Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

IV. Когда бьют в спину, это всегда неожиданно

Поиск

 

— Ну, Саня, не думал, не гадал, что встречу тебя в граде стольном, к тому же в своих апартаментах.

— А я как узнал, что вы здесь, — сразу к вам.

Антон Карпович постарел: голова сделалась белой, на щеках прорезались складки; ему шел пятьдесят третий, но он по-прежнему был подвижной — подпрыгивающий, каким Романов помнил его с довоенного.времени, еще по Донбассу.

— Какие ветры принесли тебя? Бог ты мой! Саня, ты убийца: сегодня я весь день буду чувствовать себя древним. Если подпилить ноги и перекрасить глаза... Двенадцать лет прошло, Саня... И волосы у тебя, прав­да, отцовские...

Борзенко и разговаривал, как прежде; не закончив мысль, перескакивал на другую, безбожно растягивая свое украинское «г».

— Садись и рассказывай. «Перво-наперво», как гова­ривал Василий, наша шахта...

А через минуту, перебив Романова, сам принялся вспоминать «свою шахту». Телефонный звонок прервал его. Покричав в трубку, пообещав кому-то скипидару под хвост, он сердито повернулся к Романову и посмотрел так, будто Романов тайком вошел в кабинет.

— Ты зачем здесь? — спросил строго.

Романов растерялся: кожей почувствовал разницу не только в возрасте, но и в положениях — начальника глав­ка Министерства угольной промышленности СССР и про­сителя-безработного, — Антон Карпович Борзенко мог осчастливить Романова, мог выставить из кабинета. Ро­манову, однако, терять было нечего. Он встал и, стараясь говорить громко, сказал:

— На работу пришел наниматься.

А еще через пять минут, выслушав Романова, Антон Карпович улыбнулся каким-то своим мыслям, тряхнул головой, посоветовал:

— Вот что, дорогой мой Александр Васильевич. В ми­нистерство на работу нанимаются швейцары и уборщицы. Инженеров в министерство при-гла-ша-ют работать. Ты это запомни. Хотя ты и поступаешь, как подросток... Иди к начальнику отдела кадров — я позвоню ему. Извини, дорогой мой, мне вышло время к министру. Запиши мой телефон и обязательно дай знать, если что. Я буду ждать звонка. И домашний телефон запиши...

С начальником отдела кадров министерства Романов разговаривал снисходительно: Антон Карпович был кан­дидат технических наук, последние годы работал в про­мышленном отделе ЦК партии, начальником главка стал лишь недавно; если он сказал: «Познакомьтесь с товари­щем», то в переводе с партийно-хозяйственного диплома­тического языка на общеупотребительный это означало: «Определить товарища на работу!» Романов не стал садиться в предложенное ему мягкое кресло, положил перед широким в плечах мужичком в френче трудовую книжку, личный листок по учету кадров, автобиографию и заявление так, будто зашел в маленький, солнечный кабинет на минутку. Из-под круглого, нависающего лба припухшими от усталости глазами начальник смотрел серьезно. Он не стал задерживать Романова, посоветовал:

— Позвоните через два дня. Лучше всего вечером: часиков в восемь...

Романов звонил. Телефон не отвечал. Романов позво­нил Борзенко: Антон Карпович улетел в Сучан. На пятый день Романов решил зайти в отдел кадров: в пропуске ему отказали, передали просьбу начальника отдела кад­ров позвонить «через недельку». Через две недели по домашнему телефону ответил Антон Карпович. Он гово­рил сонным голосом; чувствовалось, что лег спать лишь на рассвете, — в партийных и государственных учрежде­ниях в те годы работали до глубокой ночи, — сказал одну фразу:

— Зайди в понедельник ко мне, Саня.

В его голосе улавливалась не только сонливость, но и раздражение. Что-то случилось. В понедельник в бюро пропусков министерства офицер в форме работника МГБ выдал Романову пропуск к начальнику отдела кадров. Человек с нависающим лбом и глазами, припухшими от усталости, встретил Романова, как прошлый раз, предло­жив мягкое кресло. Романов смирно сел. Начальник смотрел серьезно. Он возвратил Романову трудовую книжку и заявление, а личный листок по учету кадров и автобиографию оставил в папке «Личное дело. Рома­нов А. В.». Романов успел заметить на листке с автобио­графией жирные линии, сделанные красным карандашом вокруг абзаца, в начале написанного. Начальник закрыл папку и положил в стол. Потом он протянул короткую, мускулистую руку к вешалке, на которой лежала легкая фуражка с дырочками, сказал:

— Положение изменилось, товарищ Романов: в ми­нистерстве сейчас вакантных мест нет. Я бы советовал вам возвратиться в Донбасс — на шахту.

У Романова что-то оборвалось внутри. Напрягаясь, он вспоминал, что было написано в абзаце автобиогра­фии, обведенном красным карандашом. Уже с фуражкой в руке начальник стоял в темной рамке раскрытой две­ри, ждал. Романов вышел в коридорчик. Начальник за­хлопнул дверь, щелкнул английским замком и подергал за ручку: дверь закрыта надежно. Не зная еще почему, Романов почувствовал себя виноватым, будто обманул кого-то, будто от него закрывали дверь накрепко.

— Скажите, пожалуйста, — сказал он, стараясь го­ворить так, чтоб в голосе не было заискивания и чтоб сказать мягко, — я могу взять личный листок по учету кадров и автобиографию! Мне не хотелось бы еще раз...

— Эти документы останутся у нас, — сказал началь­ник, серьезно посмотрел на Романова и вышел в ярко освещенный коридор.

Романов старался не отставать от него, шел на пол­шага сзади.

— Скажите, пожалуйста, — сказал он, — что вы под­черкнули в моей автобиографии... где говорится об отце?

Человек в френче, не останавливаясь, снизу вверх посмотрел через плечо на Романова.

— За что вашего отца исключили из партии?

Звон в ушах от крови, ударившей в голову, оглушил; пустынным, зловеще тихим сделался чистый, ярко осве­щенный, длинный коридор министерства... Романов не помнил, как очутился в кабинете Борзенко.

— Вы знаете моего отца?

— Сядь.

— Вы знаете?!

— Сядь и говори спокойнее, когда разговариваешь со старшим.

Борзенко вызвал секретаря и велел отключить теле­фоны, никого не впускать в кабинет, налил из сифона газированной воды в стакан.

— Мы с Василием...

— Вы знаете, за что его посадили?.. Почему он ока­зался вне партии?..

— Пей воду и... В чем дело?

— Я вступил в партию, когда такие... партийный би­лет прятали.в подкладках шинелей. Почему меня не спра­шивали об отце в сорок первом? Почему меня не спра­шивали об отце, когда мы форсировали Днепр, Вислу, Одер, Шпрее? Когда я горел в танках? Зачем мне орде­нов надавали? Килограмм надавали, а теперь...

— Пей!.. Научился... форсировать реки, делать детей. Думать! Мыслить учиться...

— Над чем? Над тем, кто раздает нам ордена на пе­реправах и благодарности в забоях, а когда мы прибли­жаемся к их кабинетным завоеваниям...

— Последний раз: в чем дело? Или катись... к чер-товой бабушке!

Санька залпом проглотил стакан холодной газиро­ванной воды и осел; им овладела слабость. Обеими руками он стирал с лица что-то похожее на паутину, тер, нажимая ладонями. Антон Карпович помрачнел, ходил по кабинету, подпрыгивая на поворотах.

— Кто защищал родину, Саня, тот не должен жалеть. Мы для себя защищали. Мы шахтеры, а не лавочники! Тебя не пустили в министерство? Тебя никто и не пригла­шал. Ну? Ну и что, что не пустили? Жизнь на этом кон­чилась?

— Убеждения пошатнулись, Антон Карпович.

— Деревья тоже шатаются.

— И падают, Антон Карпович.

— Подгнившие, Саня.

— Тогда скажите мне вы. Вы, начальник главка ми­нистерства страны, Антон Карпович. В чем дело?

Борзенко сел на диван и тыльной стороной ладони вытер лоб, шею; увидел полированный столик, сифон з ведерочке со льдом, пошел напиться.

А потом Антон Карпович смотрел в окно, заложив руки за спину; его белая голова на фоне высокого окна серебрилась, пальцы сжимались в кулаки, разжимались. Романов чувствовал себя так, как человек во сне, когда ему снится, что он провалился и летит — падает, как пу­шинка, летит и летит, падает, и нет конца и края паде­нию, нет ничего вокруг — лишь падение...

— Когда я воевал, — сказал Романов, — я знал, кто мой враг и что с ним делать. Я знал, кто у меня за спи­ной... У начальника отдела кадров глаза опухли от работы. Я вижу: он работает, как конь, и не жалеет себя...

— Начальник отдела кадров — аппарат. Как радио­приемник. На какую волну его поставят, на такой он ра­ботает. А я начальник главка, Саня, — сказал Борзенко и отошел от окна к столу. —Я такой же, как ты, Саня: работаю — стараюсь давать уголь стране. Я шахтер. Мы оба шахтеры. Мы даем уголь. Мы будем работать и да­вать уголь стране, пока будут существовать шахты, пока будет нужен уголь. Промышленности нужен. Народу. Мы даем и будем давать уголь!

— Извините меня, Антон Карпович, — сказал Рома­нов и потер лицо ладонями так, словно намыливал, потом разгладил взлохмаченные брови, тяжело встал.

— Зайди ко мне домой, Саня, — велел Борзенко.— Подумаем вместе.

Романов не зашел: ему было не до коллективных рассуждений вслух о судьбе.

 

V. У самого теплого моря

(Из дневника Афанасьева)

 

Июль 1956 г., Крым (самая южная точка на Южном берегу Крыма)... Превосходная степень хитрости? Или хроническая страсть к переделыванию всего на свой лад?.. Удивительно, до чего неисправима эта женщина — мама!

Захотелось мне стать на коньки, все мальчишки из нашего дома уже умели кататься, — стала мама... возле меня — кулаки в бедра: «Какие коньки? Ты еще малень­кий». Отец сказал: «Пусть мальчонка дышит свежим воздухом». Мама обула меня в валенки, окутала шерстя­ным платком, — няне было велено уводить меня подаль­ше от мест, где мальчишки катались. Но мальчишки были везде, я видел их на коньках, мне тоже хотелось катать­ся. Я сбрасывал валенки, стягивал платок — требовал коньки. Мама махала руками: «У тебя косточки еще не окрепли. Подрастешь — купим, какие захочешь». Мне хотелось кататься теперь. Мама «отвлекала внимание»: «Завтра пойдем покупать книжки для школы. Ты хо­чешь портфель или полевую сумку, какая была у Ивана?» Я ревел. Мама «отвлекала». Я ревел так, что в люльке начинал мне вторить Борис. Мама хваталась за голову. «Ты мало каши съел, — кричала и она. — Ты не хочешь есть мандарины. Ты отказываешься пить соки. Ты сам виноват...»

Всю зиму я давился мандаринами, пил соки и загла­тывал манную кашу — за себя, за маму, за папу — за всех родственников! — только бы окрепли эти проклятые косточки, только бы подрасти. На следующую зиму появились в доме коньки... двухполозные, — мальчишки и девчонки издевались надо мной даже летом...

Вздумал я покататься на велосипеде. Но... на велоси­педе можно: «налететь на столб», «заработать порок сердца», «угодить под автомашину»... Я пролил слез столько, что их хватило бы на полный курс ванн, которые регулярно принимала мама, «успокаивая нервную систе­му... сохраняя фигуру». На велосипеде научил меня ка­таться товарищ...

Она не может не хитрить, не комбинировать, если дело касается меня или Борьки — нашего здоровья и безопасности.

Когда я был учеником, студентом, мама говорила: «Вырастешь, станешь самостоятельным — можешь де­лать все, что тебе вздумается, распоряжаться собой так, как тебе будет угодно...» Институт позади — у меня диплом горного инженера. «Теперь ты мужчина, Вовоч­ка... самостоятельный», — сказала она со слезой в голосе. Я собирался поехать по туристической путевке в горы Кавказа. Мама лишь узнала об этом, загородила собой дверь. «Осенью ты уедешь в Сибирь. Мы будем видеться редко. Я хочу, чтоб эти последние дни ты побыл со мной, Вова». Мужчина отличается от юноши тем, что умеет терпеть.капризы и насилие женщины, понимать, — я доживал последние дни рядом с мамой — я отка­зался от поездки на Кавказ, где «можно сорваться в про­пасть и разбиться насмерть»... сделался отзывчивым, чутким.

Отец уехал в командировку в Иркутск, мама принесла путевку в санаторий: «Тебе все-таки надо отдохнуть, Во­вочка, ладно? Начнется трудовая жизнь... ладно?» Не­винными глазами она смотрела на меня.

Я делал дыхание по системе йогов. У меня хватило выдержки сдать последний экзамен на умение быть взрослым...

Но мама!.. Она осталась верной себе и на этот раз: в санатории меня ждали «телохранители» с ее телеграм­мой в кармане...

Я понимаю ее. После того как погиб Иван... И все же до меня не доходит: почему матерям постоянно ка­жется, что их дети — неприспособленнейший народ на земле, — если их не опекать на каждом шагу, они обяза­тельно поломают себе ногу, «заработают» порок сердца или разобьются насмерть, сорвавшись с высоты?

Однако, как говорит отец, бедная мама!.. Если б она знала, в чьи руки отдает судьбу своего ненаглядного Во­вочки, отправляя на самую южную точку Южного берега Крыма...

Мы встретились высоко в горах, у ворот в санаторий «Форос». Был вечер. Солнце уже скрылось за вершинами скалистой гряды; на лесистых склонах, круто падающих к берегу, и на вершинах гор лежали тени. Но на море, густо вспаханном мелкими волнами, вода еще золоти­лась — мутно-желтая у берега, ярко-синяя у горизонта. Легкий, вдруг дохнувший ветерок не успел очистить воздух от зноя; накалившиеся за день камни грели ла­донь.

Я только что прилетел из Москвы в Симферополь, проехал автобусами от Симферополя до Фороса; утом­ленный качкой, жарой и бесконечными поворотами до­роги, стоял возле кирпичной сторожки — ждал, когда вахтенный закончит изучать мои документы... За ворота­ми послышался шум мотора, сигналы клаксона и призыв­ный, требовательный голос:

— Дядя Федя-а-а!..

Кричала женщина... Вахтенный сунул мне в руки путевку и паспорт — прихрамывая, заспешил к воротам. А через минуту-две, подкатившись вплотную к моему чемодану, у сторожки остановилась «Волга». За рулем сидела женщина в очках, в пестром платье. Ее полные руки, коротковатая шея были розовы от загара; высоко подстриженные светло-русые волосы — в тщательно про­думанном беспорядке. С первого взгляда ей можно было дать не более тридцати пяти. Она смотрела на меня тре­бовательно; я делал вид, что не замечаю чемодана, ока­завшегося у нее на пути.

— Раиса Ефимовна, может, прихватите товарища? — спросил женщину вахтенный, заглядывая в боковое окон­це машины. — К нам, — указал он в мою сторону, — от­дыхать приехал... лечиться.

На заднем кресле «Волги» полулежал мужчина, откинув голову к спинке; казалось, дремал.

— Уберите этот груз с дороги, — сказала Раиса Ефи­мовна вахтенному, кивнув на мой чемодан.— Положите в багажник.

Разглядывала меня внимательно. Я молчал. У нее бы­ли зеленые злые глаза. Но умные. Я старался не замечать ее взгляда.

— Дядя Федя! — крикнула Раиса Ефимовна.— Там с правой стороны пакет, перевязанный ленточкой... это для вас,

По тому, как вела себя эта женщина, по белым чех­лам на сиденье, занавесочкам на окнах было видно, что машина принадлежит ей. Но мне было удобнее считать машину государственной. Не хотелось ставить себя в по­ложение человека обязанного, тем более этому стропти­вому «шоферу» в юбке. Да и вообще я ненавижу это чувство — обязанности. Оно, как и зависимость от чего-то, кого-то, переламывает человека в пояснице — делает рабом.

«Волга» плавно скользнула по темному асфальту до­роги, покатилась вдоль заросшего деревьями косогора вниз, быстро набирая скорость. На крутом повороте она вильнула так юрко, что я потерял равновесие — ударился локтем о дверцу.

— Вы всегда так катаетесь? — спросил я, бегло взгля­нув на соседку.

— Когда мне хочется убить кого-нибудь из своих пас­сажиров, — был ответ.

Раиса Ефимовна бросала машину то вправо, то влево, то резко тормозила, то поддавала газу. Бросало и меня в кабине; начинало мутить.

Машина с трудом уворачивалась от скалистых стен и обрывов, то и дело появляющихся на пути. Я ждал того отрезка дороги, который мог оказаться нашей последней нормальной опорой.

— Вы слышали притчу о том, как зять рассердился на тещу и, чтобы насолить ей, выколол себе глаз? — ска­зал я. — Он сделал это затем, чтоб все говорили потом: «Во-о-он... пошла та, у которой зять одноглазый».

На заднем сиденье послышался сдержанный смех, по­хожий на стон. Машина вильнула, едва не задев железо­бетонный столбик над обрывом. Смех оборвался, словно выключили радио.

— Прелесть как остроумно, — сказала Раиса Ефимов­на. — Сразу видно человека интеллектуального труда... Только вам нужно было просить путевку в другой сана­торий... для тех, кто удачно трудится над стиранием грани между умственным трудом и идиотизмом... подобно неко­торым, — кивнула она на заднее сиденье.

Дорога была похожа на маршрут гигантского сла­лома с его неожиданными и крутейшими поворотами. Раиса Ефимовна смотрела сквозь очки напряженно, вся, казалось, отдавалась машине, скорости, дороге. Но в том, как она сидела — упрямо, по-мужски выгнув шею, чувствовалось напряжение и иного характера.

— Моя фамилия Романов, — сказал мужчина с задне­го кресла.

Меня бросало по-прежнему — внутри уже перевора­чивалось все, но фамилию назвавшегося я услыхал; уголком глаза посмотрел на «шофера».

— Упирайтесь посильнее ногами и спиной: это при­дает устойчивость, — посоветовал Романов.

Машина в это время вылетела из зарослей — в оваль­ном зеркальце над ветровым стеклом я заметил пытли­вые и насмешливые мужские глаза. Они щурясь смотре­ли на меня — наблюдали за мной, вероятно, не первую минуту.

— Семь километров — семьдесят семь поворотов, — дружелюбно сообщил Романов. — Самая подлая дорога на Южном берегу Крыма. Но когда за рулем Раиса Ефи­мовна...

Я вновь покосился...

—...волноваться не стоит, — продолжал Романов, — мы доедем... если не в морг, то в артель инвалидов обя­зательно.

Меня перестало мутить. Или я больше не замечал этого? Поглядывал вдоль плеча осторожно, рассмат­ривая... Бледность проступила на щеках Раисы Ефи­мовны. «Волга» мягко остановилась между двумя пово­ротами.

— Что? — навалился на спинку переднего кресла Ро­манов.

Только теперь я понял, что меня раздрожало, кроме всего прочего, всю эту «подлую» дорогу: в машине пахло спиртным перегаром.

— Левое заднее колесо спустило, — сказала Раиса Ефимовна. — Руль тянет в сторону, — сказала и тотчас как-то устало обмякла, примирясь с обстоятельствами.

— Та-а-ак!..— протянул Романов.— Доигралась, зна-читца. — И вышел из машины.

«Волга» резко рванулась вперед — дверца захлопну­лась сама по себе. Я перебросил руку через спинку сиденья и посмотрел в заднее окно. Высокий и стройный, уже начинающий полнеть мужчина стоял на середине пустынной вечерней дороги, спокойно прикуривая от зажигалки. Его прищуренные глаза смотрели нам вслед насмешливо. Крутой поворот скрыл Романова мгно­венно...

— До санатория, наверное...

— Полтора километра, — злорадно оборвала меня Раиса Ефимовна. — Тысяча восемьсот шагов.

«Волга» стремительно скользила вниз, виляя на по­воротах.

Я смотрел на Раису Ефимовну: ни примирения, ни усталости в ней не было. Я понял, в чьей машине ока­зался случайно. Понял и то, на кого все это время зли­лась Раиса Ефимовна. Во мне поспешно взыграла муж­ская солидарность.

— Остановитесь, — сказал я.

Тормоза завизжали.

— Вам плохо? — спросила Раиса Ефимовна.

Я открыл дверцу и ступил на асфальт.

— Дайте ключ от багажника.

Где-то вверху, за деревьями, пел Романов.

— Не валяйте ваньку,— сердито сказала она.

— От женщин я предпочитаю уходить прежде, чем они бросают меня...

— У вас большой опыт в этом? — Раиса Ефимовна прищурилась,— точно так же, как щурился Романов: на­смешливо, пытливо.

— Дайте ключ!

— Багажник открыт.

Я не успел подойти к багажнику: «Волга» скользнула вперед. Отъехав метров пятьдесят, машина остановилась, из кузова.высунулась женская голова и голая до пле­ча рука.

— Э-э-эй! — крикнула Раиса Ефимовна и что-то по­ставила на асфальт, рядом с машиной.— Возьмите! Это, говорят, помогает!.. Только не оставляйте тому — грузу! Он уже стер грань... Вы здорово похожи на своего отца, Афанасьев!

Дверца захлопнулась, «Волга» ушла. В тихой, душ­ной тишине вечера где-то внизу, за колючими порослями кустарника, слышался сердитый шум мотора.

На середине дороги стояла отпитая до половины бу­тылка белого портвейна с маркой крымского винтреста «Массандра», на пробке бутылки лежала шоколадная конфета.

Я никогда не встречался с этими людьми — Романо­вым и Новинской. Я лишь слышал о них: за вечерним чаем отец иногда рассказывал о новом своем помощнике и его жене. Он никогда не осуждал их, не хвалил,— пе­редавал лишь то, что слышал от Романова в поездках по угольным бассейнам страны. Комментировала события мама. Она недолюбливала Романова и сочувствовала Новинской. Женщины всегда горой стоят друг за дружку, если дело касается их женской доли. Но комментарии да­вала мама. Она мать! Я верил маме и невольно заражал­ся ее отношением к Романову, Новинской. Теперь я знаю эту семью. Однако...

 

Как-то в полдень мы с Романовым зашли в бильярд­ную, постояли в очереди, взялись за кии. Когда партия была на середине, в бильярдную вошла Раиса Ефимовна. Она отозвала меня в сторону от толпившихся у стола ку­рортников, предупредила:

— Культпоход на ужин отменяется.

— Почему? — спросил я, стирая мел с пальцев.

— Будем меня пропивать — оптом и в розницу: сего­дня мне тридцать.

А я давал Раисе Ефимовне на пять лет больше.

— Дежурного врача по вашему корпусу знаете?.. Ве­ру Федоровну?

— Знаю.

— Ровно в двадцать один тридцать у нее на кварти­ре... Опоздавшему мыть посуду. Усвоили?

В угловой, квадратной комнатке было два окна, нас — четверо,— дым стоял коромыслом.

— У нас есть плохая Рая и хороший Саша. Потому что Рая постоянно думает о здоровье мужа, своих детей, печется об их благополучии, а Саша в это время думает сразу обо всем обществе — строит коммунизм. Так?

С тарелкой только что помытого винограда, Раиса Ефимовна наступала на Романова:

— Рая посвящает себя семье—она мещанка, а Саша себя — строительству коммунизма: он передовой человек. Так?.. Балда! Ты думаешь, почему у женщины полные бедра? Для того, чтоб быть привлекательной барышней для таких, как ты,— любителей хорошеньких фигурок?.. А ты хоть раз подумал о том, что это естественное — ни­что не может быть более естественно! — свойство жен­щины-матери, которая должна выносить и вскормить ди­тя, которого такие, как ты, потом с гордостью мышиного царя представляют знакомым: «Мой сын!» Замолчи и не перебивай меня!.. Не смей!.. Я не говорю, что ты должен рожать детей, стирать пеленки, а я — выкапывать уголь из-под земли. Я не требую от тебя искусственного бассей­на под Москвой или жемчужное ожерелье на шею. Я тре­бую, чтоб ты считался со мной, как с женой, матерью тво­их детей. Мое дело не менее важное и для общества, чем твое! Слышишь?!

А через минуту, скрещивая над столом хрустальные бокалы, Раиса Ефимовна тянулась к Романову и требо­вала:

— Санька!

Он послушно протягивал к ней руку, и Раиса Ефимов­на донышком своего бокала многозначительно «притоп­тывала» сверху бокал Романова: за ней всегда будет верх.

Она не давала Романову минуты покоя — налетала на него, задирая. Романов уворачивался: отделывался шуточками, улыбался. Его улыбки все чаще делались жалкими. Он начал пить. Раиса Ефимовна заметила это и унялась. Каждый раз, подняв высоко бокал, перед тем как выпить, Романов смотрел сквозь золотом искрящееся вино на яркий свет электрической лампочки и повторял в тон своим каким-то невеселым мыслям:

— Ничего, вырастет и у нашей козы хвост.

И каждый раз Новинская, где бы она ни была в эту минуту, что бы ни делала, останавливалась и смотрела в упор на него. Романов ждал ее взгляда, чувствовал, но не отвечал — пил, глядя в бокал. Ноздри Раисы Ефимов­ны сделались белыми. Она тоже налила себе полный фужер, подняла над головой, тоже посмотрела сквозь искрящееся золотом вино и тоже продекламировала:

— За мужчин, которые не убегают от жен и детей... из-за своих прихотей...

Не захотела чокаться с Романовым. Выпила до дна и разбила фужер у ног Романова.

Рая... Ты с ума сошла! —сказала Вера Федоровна, плоскогрудая одинокая женщина с крупным носом и печальными глазами, сидевшая до сих пор у приемника, спиной к Романову и Новинской.

Расставив ноги, вложив руки в карманы брюк, Рома­нов смотрел на Раису Ефимовну. Густо-голубые глаза его были прищурены, как всегда, когда к нему приходила шалая мысль; в межбровье легла острая, глубокая склад­ка, какие приобретаются людьми за долгие годы... нелегкие годы; толстые губы небольшого рта выдвинулись больше обычного; густые, жесткие волосы словно бы вспе­нились. В позе Романова, в лице было что-то нехоро­шее — холодное. Раиса Ефимовна, вскинув вызывающе голову, смотрела на него. В ее зеленых, блестевших гла­зах была решительность последнего шага. Взгляды Романова и Новинской говорили друг другу больше, чем могут сказать слова...

Свободное после завтрака время мы проводили на диком пляже у Тессели. Романов и Новинская любили эту крохотную бухточку, стиснутую с двух сторон хаоти­ческим нагромождением огромных каменных глыб. Впе­реди, до горизонта,— море; сзади, в десяти шагах от во­ды,— десятиметровый, почти отвесно падающий глиня­ный обрыв; по обрыву, цепляясь за выступы и валуны, спускается тропка. Под ногами крупная горячая галька и многотонные, вросшие в берег камни. От Фороса бух­точка в двух километрах; в Тессели почти не бывает лю­дей,— до обеда мы скрыты от посторонних глаз.

В бухточке шли беспрерывно бои: то в шахматы, то в домино (на время украденные из бильярдной), то в кар­ты,— и бесконечные словесные — между Романовым и Новинской. То и дело взрывался смех. Шутили, дурачи­лись непосредственно, как и бывает на отдыхе. Но в шут­ках Романова, Новинской было и нечто такое, что застав­ляло принимать их всерьез.

У Романова и Новинской в чем-то не было сладу. Они, казалось, лишь на время отдыха заключили перемирие, но и в перемирие у них продолжалась война.

— Раньше я была для тебя ромашка, а теперь...

— Ночная фиалка. Я уже говорил... Можно было думать, что они репетируют очередной скетч для узкого круга.

— Раньше ты беспрерывно говорил мне ласковые слова, клялся в любви. Почему ты днем никогда не ска­жешь мне хорошее, красивое, Романов? Почему, я тебя спрашиваю?!

Она стояла на каменной глыбе в три человеческих роста, он — по колено в набегающих волнах.

— Мы уже обо всем говорили миллион раз... От ча­стого повторения одного и того же люди тупеют, Рая. Легкий морской ветерок подымал ее сухие волосы. Я смотрел на Романова и Новинскую с десятиметровой высоты берегового обрыва. Мягкие волны блестели ослепительно. Море сонно посапывало в каменных глы­бах, ласкаясь к крохотной полоске дикого пляжика.

— Романов. Имей в виду: если ты перестанешь любить меня... Я — женщина. Я хочу, чтобы меня любили — в каждом слове, каждое мгновение... И так будет всегда, пока я молода, Романов!.. Я буду всег­да любимой, чего бы мне это ни стоило. Ты должен помнить об этом и в своей шахте: не с ней тебе жить — со мной!

— Пока мы, мужчины, сильные и грубые,— гово­рил Романов, глядя в море,— и вам, женщинам, живется хорошо. А если мы станем такими, как вам хочется: смирными, как телята, и ласковыми, как котята,— вы пропадете. Вас некому будет даже защищать, не говоря о другом. Мы родились в такое время, Рая. Нам нужно быть твердыми. Это нужно для того, чтобы жить... Не обижайся. Рая, когда я рядом с тобой забываю быть нежным. Ты знаешь, что я люблю тебя...

Я стоял на одной ноге, придерживаясь рукой за вы­ступающий из глинистого обрыва валун.

Похожие на снежные вершины гор, срезанные синей полной облака тяжело двигались по небу — синебрюхие, массивные,— плыли на север. Вчера был шторм. Но море уже успокоилось. Мокрые галька и валуны на берегу были занесены водорослями.

— Я понимаю то, что ты говоришь, Романов. Но и ты должен понять меня: я—женщина.

— Ты соскучилась по детям, Рая. Тебе пора домой... Мы можем серьезно поссориться. Нам это не нужно сей­час, когда мы расстаемся надолго. Два года — не два дня. Я вернусь к тебе, Рая, что бы ни сталось...

— Я не хочу, чтоб ты уезжал!

— Я уже объяснял тебе тысячу раз: я не могу не ехать.

— Не хочу! Слышишь?!

— Я уеду!

— Нет!!

— Уеду...

Я готов был трижды провалиться сквозь землю. Стоять на козьей тропе и слушать откровенно разгова­ривающих мужа и жену... То ли камешек выскользнул из-под моей ноги, то ли так уж случилось — кто-то из них посмотрел в мою сторону.

— Это нечестно!— крикнул Романов.— Куда ты?! Страх — это не что иное, как болезненная игра вооб­ражения. Я замечал не раз: люди с развитым воображе­нием всегда трусоваты. Они задолго до боя испепеляют себя в битвах. Они обессилевают преждевременно. Не потому ли нередко сильные проигрывают слабым?..

— Договаривались встретиться здесь, а теперь вы убегаете? Вова?!

Это был голос Раисы Ефимовны. Он просил и требо­вал. Новинская впервые назвала меня по имени.

Десять метров вниз, к берегу, показались мне доро­гой в ад. Но после первых же минут у воды от моих идиотских кошмаров не осталось и следа. Раиса Ефи­мовна, не искупавшись, забрала зонтик, одежду и стала взбираться вверх по обрыву. Романов не остановил ее.

Как бы там ни было, а мой приход принес облегчение им обоим. Это возвратило мне равновесие. Мы разгребли с Романовым водоросли и улеглись на мохнатые поло­тенца.

— Ты, конечно, слышал, о чем мы сейчас разговари­вали? — спросил Романов, прикуривая от зажигалки.

Я как прикрывал голову майкой, так и оставил руку на затылке: все-таки локоть хоть немножко, но заслонял мое лицо от прищуренных глаз Романова. А он, прику­рив, медленно отвернулся от меня и не торопясь стал рассказывать...

Александр Васильевич поведал о том, как познако­мился с Раисой Ефимовной, как они встретились после войны, жили в Донбассе, в Москве.

— Я рассказал тебе о своей истории с Раей, чтоб ты знал, что к чему, — продолжал Романов. —Бывают жен­щины, которые заслуживают того, чтобы им прощали многое... Ты не помнишь войну, военное время. Тогда в личной, интимной жизни, бывало, и мужчины и жен­щины обманывали друг друга. Рядом с той бойней, кото­рая шла на фронте, эти обманы казались нам невинными детскими шалостями. Помнишь — «война все спишет»? А в действительности для женщин они были самыми на­стоящими трагедиями. Война закончилась давно, а по­смотри, сколько еще женщин ходит по земле, для кото­рых война продолжается. Дети растут, вырастают без отцов. Женщины живут, опустошенные одиночеством...

Александр Васильевич курил сигарету за сигаретой.

— Имела ли основание Рая в Новосибирске не ве­рить мне? — все дальше вглубь забирался Романов.— Пусть она тогда была и девчонка, но ей уже было сем­надцать лет: она не могла не видеть, не понимать того, что делается вокруг. В таком возрасте девчонки многое знают. Да и тетя ее — она-то, во всяком случае, пони­мала, что к чему. А я уезжал на фронт, не в бабки играть: немец только от Орловско-Курской дуги пятился. Девя­носто девять против одного было за то, что я не вернусь: я был командиром танковой роты. А ты знаешь, что это такое? Должен знать... Тетя требовала, чтоб Рая осво­бодилась от ребенка. Рая не сделала этого... А теперь смотри сам: имею я моральное право обижать эту жен­щину... и тем более сейчас, когда уезжаю от нее на­долго?

Волны ласкались к серенькой гальке. Солнце играло в жмурки с Южным берегом Крыма: то за облако спря­чется, то вновь выглянет...

Я слушал Романова, смотрел на него и не узнавал этого человека. Мои мысли были привязаны к нему, и вместе с тем я думал о многих знакомых. Странно иног­да получается в жизни. Вот человек. Встречаешься с ним каждый день. Будто успел узнать его, и мнение о нем сло­жилось окончательное. А потом, в один из ничем не при­мечательных дней, он вдруг рассказывает о себе нечто такое, что разрушает все прежние мысли о нем. И вот он уже другой перед твоими глазами...

Ближе и понятнее для меня стала и Раиса Ефимовна, требующая от мужа любви «в каждом слове, каждое мгновение», не желающая расставаться с ним надолго.

К обеду тучи столпились над берегом. Они плыли со стороны моря; упираясь в горную гряду, останавлива­лись. Скопления туч сомкнулись, потемнев, закрыли солнце. Шмыгнул ветер, шумя листвою деревьев, кустар­ника. Закружилась, подымаясь к небу, пыль. Дождь стал накрапывать крупными каплями...

Мы с Романовым бежали с дикого пляжика. До Фороса добрались мокрые: на нас не было сухой нитки, в баретках хлюпало.

«Волги», обычно стоявшей под окнами корпуса, в котором жили Романов и Новинская, не было. Не было в санатории и Раисы Ефимовны: она забрала докумен­ты — уехала, не оставив Александру Васильевичу даже записки.

Внезапный отъезд Раисы Ефимовны обидел Рома­нова. Он отказался от отдельной комнаты в пользу су­пругов, живших в разных корпусах, и переселился в па­лату, соседнюю с моей, — в главный корпус, старался шутить, но больше избегал не только меня, а всех, кто спрашивал или мог спросить о том, что случилось. Вече­ром Александр Васильевич сказал мне, что уходит спать на пляж,— я принял это как приглашение.

Врачи охотно прописывают отдыхающим «сон на бе­регу моря». Я побежал за «рецептом». Каждому чело­веку, если его обидели, хочется рассказать об обидчике и о себе: от этого делается легче на сердце,— был бы то­варищ, которому можно довериться. За все дни, прове­денные в Форосе, я ни в чем не возражал Александру Васильевичу, не спорил с ним.

В Форосе нет пляжа как такового. В глубине подково­образной бухты есть узкая полоска берега, заваленная скальными глыбами. По берегу, прижимаясь к высокой крутизне, заросшей деревьями, тянутся навесы для укры­тия от солнца, дождя. На железобетонных сваях выбе­гает в море помост... Мы с Александром Васильевичем унесли лежаки к дальним перилам помоста, остались вдвоем.

Я не ошибся. Романов рассказывал. Я слушал.

— Когда жизнь бьет неожиданно по лбу и глаза за­плывают слезами, сразу становится видно, что для тебя было дорогим в жизни,— говорил он, забросив одну руку под голову, глядя в черное крымское небо.— Я меч­тал о художественном училище — оказался в забое...

Война... Вернулся домой после войны, огляделся по сто­ронам — поискал свою мечту, оказалось: художественное училище было для меня увлечением, как и баян, луки и стрелы. Понял: я не художник. Оказалось, я человек без мечты,— говорил Александр Васильевич, покачи­вая головой грустно.— Жил, как тысячи людей моего поколения, которые выжили и вернулись с войны, Володя. Идея комбайна, о котором мечтал отец, меня не трево­жила: на моем участке работали новые комбайны «Дон­басс», я знал, что над механизацией выемки угля тру­дятся институты — дивизии ученых-специалистов. Я ра­ботал. Работал, учился. А когда стал инженером, работал и отдыхал. Я знал, что человек долго не сможет жить так: работать, помогать жене по хозяйству, воспитывать детей — и все. Знал: отдохну малость, приду в себя — обязательно придет и ко мне что-то... такое... без чего человек жить не может по-человечески. Работал...

Александр Васильевич лег на живот, натянул на пле­чи одеяло; грудью навалился на подушку, смотрел в Черное море. Над морем появилась луна; к турецкому берегу, убегая стрелой, засеребрилась дорожка, беспре­рывно колышущаяся вдали,— волны рвали и растаски­вали ее — не могли разорвать, растащить. Звезды не от­ражались в море. Покатые, размашистые волны шумели под пляжным пирсом, разбиваясь о глыбы и железо­бетонные сваи, — в щели, меж досок помоста, летели брызги. Александр Васильевич вновь прикурил. Крас­ный огонек сигареты делался белым, когда он брал в рот сигарету, обозначал его профиль. Было за полночь.

VI. Рассказ Романова

 

— В Москве я пошел в Министерство угольной про­мышленности СССР не потому, что был горным инжене­ром по образованию и опыту. Меня понесло туда потому, что там работал Борзенко: Антон Карпович мог при­строить меня хорошо. Мне ведь просто надо было подо­ждать год-другой, пока у Раи будет тянуться вся эта заваруха с профессором Куриным. Когда начальник от­дела кадров министерства огрел меня по лбу, я понял: в министерство я шел не потому, что там Борзенко, а по­тому, что в министерстве, хотя оно и расположено на московском асфальте, пахнет каменным углем, там жи­вут угольным



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-26; просмотров: 197; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.142.174.8 (0.015 с.)