение, – распрямилась и четко, как на экзамене, по­вторила слово в слово то, что я слышал от нее лет за десять или пятнадцать раньше. Слухи, что она потеряла память и всё пута­ет, злостно распространялись сталинистами.

При первой возможности, 10 февраля 1990 г., Шатуновская направила в «Известия» письмо, где коротко и четко изложила основные результаты расследования и главные подлоги, совер­шенные сталинистами. Это было последним делом ее жизни. Вскоре она умерла. Однако часть рассказов Шатуновской запи­сывались ее дочерью, Джаной Юрьевной, и внуками. Эти рас­сказы совпадают с тем, что я сам от нее слышал и с ее письмом в «Известия»[2].

Этот фонд до сих пор не учтен историками. Одним мешает рептильный сталинизм, другим антикоммунистическая прямо­линейность. Слышатся голоса, что разница между Сталиным и Кировым невелика, и не так важно, как один гад пожрал друго­го гада. С этой точки зрения, переход от культурной революции Мао к новой экономической политике Дэна тоже не имеет зна­чения... Думаю, что миллионы расстрелянных по тюрьмам и упавших без сил на Колыме, в Воркуте и на бесчисленных лесо­повалах думали об этом иначе. Когда Сталин умер, я вышел на волю и вышли на волю все мои лагерные друзья. Для всех нас очевидно, что Большой террор разрушил армию. Большой тер­рор дал Гитлеру его легкие победы, а нам – необходимость за­тыкать собственной шкурой просчеты бездарных сталинских ставленников. Следствием Большого террора была блокада Ле­нинграда и миллионы пленных, умиравших в гитлеровских ла­герях или в сталинских – за «измену Родине». Большой террор истребил все кадры, способные и повернуть страну, которую победы на поле брани привели в социальный тупик. И при пер­вой попытке реформ оказалось, что нет у нас реформаторов, а есть только теневики и бандиты, установившие нынешнее цар­ство коррупции. Пока имя Сталина не будет предано всенарод­ному проклятию, не будет у нас покаяния. А не будет покаяния, то и возрождения России не состоится.

Вернемся, однако, к Ольге Григорьевне. Она стоит того, что­бы познакомиться с ней поближе. Со мной это случилось после одного совершенно неожиданного разговора. Я приехал, собст­венно, за какими-то лекарствами из аптеки «4-го управления». Роясь в ящиках, она спросила: «Читали вы сегодня «Правду»? Там такой-то пишет, что Бога нет». Я был ошеломлен. Старая большевичка могла сказать мне: «Что вы делаете, Гриша? Это бандиты, Они вас убьют!». Но Бог! Вопрос о Боге был давно за­крыт для всех ее друзей. Они не сомневались, они знали, они верили в свой атеизм с твердостью Коли Красоткина (а Оля вступила в партию примерно в этом прекрасном возрасте). И вдруг – удивление, что «Правда» отрицает Бога! Я осторожно спросил, чего другого она могла ожидать от Центрального Органа своей партии. В ответ она очень просто пересказала свой ду­ховный опыт в ссылке: что-то огромное, неизмеримое подхва­тило ее и подняло над землей, надо всем пространством и вре­менем, и она почувствовала сердцем, что это дыхание Бога, что иначе эту реальность нельзя назвать, что других слов у нее нет. Почему она об этом заговорила со мной? Потому что ни с кем другим она говорить про свой опыт не могла, а сказать хоте­лось. Мостиком к разговору были стихи Зинаиды Миркиной и стихи Тагора, близкие им обеим. «Гитанджали», – говорила Шатуновская, – я в 16 лет готова была носить на груди». (В стихах Тагора Бог и возлюбленный сливаются, как первая и вторая ипостась в Троице; и у Зинаиды Миркиной так же. – Г. П.). – «Почему же вы не сохранили книжку?» – «Пришли ходоки из деревни, сказали, что нет книг, я отдала всю свою библиотеку». – «Зачем в деревне Тагор?» – «Что вы, разве я могла так рассуждать? Революция, значит все общее. Все мои друзья погибли на фронтах». Последняя фраза логически не связана с предыдущими, но она связана чувством, энтузиазмом, распахнутой душой. Когда Красная Армия во главе с Кировым вошла в Баку, Оля взбунтовалась против Наримана Наримано­ва, присвоившего себе несколько дворцов. Оля и ее друзья счи­тали, что в дворцах должны жить дети рабочих. Но Нариманов нужен был как азербайджанская декорация для советского управления Азербайджаном. Бунтарей перевели в центральную Россию и там понемногу приучили к партийной дисциплине.

Я застал в Москве двадцатых годов только следы революци­онного энтузиазма. Он уже угасал. Энтузиасты группировались вокруг Троцкого, трезвые дельцы – вокруг правых, аппаратчи­ки нашли своего вождя в Сталине. Но какой-то ореол святости вокруг слова «революция» еще горел, Бога писали со строчной, а Революцию, случалось, и с прописной. Это не было орфогра­фически обязательно, но так было в сердцах советских мальчи­ков и девочек. Революция была богом, и этот бог увлек Олю и многих других, даже постарше. Их паровоз летел стрелой, в коммуне остановка... И они катились, как вагоны, по рельсам, которые вели совсем не туда.

Что-то подобное произошло с Цюй Цю-бо (надеюсь, что не путаю его фамилию. В семидесятые о нем писал известный си­нолог Л. П. Делюсин). Он учился в революционной Москве, ув­лекся – и стал одним из основателей Китайской компартии. Потом произошел разрыв с Чан Кай-ши, Цюй Цю-бо схватили, пытали... Он выдержал пытки, никого не предал. И тут случи­лось странное для нас дело (но совершенно обычное в Китае): ему предложили бумагу, тушь, кисточку – написать то, что хо­чется, перед смертью. В Китае нет физических прав личности, но есть твердое правило хранить духовный облик замечательных людей, оставивших след в истории. Это очень древний обычай, и Чан Кай-ши остался ему верен. Цюй Цю-бо взял кисточку – и написал, что он выполнил долг перед товарищами. Но ему глубоко жаль, что пришлось ввязаться в политику. Он любил стихи, любил живопись – зачем, зачем он все это бросил! Не­что очень сходное говорил Бухарин на очной ставке со своим учеником Александром Айхенвальдом: не пишите ни о полити­ке, ни об экономике, думайте и пишите о человеке! Если дове­сти эту мысль до конца – бросьте бренное! Думайте и пишите о вечном! (Об этом писал Бергер, собеседник Айхенвальда в каме­ре смертников, в книге «Крушение поколения», написанной в Израиле).

В Ольге Григорьевне этот поворот к вечному начался – но остановился на половине пути. И я могу только догадываться, почему так случилось. Однажды я спросил ее, почему она не пишет воспоминаний. Она ответила мне: я посвятила жизнь ложному делу, и мне не хочется об этом вспоминать. Однако она очень охотно вспоминала отдельные эпизоды. Просила только своих детей не писать об этом (видимо, вспоминала обя­зательство не разглашать; но рассказы – это тоже разглашение).

Одна из ее историй – рассказ о трех роковых встречах с Ма­ленковым. Первая роковая встреча – заочная. Мирзоян (тогда – секретарь ЦК Казахстана) был вызван к Маленкову (в то вре­мя – секретарь ЦК) зашел – и увидел на столе список с запро­сом санкции ЦК на арест. Заглянул – и увидел там имена Сурена Агамирова и Ольги Шатуновской. В 1937 г. было ясно, что правду искать бесполезно. Зачем-то уничтожают героев бакин­ского подполья. Мирзоян встретил Агамирова и попросил пре­дупредить Олю – у нее трое детей, пусть вызовет из Баку мать. И тогда Ольга Григорьевна в последний раз увидела Сурена, друга своей юности. Вместе играли в горелки, вместе были при­суждены к повешению и отпущены во Владикавказ (тогда еще красный). Вместе вернулись в Баку. Вместе создавали связь с Москвой. Вместе бунтовали против Наримана Нариманова. И наконец, стали жить вместе. Их считали мужем и женой. Но Оля не хотела ничего, кроме нежности, а Сурен, направленный в другой город, не устоял там перед девушками; они просто ве­шались ему на шею. Все умоляли Олю простить его. Все любо­вались этой прекрасной парой. Но Оля не простила. Чтобы от­резать возможность новых мольб Сурена, сказала, что сблизилась с одним из своих поклонников, с Кутьиным. И потом действительно вышла за него замуж, родила троих детей... В 1937 г. Сурен пришел, гладил детей по головкам и говорил: «Оля, Оля, что ты наделала! Это могли быть наши дети!». Ольга Григорьевна пересказывала эту сцену без комментариев.

Став членом Парткомиссии, она затребовала дело Агамиро­ва. Всего три допроса. На первом – все отрицал. На втором – все отрицал. На третьем признал, что разрушал домны. Трибу­нал, расстрел. Ольга Григорьевна навела справки: никаких раз­рушений не было.

О второй заочной встрече с Маленковым (в то время Предсе­дателем правительства) я уже упоминал. С помощью Хрущева член парткомиссии заставил Председателя правительства пре­кратить саботаж и распустить по домам бессрочную ссылку.

Третья встреча – лицом к лицу, встреча члена комиссии Шверника с членом антипартийной группировки Молотова, Маленкова, Кагановича. Представляю себе железный взгляд Ольги Григорьевны, с которым она задала свой вопрос: почему члены Политбюро не сопротивлялись безумным решениям дес­пота. «Мы его смертельно боялись», – ответил Маленков и рас­сказал, как Сталин, смакуя, излагал свой сценарий убийства Михоэлса и заодно Голубова (другого эксперта, посланного вместе с ним в Минск отбирать кандидатов на Сталинские пре­мии). Обоих пригласил министр ГБ, угостил вином, – чтобы при вскрытии в желудке нашли алкоголь, – а затем вошли па­лачи. Я совершенно не уверен, что убийство было совершено точно так, Сталин мог любоваться сценарием, пришедшим в го­лову задним числом, и сами убийцы могли схалтурить, но Ма­ленков, в ответ на вопрос Шатуновской, не мог мгновенно при­думать эту историю, воображения бы не хватило. Характер Ма­ленкова хорошо описан у Авторханова в «Технологии власти». Это канцелярист, а не поэт застенка.

С уст Ольги Григорьевны легко слетали страшные истории. Почему же трудно было взяться за перо?

Я думаю, трудно было свести концы с концами. Трудно объ­яснить самой себе, как порывистая мечтательница стала дисци­плинированным солдатом партии и как эта партия пришла к внутренней катастрофе. Ольга Григорьевна была бесконечно смелее и независимее остальных бакинских стариков, друзей моего тестя. Выйдя из добровольного затвора, в котором она жила при Хрущеве, зная, что за каждым ее шагом следят, Шату­новская поражала резкостью своих суждений и как-то очень быстро повернула Александра Ароновича к оппозиции. Он при­вык быть вместе с партией, и «вместе с Олей» заменило ему это, повернуло к «социализму с человеческим лицом». В 1968 г. и он, и все его друзья болели за Дубчека. Но пошла ли сама Ольга Григорьевна дальше этого? И вышла ли она сама из-под власти политики? Я думаю, что работа по разоблачению Сталина дер­жала ее в старом политическом русле, мешала полному духов­ному повороту. Стремление показать, что Сталин – убийца ле­нинской партии, поддерживало в ней некий образ ленинской партии, который сильно отличается от моего.

Уже в отставке, уже оторванная от своего дела в 64 томах, она страстно собирала информацию о связях Сталина с царской охранкой. Я охотно допускал, что после кровавого ограбления тифлисского банка у Сталина просто не было другого выбора, иначе повесили бы. Симулировать безумие, как Камо[3], он не был способен. Но, скорее всего, он обманывал охранку так же, как пытался обмануть своего заклятого друга Гитлера. Второе ему не удалось, но от охранки он, скорее всего, отделался пус­тяками. Для его гигантского честолюбия роль агента была слишком мелкой. Революция обещала больше. И он ставил на революцию. А при этом кое-кого предавал. Еще в 1918 году Шаумян, получив телеграмму Ленина о помощи из Царицына, воскликнул: «Коба мне не поможет!». И на вопрос Оли, почему, рассказал ей, что в 1908 г. был арестован на квартире, о которой знал только Коба, и Коба прямо заинтересован в смерти непри­ятного свидетеля. Тогда все перевесил авторитет Ленина, кото­рый Сталину доверял. Но на Колыме и в ссылке старое всплы­ло, и в уме Шатуновской сложилась концепция Сталина-прово­катора, сознательного разрушителя партии. По-моему, Сталин был провокатором по характеру, и служил ли он охранке и на­сколько добросовестно служил ей – не так важно.

Александр Петрович Улановский, анархист, отбывавший ссылку в Туруханске по соседству со Сталиным, рассказывал мне, как Сталин натравливал пролетарскую часть ссылки на ин­теллигентскую – с какой целью? Ради мелкого честолюбия оттеснить Свердлова от положения старшины ссыльных? Быть может; но думаю, что просто ему доставляло наслаждение стравливать людей друг с другом. Когда власть Сталина сдела­лась незыблемой, – для чего он продолжал стравливать своих сподвижников, для чего он провоцировал их, уничтожая братьев Кагановича, арестовывая жену Молотова? Я не вижу здесь по­литического смысла; одна радость игры, радость провокации ради провокации. Достоевский угадал этот характер в своих об­разах провокаторов – прежде всего Петруши Верховенского, но отчасти и Смердякова.

Даниил Андреев увидел Сталина крупнее – как метафизиче­ского провокатора, близкого предшественника Антихриста. Прямой связи с дьяволом у Сталина, вероятно, не было – и не прямо из преисподней он получал «хохху», эманацию мук, пре­вращавшуюся в яростную энергию. Но образ, созданный Анд­реевым, занял свое место в карнавале образов, мелькающих в моем сознании, когда я думаю о Сталине. Академик Сыркин представлял себе органическую молекулу как резонанс нескольких структур. Вот и Сталина я представляю себе как резонанс нескольких образов. Вот он вызывает Гилельса, слушает всю ночь Бетховена и, вероятно, чувствует в этой музыке свое демо­ническое величие. Или над озером Рица, на Сосновке, велел со­орудить беседку и приезжал туда в четыре часа утра слушать соловьев. Я спускался из Сосновки потрясенным. Такая природ­ная красота – нерукотворная икона. Что она будила в Сталине? Что он сам встал на место Бога? Не знаю. А иногда он призна­вался себе (но только себе!) в своей слабости, вспоминал себя заброшенным подростком, высмеянным односельчанами шлюхиным сыном, и десятки раз смотрел «Огни большого города», сентиментальную историю маленького человека. Или восста­навливал на сцене Художественного театра «Дни Турбиных» и по-лакейски любовался красивой жизнью господ. Которым он потом проломит голову.

Я пытался излагать Ольге Григорьевне свои взгляды и чувст­вовал, что она колебалась. Но ей очень хотелось, чтобы на пер­вом месте была не логика превращения «добра с кулаками» в «зло с кулаками». Пусть лучше партию истреблял профессио­нальный провокатор, агент охранки, а партия остается партией и гибнет как партия. Это несколько даже риторично звучит в заключительных словах ее письма в «Известия»: «Судьбоносное, непреходящее значение 17-го съезда в этом и заключается, что партия коммунистов на том съезде последний раз дала бой, ока­зала действенное сопротивление побеждавшей на долгие годы диктатуре Сталина». Видимо, в порыве чувства Ольга Григорь­евна не заметила, что последний абзац решительно противоре­чит предпоследним: «Многие делегаты съезда и сам Киров вы­ступали на съезде со славословиями в адрес Сталина. Бухарин, Рыков и Томский капитулировали под улюлюканье некоторых делегатов, объявивших 17 съезд съездом победителей... Но все оказалось фарсом, трагическим фарсом: съезд победителей пре­вратился в съезд расстрелянных. Над кем же пытались объявить себя победителями на 17-м съезде? Над народом, против которого Сталин повел с 1928 года войну, под видом построения со­циализма на селе совершил контрреволюционный переворот, отняв у крестьянства землю и волю и орудия производства, за которые оно воевало с белыми всю гражданскую войну. Теперь же оно уничтожалось и физически в своей лучшей трудовой части.

Однако, несмотря на то, что почти все присутствовавшие на съезде лично участвовали во всем этом, многие начали созна­вать страшную суть содеянного и роковую роль Сталина в этих событиях».

Что же сделали те, кто «начали осознавать»? Перейдем к на­чалу письма. «Во время 17 партсъезда, несмотря на его победо­носный тон и овации Сталину, на квартире Серго Орджоникид­зе, в небольшом доме у Троицких ворот, происходило тайное совещание некоторых членов ЦК – Коссиора, Эйхе, Шеболдаева и других. Участники совещания считали необходимым от­странить Сталина с поста генсека. Они предлагали Кирову за­менить его, однако Киров отказался. После того, как Сталину стало известно об этом совещании, он вызвал к себе Кирова. Киров, не отрицая этого факта, заявил, что тот сам своими действиями привел к этому».

Получается, что с Кировым даже не успели переговорить за­ранее, наедине, без возможности подслушивания и доноса. По­смотрели друг другу в глаза, почувствовали: стыдно; и задума­лись: что же делать? А делать было нечего. Истерика культа дошла до такой точки, что выступить открыто, с трибуны, не решился никто. Уже стали рабами. И по-рабски, втайне, вычер­кивали в бюллетенях фамилию, которую дружным хором слави­ли. Далеко не только те, кто собрались у Орджоникидзе. Мы знаем число тех, кто устыдились – и зачеркнули фамилию Сталина. А сколько человек устыдились, но ничего не сделали? Ведь страшно было. Подумать и то страшно.

Я вспоминаю, как в августе 1944-го мы без команды сматы­вали палатки, чтобы идти на помощь Варшаве, а нам велели «отставить», и на другой день по радио сообщили, что помочь Варшаве нельзя. До самого вечера мы, офицеры, встречая друг друга, отводили глаза. Было очень стыдно. Но мы молча, подчи­няясь военной дисциплине, вынесли свой стыд. А какая-то часть делегатов, встречаясь друг с другом глазами, не вынесла. Хотя, скорее всего, большинство про совещание у Орджоникид­зе и не знали. А если и прошел слушок – какое уж тут «дейст­венное сопротивление»! Шатуновская сперва описывает съезд реалистически (кровавый фарс), а потом нахлынула романтиче­ская память о партии, в которую когда-то вступала, в истинную партию, в идеальную партию, которая, как все идеалы, не знает износа.

Шатуновская сама себя опровергает: «несмотря на то, что почти все присутствовавшие на съезде лично участвовали во всем этом, многие из них начали осознавать...» Что, когда? К 1934 году миллионы крестьян на Украине, на Кубани, в Ка­захстане уже вымерли. Когда же это начал сознавать Коссиор, исполнявший волю Сталина на Украине, или Шеболдаев – на Северном Кавказе?

В 1953–56 гг. я работал учителем в станице Шкуринской. И мой коллега, завуч Батраков, рассказывал мне, как его отца, старого коммуниста, мобилизовали отбирать хлеб у кулачья. Во­шли в дом. Казачку облепили пятеро детей – мал-мала меньше. Без звука отдала ключи (мужа уже сослали). Старший Батраков вошел в клуню, посмотрел – в углу горстка кукурузы, до весны даже впроголодь на всю ораву не хватит. Вернулся и бросил ключи к ногам женщины. Его за это исключили из партии. Он заболел, умирал, сын (Батраков-младший) стал пересказывать что-то, услышанное по радио, – про врагов. «Еще неизвестно, кто враги», – прошептал отец.

Екатерина Колышкина (в первом замужестве баронесса де Гук, а во втором – Дохерти) писала, что у русского, даже само­го большого злодея, палец в святой воде. Но почему один Рютин почувствовал этот палец в 1930 году и прямо выступил против Сталина (тогда же хотели расстрелять; помешал еще не со­всем безвластный Бухарин; расстреляли попозже)? Почему 292 делегата съезда почувствовали прикосновение святой воды толь­ко тогда, когда уже было поздно помочь вымершим с голоду, оставалось только умереть вместе с ними? Сталин правильно почувствовал, что против проголосовали в душе больше, чем 292, и истребил всех, в ком хоть колыхнулась совесть. Слабо. Беспомощно. Но мертвые сраму не имут. И за то, что всколых­нулась в них совесть, да простятся им грехи вольные и неволь­ные. За всхлип совести ломали позвоночник Эйхе. За эти всхли­пы миллионы коммунистов (с недостаточно гибкой спиной), при жизни прошли сквозь ад.

Но вернемся снова к Шатуновской. Где же она была, в 30-е годы? Рожала, кормила, воспитывала своего третьего ребенка, Алешу. Когда ее арестовали, он потихоньку залезал в шкаф и подолгу сидел там: шкаф пахнул мамой. А мама работала в ап­парате МК, в облаке казенных слов и казенных мыслей, скры­вавших страну, как дымовая завеса. Только во вторую половину 30-х годов она окунулась в безумие «персональных дел», взаим­ной травли, пыталась остановить то, что ей казалось чудовищ­ной нелепостью, сорвала несколько уже подготовленных реше­ний – и вскоре ее саму посадили.

В одном из рассказов детям Ольга Григорьевна вспоминает эпизод из дела Бухарина. Отпущенный на Парижскую выставку Бухарин встречал старых друзей, меньшевиков, и говорил им, что они были правы: революция 1917 года в России была демо­кратической, никаких условий для строительства социализма здесь не было. Но если и впрямь не было, если меньшевики были правы, то весь ленинский эксперимент становился чудо­вищной авантюрой. Чтобы писать воспоминания, надо было ре­шить проблему, выходившую за рамки фактической правды, вступить в область истинных и ложных теорий. Шатуновская, видимо, не чувствовала себя подготовленной к этому. Пафос ее работы (сохранившийся и в отставке) был в отсечении явных фактов от явной лжи. Но и в области фактов был личный опыт, колебавший кумиры большевизма! Меньшевики не расстрели­вали. Меньшевистская Грузия была убежищем для большеви­ков, бежавших от националистического и белого террора. А по­том в Грузию вошли большевики – и стали расстреливать. Ольга Григорьевна это знала. И знала, вероятно, что меньшевики повсюду протестовали против террора, без всякой личной сим­патии к адмиралу графу Щастному или великим князьям. Зна­ла, но не хотелось ей углубляться в это. Область явной лжи (она называла это контрреволюцией) начиналась у нее только с 1928 года. До этого была область сомнений, от которых она, кажется, так и не освободилась.

Видимо, надо было родиться на двадцать лет позже, чтобы спокойно, без всякого надрыва, понять, что власть, захваченная Лениным, обладала инерцией системы, которую Сталин почув­ствовал и использовал. У него был аппаратный гений. Он уви­дел, что партия становится видимостью, аппарат – реально­стью, и решительно довел этот процесс до конца. Партия была отдана в руки аппарату партии, стала придатком к аппарату. Ле­нинский страх распада партии на фракции был использован со всей энергией и без всякого стыда. Исчезли фракции – и пар­тия тоже исчезла. Исчезла опасность проникновения буржуаз­ной идеологии – и от марксистской идеологии тоже ничего не осталось. Только в «Капитале» (в т. III) торчала фраза о «беско­нечном развитии богатства человеческой природы как самоце­ли». Никто больше не говорил (как Троцкий), что человек при социализме достигнет по крайней мере уровня Гёте и Аристоте­ля. Аристотелей заменили винтики партийной машины.

А как хорошо все начиналось! Как легко было бежать в рево­люцию в одних чулках, оставив дома запертые отцом туфли! Та­кой же порыв, как за пару лет до этого – ухаживать за подру­гой, больной чахоткой, с риском заболеть самой – и выходила ее. А потом, когда Ольга Григорьевна вернулась с Колымы (и ждала ее ссылка), подруга отказалась ее принять, боялась за мужа. Через несколько лет Шатуновская сама пошла в гору, подруга попросилась в гости, и Ольга Григорьевна ее не приня­ла. «Друзья познаются в беде». И к Хрущеву не пошла, пригла­шавшему ее в гости после отставки: презирала трусость. А меж­ду тем, чего она от него хотела? Не аргументами убедили его Суслов с Козловым – какие они диалектики! – а чутьем: за ними стоит весь аппарат.

Впрочем, бог с нею, с политикой. Мне интереснее мораль. Ольга Григорьевна готова была душу положить за други своя. В этом отношении она была «анонимной христианкой». Но она не чувствовала, что красота отца, прощающего блудного сына, выше ее королевской гордости, напоминавшей гордость Ахма­товой. И тут вспоминается мне один совсем не политический эпизод. Я убедился на собственном опыте, что внезапное чувст­во причастия бесконечности блекнет, и одной памяти о нем не­достаточно, надо искать, как ежедневно причащаться своей глу­бине, как раздувать искру... И я дал Ольге Григорьевне «Школу молитвы» Антония Блума. Потом спросил, как? И Ольга Гри­горьевна, ничего не говоря, с неумолимой своей твердостью, от­рицательно покачала головой. Если бы она сказала: «Не очень... мне многое здесь не нравится» – осталась бы почва для разго­вора, я охотно заходил бы, продолжая такие разговоры, но ки­вок головой не допускал никакого диалога, никакого изменения раз и навсегда вынесенного приговора.

Почему? Ведь она любила религиозное чувство в стихах – на этом мы и сошлись. Но поэтическое чувство реальности Бога не затрагивало ее гордости. Можно подумать и так: я человек, и мне дано почувствовать Высшее, Бесконечное. Смирение – из другой сказки. Именно по глубине своей натуры Ольга Григорь­евна впитала в себя гордость не только социального, но метафи­зического бунта, гордость Прометея. «Бесконечное развитие бо­гатства человеческой природы» в «Капитале» имеет за собой долгую традицию. Тут и Протагор (человек – мера всех вещей), и «Панегирик человеку» Пико делла Мирандолы, и слова Ки­риллова в «Бесах»: «Если Бога нет, то надо самому встать на ме­сто Божье»... Не думаю, что Ольга Григорьевна все это прочла, но концепция бунтующего человека была рассыпана в сотнях книг, картин, музыкальных сочинений... Вместе с инерцией рабства революционное сознание отбросило и «ценностей не­зыблемую скалу», на вершине которой бесконечная по мощи святыня, объемлющая мир своей любовью и ждущая от челове­ка такой же бесконечной, превосходящей все земные мерки, любви... Ждущая от человека открытости залива океану, готов­ности утонуть в море света, сгореть в пламени без дыма...

А без открытости залива океану, без опоры на Бога, стояще­го над всеми земными системами, построенными из обломков Целого, человек становится рабом Дела и системы, созданной для торжества Дела, и только террор, вырвав солдата партии из строя, вернул Ольгу Григорьевну к поискам собственной глуби­ны. Но тут же подхватило ее другое дело, дело реабилитации не­винных, дело расследования сталинского коварства, и снова не было паузы созерцания, не было внутренней тишины, чтобы расслышать в ней Бога. Одна страсть – к справедливости для бедных – уступила место другой страсти – к обнажению страшной правды, – и стареющая женщина с неукротимой во­лей вступила в борьбу, один на один, с огромной машиной лжи, ничтожной в каждом винтике, но могучей именно своей безликостью. И до последних дней Ольга Григорьевна перебирала в уме улики и подлоги, держала в памяти свое резюме дела в 64 томах.

Чтобы дойти до конца в духовном освобождении от иллюзий истории, ей надо было освободиться от захваченности обличе­нием Сталина. Но тогда не было бы и дела в 64 томах. Так же как без яростной памяти на зло не было бы «Архипелага ГУЛАГ». Без страстной односторонности история не умеет обойтись.

Ольга Григорьевна Шатуновская – трагическая фигура, ос­тавшаяся в тени русской истории. То, что она не все могла до конца додумать, – не первый случай. История не дает нам видеть все с одинаковой ясностью, открывая одну перспективу, она за­крывает другие. Сегодня легко видеть, к чему революция вела.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-06-26; просмотров: 327; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.230.162.238 (0.037 с.)