IV. С того света – и снова во мглу



Мы поможем в написании ваших работ!


Мы поможем в написании ваших работ!



Мы поможем в написании ваших работ!


ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

IV. С того света – и снова во мглу



ПЕРВОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ

Вернемся, однако, к жизненному пути Ольги Григорь­евны Шатуновской. О своем возвращении в Москву она мне никогда не рассказывала. И я ей не задавал вопросов об этом, потому что понимал, что это было бы ей неприятно. Впрочем, я все существенное знал в пересказе. То ли она самой моей теще об этом говорила, то ли говорила своей ближайшей подруге Мирре, единственной из ее партийных друзей, которая имела мужество не отказаться от Ольги Григорьевны и решительно не признала ее врагом наро­да. Так или иначе, теща моя, Александра Авелевна, все сущест­венное мне об этом возвращении рассказала. И потом я только с большими подробностями прочел это в машинописи под на­званием «Беседы в домашнем кругу» и чуть покороче в печат­ной книге.

Первый из рассказов Ольги Григорьевны имеет суммарный, итоговый характер, и в этом пересказе она уже знает не только то, как она приехала, но и все, что предшествовало этому:

«Когда я вернулась с Колымы в сорок шестом, Юрий не встретил поезд в Ярославле, и маме самой пришлось мне все рассказать. Юрий познакомился в 1939 году с молодой работни­цей завода. Она приходила ночью, мама делала вид, что не за­мечает. Приходила и днем в воскресенье, катались вместе с детьми на лыжах. В войну, когда все уехали, с вокзала пришла к ним. Настя убиралась в квартире, то есть пришла эта женщина (а Настя – это их домашняя работница. – Г. П.)и с тех пор стала жить. Когда он сидел в тюрьме, носила ему передачи. Я спросила потом: «Ну, жил ты, ладно. Зачем прописывал?».

Сказал, чтобы квартиру обратно получить. После ареста он су­дился от имени детей. Сам не был реабилитирован, ему не по­лагалось, а только детям. Но на троих или четверых с ним ему не дали бы всю квартиру, а на пятерых дали. Поэтому ее пропи­сал.

В сорок шестом, когда я еще не приехала, она собирала тю­ки – одеяла, простыни, все вывозила к матери (то есть исходи­ла из того, что Юрий ее собирался переселить в отдельную ком­нату, которую он для нее сумел выбить. – Г. П.). Настя пришла и увидела, что она чайный сервиз заворачивает. «Ты, что же этот сервиз берешь? Это же Оле подарили». – «Юрий Николае­вич сказал, здесь все мое, я здесь хозяйка». Настя сказала: «Ах, здесь грабят, я тоже». И взяла большую подушку и швейную машину, которую принесла потом, когда я приехала. Увезла (опять разговор не о Насте, а о Марусе. – Г. П.) также столовое серебро, все мамины ложки, ножи, вилки, которые мама из Ба­ку привезла. Мы с мамой вышли на кухню и спросили про это. Она ответила: «Виктория Борисовна приезжала, и мы ее здесь кормили. Юрий Николаевич сказал, что здесь все мое». Я хоте­ла сказать: «Верните сейчас же!» И она бы побоялась, но мама сказала: «Пойдем отсюда, здесь не с кем разговаривать». Когда я приехала, Юрий только два-три дня жил в балконной комнате со мной и мамой, спал на полу около стола. Потом я вижу, что он ее во всем защищает. Сперва она его шантажировала, что покончит с собой, сидит так на кухне, голову повесил. Я гово­рю: «Что ты, что с тобой?» – «Ах, она говорит, что покончит самоубийством». – «Знаешь что, успокойся. Она не покончит с собой. Человек, который думает о смерти, не ограбит ребенка». А он дал маме 100 рублей денег и тебе байку на платье (тебе, это о Джане, очевидно, это рассказ Джане. – Г. П.), так она потре­бовала, чтобы это ей отдали. Я не хотела, а мама сказала: «Возь­мите всё». Она украла его бумажник, деньги и карточки взяла себе, а бумажник утопила в пруду. Телефон о его голову разби­ла. Он бежал через весь город с окровавленным лицом к Ляле. Я, когда приехала, видела этот телефон в чулане разбитый. А потом Ляля мне рассказала, что он к ней окровавленный при­шел. Она как-то спросила: «Что ты в ней, такой негодяйке, на­шел?» Он ответил: «Знаешь, я много женщин знал, но таких не встречал», что-то особенное нашел. (В женских разговорах об этом вспоминался аналогичный выбор другого мужчины, объяс­нившего все просто: «Она хорошо дает». – Г. П.)

В сорок шестом однажды она легла посреди проходной, зна­ешь, где башни, и не пускала его в завод. Демонстрацию уст­раивала, что он от нее ко мне уйти хочет. Потом она всех отра­вить хотела. Кинула в кастрюлю купорос. А мама вошла в этот момент на кухню, она тогда схватила кастрюлю и вылила ее всю в уборную. Ты не помнишь, как однажды ты с ней подралась из-за зеленой кружки? (Это опять обращение к Джане. – Г. П.)Ты кричала: «Не трогай эту кружку! Это мамина кружка!» Она кричала: «А ты почему приехала? Все там дохли, а ты приехала. Я тебя обратно на десять лет отправлю». В это время Степа от­крывал дверь ключом, он, как услышал эти слова, побледнел весь и говорит: «Убирайся отсюда!». Она пошла в свою комнату, а он за ней, схватил за горло и стал душить. Зрачки белые, ни­чего уже не соображает, еле его оттащили. Она взяла свои тюки и ушла. Девочка была в детсаду. (Это ее девочка, Маруси. – Г. П.)Юрий потом говорил: «Вы моего ребенка из дома выгна­ли» (с. 320-321).

Степа родился в 1927 году. Когда Олю арестовали, ему уже было 10 лет. Он маму хорошо помнил, и он был ей безусловно предан. Остальные же дети привыкли к новой семье, привыкли, что у них есть сестренка, и это уже зажилось. Ольгу Григорьев­ну это обижало, но с этим приходилось считаться.

Второй рассказ Алеши, очень своеобразный, подымавший какие-то факты, которые другие не запомнили или не считали нужным мне говорить. Я от него это и устно слышал. Вот этот рассказ:

«Гадалка маме предсказала судьбу, что она проживет очень долго и что будет у нее три тюрьмы, три мужа и трое детей. Га­дала она по руке и нагадала глупость. Они с Суреном смеялись. Никаких не трое детей, а будет много детей, пять-шесть, как принято на Кавказе. Тут они смеялись, а как эти гадания мама по жизни комментировала? Первая тюрьма – турецкая, вторая тюрьма – 1937 года, третья, как мама говорила, это самая страшная – 1949 год. Она говорила, что второй арест она пере­несла хуже, чем первый. Первый она еще не знала, что такое тюрьма и что будет. А вторая тюрьма – она уже представляла, куда попадет. А когда после ареста мамы вернулся в Москву (то есть Алеша вернулся), то потом мне рассказывали здесь Степа и папа, что я часто забирался в платяной шкаф и прятался там. Когда меня спрашивали, что я там делал, я говорил: «Здесь ма­мой пахнет». Мне это рассказывали, что я забрался в платяной шкаф и отвечал – там мамой пахнет. Там висели ее платья и кофточки. Вот такое собачье немножко поведение...» (с. 228– 229).


Но вот третий рассказ, который вводит нас уже непосредст­венно в обстановку возвращения, рассказ в настоящем времени, а не задним числом.

«Настя увидела меня издали и сказала вам (речь идет о де­тях. – Г. П.)– бегите, вон ваша мать. Без Насти вы бы меня не узнали. Я вошла в свой дом. Мама (то есть Виктория Борисов­на. – Г. П.) сказала: «Олечка!» и тут же увела меня в ванную под предлогом мыться с дороги и стала меня готовить к тому, что есть Маруся. Она рассказывала издалека, дескать, у Юрия была женщина. Я сказала: «Ну что ж, восемь лет, большой срок». И что у него дочка от нее, и что она жила здесь, и что Юрий приготовил ей комнату. И только потом, что она здесь сейчас, здесь в этой квартире, сейчас! Я пошла к ней, Маруся лежала. Я сказала: «Здравствуйте!» Маруся не встала, она лежа­ла и кричала: «Все равно, он к вам не вернется, он с вами жить не будет, все равно он будет жить со мной!» Я вышла из ком­наты.

Квартиру стали заполнять люди. Все узнали, что я вернулась. Приходили, приносили кто что. Приехал Юрий, сказал: «Ну, ты, наверное, уже знаешь. Я поехал тебя встречать, чтобы пре­дупредить, но мы разминулись, не удалось мне». – «Да, я знаю». И вдруг ты (то есть Джана. – Г. П.) закричала. Я не знаю, что случилось, только вижу, Маруся тебя утихомиривает, выталкивает из кухни. «Тише, тише», – говорит. А ты плачешь: «Не хочу, чтобы он ходил к ней! Пусть не ходит!» Оказывается, Юрий пошел ее утешать, а ты говоришь: «Не надо, не ходи». Потом Маруся всю ночь пугала его самоубийством, то из окна хотела выброситься, то на пруд топиться в Сокольники бежала. Бросила его все документы в пруд. Утром Юрий пришел в ком­нату и сказал, что Маруся просит отдать ей четыре метра байки. Я говорю: «Как же, ты ведь дал их Джане. Она же будет оби­жаться». А мама сказала: «Ах! Олечка, о чем ты говоришь?» Я отдала эту байку. И двести рублей, которые он дал на твою встречу, он тоже взял и ей отдал. Мы теперь без денег будем. Вечером Юрий сидит за столом, голову подпер руками. «Ты, что, Юрий?» А он говорит с таким отчаянием: «Маруся само­убийством может покончить, и я боюсь». И рассказал, что той ночью она из окна выбрасывалась, в пруду топилась.

«Как ты думаешь; что делать?» – «Успокойся, Юрий, ничего этого не будет, она не покончит». Он так поднял голову и гово­рит: «Да? Ты вправду так думаешь? А почему?» Я усмехнулась и говорю: «Человек, который хочет покончить самоубийством, не станет у ребенка последнюю тряпку отнимать, а она о тряпке думает. И вот что, если она тебе так дорога, ты лучше иди к ней, все равно наша любовь кончилась. Зачем нам быть с то­бой? Будь с ней».

Потом она нас отравить хотела. Мы с мамой входили на кух­ню, а она сыплет купорос в нашу кастрюльку. «Маруся, что вы делаете?» Она как схватит кастрюльку и сразу вылила в уборную и ушла к себе в комнату. Когда Юрий пришел, мы стали гово­рить ему, а она его уж подготовила, что они, дескать, будут наго­варивать, и он говорит: «Да, нет! Что вы выдумываете?» – «Как же выдумываем? Она же вылила весь бульон в уборную!» Вот то­гда я и поняла окончательно все. Раз он ее защищает, раз он ей верит, и говорю: «Юрий, знаешь, давай не будем больше ни о чем говорить. Я ничего от тебя не хочу. Не защищай ее. Иди, живи с ней, она тебе нужна. Вот и живи с ней. Я все равно с то­бой жить не буду. Ничего между нами нет. Любовь кончилась. Я сама с детьми буду. А ты будь с ней. И не говори больше мне ни­чего, что она это от любви все делает, что она тебя любит. Иди, живи с ней. От меня отстань, пожалуйста» (с. 230–232).

Дальше идет интерполяция Джаны:

«Я иногда пытаюсь теперь сказать, что мало чего с кем не бывает. И может быть, бабушке тогда показалось про этот купо­рос. Но мама тогда кричит, как раненый зверь: «Ты не пом­нишь? Конечно, она и так всем говорит, что ты ее больше мате­ри любишь». И тогда так много еще нужно времени, чтобы ее утешить, успокоить» (с. 230–232).

Я думаю, что этот вопль раненого зверя бывал у Ольги Гри­горьевны и в другом случае, когда ей не верили в том, что она твердо знала. Она ведь твердо знала, что значилось в справке, полученной комиссией Шверника непосредственно от Шелепина из КГБ, сколько уничтожено и посажено было людей в эпоху после убийства Кирова и до начала войны. Эту справку, итого­вые цифры она наизусть знала. Она, конечно, возмущалась, ей больно было, что люди этому не верят, не верят в эту цифру около 20 миллионов арестованных и 7 миллионов расстрелян­ных.

Указывалось, что цифры по архивам КГБ не совсем сходи­лись с подсчетами демографов. Я думаю, что дело это сводится к обычной в Советской стране подгонке данных под задание. Москва давала четкие задания, сколько людей посадить, сколь­ко людей расстрелять. Из Москвы давалось задание, сколько арестовать, как при раскулачивании – раскулачить столько-то человек. При этом иногда могли быть и расхождения, то есть делался вид, что план выполнен, а на самом деле его немножко недовыполняли. Я сидел в Пугачевской башне с одним из контролеров министерства госконтроля Фальковичем, который участвовал в ревизии ГУЛАГа в 1946 году. Он говорил мне, что обнаружились там миллионы мертвых душ, на которых выписыва­лось продовольствие, а потом это продовольствие расхищалось. Это было необходимо, чтобы люди не умерли с голоду, потому что расхищение устранить нельзя было. И когда мертвые души были упразднены, то люди в лагерях стали умирать с голоду. Было страшное время – 1947, 1948 годы (мне рассказывали, ко­гда я туда попал сравнительно вскоре после этого, в 1950 году). Но, возвращаясь к этой теме, которая вызывала тоже у Ольги Григорьевны невротическую реакцию, существует общая проблема уровня фальсификации выполнения плана в советской России. Мне попадался журнал, кажется английский, во всяком случае англоязычный, где два очень ученых человека спорили примерно в таких терминах: один из них утверждал, что с веро­ятностью, допустим, 0,88, советские данные выполнения плана завышены, допустим, на 21 %, а другой говорил, что с вероят­ностью 0,91 или 0,93 (конечно, я приблизительно говорю) советские данные завышены на другую цифру. Так что это серьез­ная научная проблема. И так как КГБ имело твердые данные, сколько арестовать и сколько расстрелять, то не исключено, что потом подгоняли цифры под этот план.

Приписки были нормой НКВД. Лагпункт, на котором я тя­нул срок, выдавал, так сказать, на гора лесоматериалы. Я хоро­шо знал, что почти каждая платформа уходила с лесозавода не­догруженной. Еще в 30-е годы сложилась поговорка «если бы не туфта и не аммонал, хрен построил бы Беломорканал». Вполне логично предположить, что и параноидный план Большого Тер­рора тоже выполнялся, как все советские планы, с некоторыми приписками. Однако цифры в официальном отчете, который был представлен Комитетом Государственной Безопасности ко­миссии Шверника и был в руках Ольги Григорьевны, цифры эти были официальным верхним пределом выполнения плана. Они так же достоверны, как все официальные советские цифры о выполнении плана. Это верхний предел реальности. Во вся­ком случае, это единственная точная цифра, которая должна бы была существовать в истории и которую могут корректировать различного рода расчеты и поправки. Другой исходной точки в истории не осталось. Цифра в 2 миллиона репрессированных, вписанная в историю Сусловым, просто смехотворна. Она, по-видимому, образовалась очень простым путем – зачеркиванием нуля. Около 20 миллионов... Суслов один ноль зачеркнул и ос­тавил два миллиона. Смехотворная цифра. А цифра, запомнив­шаяся Ольге Григорьевне, остается реальной. Поправки ничего не меняют. Масштабы террора остаются теми же, если, допус­тим, было арестовано не 20 миллионов, а 15 миллионов, если было расстреляно не 7 миллионов, а 5 миллионов. Все равно, это чудовищные, демонические цифры. И если даже учесть, что в общем итоге за 1935 – 1941 гг. смешаны две волны террора (после убийства Кирова и после «освобождения» западных областей), – чудовищность, фантастичность Большого Террора не исчезает.

Отстаивание реальности справки, которую Ольга Григорьев­на держала в руках, стало для нее одним из тех немногих случа­ев, в которых она теряла самообладание, в которых кричала, как раненый зверь, по выражению Джаны Юрьевны, и могла ка­заться человеком фанатичным, несколько поврежденным. На самом деле она была человеком очень сдержанным, железной воли. Но есть какой-то предел, в котором каждая воля и каждая сдержанность начинают отказывать.


БЕГСТВО ОТ ИРОДА

Однако вернемся к рассказу о ее жизни после возвращения ее в Москву. Разрыв с Юрием, как и разрыв с Суреном, хотя и ре­шенный сразу же, не сразу был осуществлен. Есть некая психо­логическая закономерность, что слишком долго складывавшие­ся отношения обладают силой восстанавливаться, и в течение нескольких месяцев продолжалась странная жизнь двух женщин в одной квартире, между которыми метался Юрий, слабый че­ловек, не способный ничего решить твердо и окончательно. «Мне нельзя было жить дома, – вспоминает Ольга Григорьев­на. – Приходил участковый, взял подписку в 24 часа выехать. Разрешалось жить не ближе 100 км от Москвы. Я была пропи­сана в Александрове. Участкового угостили, Юрий выпил с ним, и он говорит: «Да разве это я, разве мы не знаем, что она приехала. Ну знаем, мать приехала к детям, смотрим вот так. (Он поднял пальцы к глазам.) Но кто-то на вас доносит, посту­пил донос, мы обязаны реагировать». Участковому дали 100 рублей, он порвал подписку. И потом каждый месяц он прихо­дил, платили ему 100 рублей. А потом однажды он пришел и го­ворит, что теперь донос пришел из Московского отделения ми­лиции и что пишет бывшая жена вашего мужа. И если она не перестанет писать, то я ничего больше не могу сделать. А она уже написала донос, что у меня здесь контрреволюционная ор­ганизация, что собираются ссыльные друзья. Дора, соседка, тоже сказала как-то: «Пусть к тебе так много народу не ходит, я – осведомитель и должна сообщать о них. Но ты меня не бойся, я тебе зла не сделаю, ты бойся Марию, она что хочет на тебя напишет». Юрий пригрозил, что не станет жить с ней, и тогда она не отправила свой донос. Он предлагал, что мы уедем в Рубцовск, и получил уже назначение главным инженером. Пришел к нам и сказал: «Вот, давай поедем туда, помоги мне отстать от нее». Я посмотрела на него и сказала: «Нет, если ты сам не можешь, я тебе не помогу. Ты под ее властью и там тоже не освободишься. Зачем я туда с тобой поеду? Я тебя не люблю, дети мои здесь. Зачем я поеду? Нет, не поеду» (с. 232–233).

В это время на 101 км, вернее за 101 км, накапливались це­лые колонии репрессированных, выживших в лагерях и вернув­шихся. Они прописывались в Александрове или в Петушках и оттуда потихоньку приезжали побыть со своими семьями, к ко­торым их тянуло. Я был хорошо знаком с одним таким пожи­лым человеком. Его звали Ефимом Мироновичем. Он называл свое положение по-еврейски «куф-алэф». «Алэф» – первая бук­ва алфавита, по буквенному еврейскому счету означало едини­цу, а «куф» означало сотню. Вообще вся древняя система счета была буквенная, «алэф» – единица, «бейт», в другом произно­шении «бейс», – двойка и т.д. Я еще из этих цифр помню: «вов» – это шесть, а «ламэд» – тридцать. Помню потому, что 36 праведников, по хасидской легенде, сохраняют мир от разру­шения. По этой легенде незаметные праведники терпят всякие унижения, их топчут ногами, их бьют, унижают, но когда кто-то из них умирает, то Бог отогревает душу, замерзшую от холода жизни, в своих ладонях. И если даже в жарких ладонях Бога душа не отогревается, Бог плачет, и каждая его слеза приближа­ет конец света. Это очень поэтичная легенда, она известна по ряду пересказов, в частности в знаменитом в свое время романе Андре Шварбарта «Последний из праведников». Я думаю, что скупые слезы Ольги Григорьевны тоже вошли в этот счет.

Пока речь шла только о доносах Маруси, от них можно было отделаться за 100 руб., но дальше начал действовать тот самый указ об очистке столиц и крупных городов от антисоветских и антипартийных элементов, по которому и я был арестован (не­сколько позже, в 1949-м. Ольгу Григорьевну вспомнили раньше, в 1948-м).

«Лева Шаумян пошел к Анастасу, а он просил у Сталина за Шатуновскую. Нет, ничего не удалось. Лева передал это мне и сказал, что Анастас советует уехать куда-нибудь, спрятаться ти­хонько. Может быть, не заметят, может, обойдется. К тому вре­мени в издательствах уже почти не давали работать. Работа была корректорская. В речиздате я сидела как-то в коридоре, вдруг пришла одна знакомая по МОГЭСу и всматривается в меня, по­том редактор говорит: «Она сказала, что же это вы, врагам на­рода работу даете? Это же Шатуновская там сидит». Он был хо­роший человек, Чагин, он стал давать работу на другую фами­лию. И сказал: «Ты сама не приходи» (с. 235).

Об осторожной помощи Микояна Ольга Григорьевна вспо­минает несколько раз. «Еще в 1939 году я просила маму хлопо­тать о пересмотре дела, она смогла пойти к Анастасу, и вот на Колыму прислали мое для пересмотра на их усмотрение. Я его не видела, меня вызвали в местное НКВД, допрашивали, а по­том дали бумагу и велели написать все. Я знала примерно, в чем меня обвиняют, села и стала писать так, что все эти обвинения опровергла. Когда следователь взял мои бумаги, прочел их, он посмотрел на меня изумленно и говорит: «Никогда не видел, чтоб человек так мог написать!» Пошел к начальнику, дал ему мои бумаги. Тот пришел вместе с ним и говорит: «Вы здесь, прямо без подготовки писали?» – «Да, – говорит следова­тель, – она при мне писала. Часа два-три писала». – «Ну, и пишете Вы! Никогда бы не поверил, что можно вот так, сразу лаконично и логично все написать. Мы направим Ваши доку­менты обратно в Москву с положительной резолюцией». Но по­том прошел месяц, два, ничего не было слышно. Я написала маме: «Как же так, вызывали, я все написала, они сказали, что отправят с положительным ответом». Мама ходила на Лубянку к следователю Рублеву. Он сказал, что да, уже было подготовлено положительное решение, но потом ему не дали хода. Мама спрашивает, что, кто-то руку приложил? «Не руку, а лапу», – говорит. Это он сам потом был у меня в КПК и рассказывал. Я спросила его» (с. 206-207).

Второй раз Микоян хлопотал, чтобы ей дали уехать с Колы­мы после конца срока. Тогда хлопотал и начальник – за удар­ный труд. «Вышло распоряжение – тех, кто отличился ударной работой, выпускать. Мой начальник стал за меня хлопотать, ведь я у него работала за пятерых: бухгалтера, экономиста, пла­новика, учетчика, нормировщика. И вдобавок за него самого. В Магадане было 22 котельные, наша центральная. В конце ка­ждого месяца надо было сдавать отчет. А к отчету прилагалась таблица – огромная простыня цифр с показателями за каждый день и с итогами по декадам и за весь месяц. Эту таблицу надо было сосчитать. Когда начальник первый раз упросил меня это сделать, я думала не смогу. «Зиновий Михайлович, как же так? Там надо считать по сложным формулам» – «Ничего, Ольга Григорьевна, я вас научу считать на логарифмической линейке, вы все на лету схватываете. Научитесь и этому». И действитель­но, сейчас я уж забыла, как это делалось, а тогда научилась. И все эти отчеты составляла сама. В управлении котельными за­метили, что отчеты сильно изменились по стилю. А у меня есть способность собирать все в узлы, все мысли. Это знали и в МК, и в ЦК, за это меня ценили» (с. 216).

К хлопотам начальника котельной прибавились и усилия Микояна. Ольга Григорьевна написала письмо мужу и вложила письмо для Анастаса, что «мой срок кончился, но не выпуска­ют». Юрий пришел к нему на прием, Анастас был тогда мини­стром внешней торговли. «Анастас как-то выхлопотал через Бе­рию, пришла туда телеграмма. Мне сообщили, что я могу вы­ехать. Я стала оформлять документы на выезд. Когда я приехала в Москву, Анастас боялся со мной встречаться, я передавала ему записочки через Шаумяна. И то он читал их, когда они вы­ходили в сад, где-нибудь за кустом, где нет охраны». Микоян не был так хорош, как казалось Ольге Григорьевне. Восемь расстрельных списков он подписал (просматривая их бегло, она за­метила только сотни подписей: Сталин, Молотов). Но Микоян не был зомбирован страхом. Когда страх его оставлял, он снова мог держать себя по-человечески. Третий случай – при первом возвращении Ольги Григорьевны в Москву. Более красочный рассказ об этом запомнил Алексей Юрьевич Кутьин. Микоян пытался защитить Ольгу Григорьевну от последствий инструк­ции 48-го года и обратился прямо к Сталину:

«Иосиф Виссарионович, в Москву вернулась Шатуновская Ольга, я ее знаю по Баку, у нее трое маленьких детей, пусть уж живет в Москве».

Сталин на какую-то минуту замешкался, посмотрел на Берия и на Микояна и сказал: «А вот от Лаврентия Павловича посту­пили данные, что у Шатуновской контакт с английской и аме­риканской разведкой». Микоян побледнел, это что значит? Что он хлопочет за англо-американскую шпионку! В то время, когда сын сидел, это было грозное предупреждение...» (с. 229)

Ольга Григорьевна уехала в Кзыл-Орду. Это ее не спасло. Только поставило точку в отношениях с Юрием и захотелось начать свою женскую жизнь заново. Она вспоминает: «И в пятьдесят лет еще не поздно выйти замуж. Когда я жила в Кзыл-Орде, у меня столько женихов было. Помнишь, Вадим Павлович, он звал меня с ним в Алма-Ату уехать, там у него квартира была. Он с женой разошелся, ей оставил квартиру в Ташкенте. Он не любил своих дочек, говорил, что они легко­мысленные, всё об одежде думают. Он был академик Казахской Академии наук. Он строил Чирчикскую ГЭС, тоже сидел. Их проект объявили вредительским, их посадили. Она тоже сидела, его жена, но в лагере для жен. Но потом по их проекту строили все равно, хоть и вредительский. И они потребовали второго расследования, комиссия проект их пересмотрела, и их выпус­тили. Сюда он приезжал, что-то наблюдал за плотиной, пришел к Виктору, который был главный инженер. А я ходила куда-то, замерзла, по пути решила зайти к Нине погреться. А она на кух­не вся в ажиотаже – жарит, варит и шепчет мне: «Ты поди к ним в комнату, займи его разговорами до прихода Виктора, а потом я стол хороший накрою, поужинаем вместе». Я говорю: «Нет, Нина, я только погреться зашла, я Виктора ждать не буду и уйду». Ну так все же мы с ним разговорились, а потом я гово­рю: «Я пойду». А он тоже пальто одевает. Нина в ужасе, что он уходит. Он говорит: «Я Олю провожу, потом вернусь». Ну и стал он ко мне заходить. Как приедет, все время – ко мне. Нина говорит ему, и он потом мне это передавал, «Вадим Пав­лович! Зачем вам Оля, она худая, грустная всегда. Да за вас лю­бая двадцатилетняя пойдет». Он говорит: «Не нужна мне два­дцатилетняя, мне нужна Оля». А потом разговорились о его книге, он книгу писал. Я говорю: «Покажите мне». Он показал. Я говорю: «Надо ее редактировать, давайте я вам помогу». И мы с ним всю книгу перевернули, он в такое восхищение пришел: «Это же другая книга. Ты поедешь со мной в Алма-Ату, я доло­жу о тебе президенту Академии наук, он выхлопочет тебе про­писку». Но это уже потом, когда мы сошлись, и он уговаривал меня пожениться!» (с. 243–244). По его словам, Президент Ака­демии наук «за тебя двумя руками ухватится, как только я доло­жу, что такой человек есть. Это уж ты мне и то сделала, что книга стала вдвое лучше». А им, знаешь, как они пишут, им надо все с ног на голову переставлять. Но было уже поздно, уже начальник паспортного стола меня предупредил, что меня ищут. И вот он уезжал, Вадим Павлович, в командировку, сперва в Ташкент, а потом на сессию в Москву. А потом, говорит, когда я вернусь, я все это сделаю, и он прислал мне телеграмму, спер­ва из Ташкента, потом из Москвы, а когда вернулся – всё! уже меня взяли.

А про начальника паспортного стола я тебе не рассказала. Был у меня знакомый казах Гасан, я ему жаловалась. «Что, – говорю – за паспорт, справка каторжная. Всегда из нее видно, что враг народа. Если был бы у меня чистый паспорт». И Гасан говорит: «Я поговорю с начальником паспортного стола. Он мой родственник, может быть, он тебе сделает чистый пас­порт» (с. 243-244).

Вообще такие дела делались, но они сходили с незаметными людьми. Например, мой отец получил чистый паспорт вместо паспорта на основании статьи 39. И он мог жить по этому пас­порту всюду, где его лично не знали. Но он был незаметный че­ловек, а Ольга Григорьевна была человеком заметным, и все эти попытки как-то обмануть бдительность органов были бесплод­ны. Однако попытка была сделана. «И вот приходит и говорит, что договорился. Готовь 500 рублей. А пока вот что, мы сделаем обед, ты придешь и обо всем с ним так договоришься. И вот я накупила на 200 рублей водки, выпивки всякой, а закуску его родственница сама наготовила, и пришла. Сидим мы за полным столом, он и те двое его родственников – муж и жена и началь­ник этот, казах, пьем, едим. Все по-русски говорим. Вдруг что такое? Что-то заспорили, по-казахски, шумят, ругаются. И хо­зяйка и все что-то говорят тому казаху, ругает его. Я спраши­ваю: «Что такое? Из-за чего поругались?». Хозяйка говорит: «Пойдем, посидим на кухне». Пришли туда, она говорит: «Видишь, какой он бесстыдный, говорит, мне эта женщина нравит­ся, не надо 500 рублей, пусть со мной одну ночь переспит. Мы ему говорим, что ты думаешь, если русская, то проститутка. Как тебе не стыдно! У нее трое детей, интеллигентная. Я твоей жене скажу». – «Говори». И все равно свое. И вот мы сидели, сиде­ли, все его пережидали. Наконец, он ушел. Нет, сел на лавочке у ворот, сидит, ждет, пока я домой пойду. Наконец, Гасан гово­рит: «Пойдем, он заснул, я провожу тебя». Только вышли, а он за нами, притворился только, что спит. Ну что делать? Идем, не отстает он. Я говорю Гасану, я сейчас убегу. А под ногами ары­ки. Там сквер такой, и весь в арыках, там же иначе ничего не растет. Ну, думаю, сейчас свалюсь в какой-нибудь! Ничего. Вы­берусь, а он пьяный, ему не догнать меня. Ну так и убежала. А что делать с паспортом? Опять Гасана прошу. Гасан говорит, что тот раскаивается, просит извинить, что пьяный был. Вот он однажды говорит: «Завтра бери свой паспорт, фотографию, 500 рублей, иди к нему в милицию». Пришла с утра, села в очередь. Как моя очередь подходит, подаю в окошечко. Он говорит: «Нет, вы подождите». И так несколько раз: «Нет, вы подожди­те». Я опять сижу, и так весь день просидела, уже вечер, все уходят, скоро все закроется. Что же, думаю, это он делает? Опять хочет вдвоем остаться. Но ведь он в милиции. Он ведь здесь ничего позволить не может. Наконец все ушли. Он меня зовет, зайти к нему туда в комнату. Опять приставать будет? Делать нечего, вхожу. Говорит: «Вы меня извините, что я тогда та­кой дурак пьяный был. Я вас оскорбил, конечно, вы уж меня извините, но дело вот какое. Я уже ничем вам помочь не могу, вас уже ищут, розыски на вас пришли, уже спрашивают про вас. Какая-то бумага из Москвы прибыла. Так что я вас предупреж­даю, вы лучше уезжайте, может, спрячетесь где-нибудь». А где я спрячусь?

Был у меня еще один человек, который просил меня уехать с ним. Это был главный технолог Мурадов: «Поедем со мной в горы, мы зарегистрируемся, ты будешь на моей фамилии, и ни один человек тебя там не найдет». Я все отказывалась.

Он придет к нам, бывало, и говорит: «Вот сейчас конец рабо­чего дня, поедем вместе, я тебя домой отвезу». Я говорю: «Да нет, что вы. Ни за что!» Чтобы я перед всеми на его бричку села? Он – главный инженер, а я – кто? «Нет, езжайте, – говорю, – я сама дойду». – «Ну, тогда, – говорит, – я отпущу их, а вас пешком провожу». И тут я ему рассказала. Он говорит: «Уедем, уедем обязательно. Вот я возьму расчет». Он вообще уж хотел уехать отсюда. Ему тут надоело, к себе – в Осетию. Но ведь он – управляющий. (Видимо, временно исполнял обязанности. – Г. П.) Сразу так не уволишься. И вот как-то конец рабочего дня, я сижу над своими бумагами, кассирша приехала, зарплату дали, а то три месяца уже не давали. Вот она разложила бумаги и гово­рит: «Сейчас вот, я все посчитаю, разберусь и тебе, Оля, первой выдам». И управляющий, этот осетин, зашел, разговариваем, бричка его во дворе стоит. Вдруг говорят: «Оля, тебя в соседнюю комнату зовут». Там другое отделение наше было. Ну, часто зва­ли. Я говорю: «Как идти, с бумагами?» – «Не знаем», – гово­рят. Я вошла, а там уже трое ждут. И всё. Как железный занавес опустился. И все кончилось» (с. 245–246).

«Мурадов, главный технолог сырдарьинского молмаслопрома, балкарец. Он был членом Учредительного собрания, и когда он услышал, что всех членов собрания понемногу подбирают, арестовывают, он уехал в Казахстан. И много лет уже здесь ра­ботал. В Нальчике у него были сестры, и было много родных там. Брат был директором совхоза под Нальчиком. Нет, он не занимался политикой, нет, беспартийный, просто для своих мест он был интеллигентный человек. Имел высшее образова­ние, хорошо говорил по-русски. И когда были выборы, его вы­брали в Учредительное собрание.

— Он действительно был интеллигентным? (Реплика Джаны Юрьевны. – Г. П.).

— Да, очень интеллигентным.

— Ну, а что он тебе не нравился?

— Нравился, но Вадим Павлович нравился больше. Сказать по правде, я играла тогда на два фронта, где выйдет. Но ведь бывает и не в таком положении женщина играет на два, а то еще и больше фронтов. Я не была уверена, что Вадиму Павло­вичу удастся прописать меня в Алма-Ате. Я уже знала, что это трудно.

— А чего же он ждал? Пока ты получишь чистый паспорт? Ты ему сказала, что уже пришел розыск?

— Сказала. Но он сказал, все равно мы уедем в мои края, брат – директор винсовхоза под Нальчиком, мы там зарегист­рируемся. Ты будешь Мурадова, никто тебя не разыщет.

Он написал письмо сестрам.

«Дорогие сестры, вы знаете, что я дал обет никогда не жениться и держал его 20 лет, а сейчас я встретил женщину, очень интелли­гентную, которую полюбил, и хочу на ней жениться». У него не­веста умерла перед свадьбой. Сестры прислали ответ. Он мне его показывал, что рады и счастливы. Пусть он скорее со мной приез­жает. «Вот видишь, – говорил он – они тебя будут любить».

Надо было уволиться. Это тоже не просто. Где они найдут другого такого специалиста? Даже после моего ареста, как гово­рят, он увольнялся еще две недели. Наверное, надо было ждать ответа из министерства. Подумать, такая судьба! Одна невеста умерла перед свадьбой, другую арестовали.

Потом наши сотрудницы Вера и Тамара... рассказали, что было в тот день. Было много народу за получкой, ее не давали три месяца. Все говорили, что Ольгу Григорьевну арестовали. Мурадов пришел, услышал, побледнел ужасно. А через две не­дели уволился и уехал.

– А если бы успели уехать?

Оля промолчала. «Ну, что Бог ни делает, все к лучшему. Что ж связывать свою судьбу с чужим человеком?» (с. 246–247).

 



Последнее изменение этой страницы: 2016-06-26; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 34.231.243.21 (0.021 с.)