III. Ямочка на щеке и ливень 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

III. Ямочка на щеке и ливень



 

Хорошо, что это случилось рядом со столовой, хоро­шо, что все было днем, хорошо, что Новинская в это время обедала.

На грумантском причале разгружали баржу с пес­ком и цементом; лебедкой, установленной на площадке между механическими мастерскими и одноэтажным до­миком, поднимали в поселок цемент и песок по откры­тому бремсбергу. Рабочие спешили управиться с делом — укладывали в вагонетку в полтора-два раза больше обычного.

Металлический трос лопнул у барабана лебедки, сво­бодный конец рассек воздух со свистом. На конце изви­валась спиралью одинокая проволочка сталистая. Про­волочкой зацепило стоявшего на площадке бригадира бутчиков Чалого: ударило по шее и рассекло глубоко. Бутчик упал; кровь хлестнула из раны.

Кто-то из рабочих зажал рану ладонью, кто-то ви­дел, как Новинская заходила в столовую, побежал к ней крикнул: «Человека убило!» Новинская успела: Чалому пересекло сонную артерию, он потерял сознание, но был еще жив. Большими пальцами обеих рук она зажимала артерию у ключицы, пока бегали за носилками; на се­кунду не отпустила рук, когда Чалого укладывали, несли на носилках в больницу, озябла, устала. Лишь на несколько минут она отняла руки от пострадавшего, когда он уже лежал на операционном столе,— уступила место терапевту Борисоннику, чтобы подготовиться к опе­рация.

Новинская хотела перевязать сонную артерию, но в ходе операции почувствовала, что может сделать боль­шее — сшила артерию.

Больного перенесли в палату. Место поражения рас­пухло. Новинская заподозрила: у человека, наверное, по­вреждена внутрияремная вена, — кровь начала посту­пать в пораженную сторону головы, возвращается по вене и изливается в месте травмы. К изголовью человека подошла, остановилась смерть. Срочно нужно было де­лась операцию... Перевязка внутрияремной вены была сделана впервые английским хирургом Уэстом в 1877 го­ду. Мировая практика хирургии знает таких перевязок не много. Нужно было хотя бы попытаться спасти человека. Для такой операции у Новинской не было ассистента на Груманте. Она вызвала главврача баренцбургской больницы — хирурга. Специальным рейсом парохода «Донбасс» приехал баренцбургский главврач.

Следовало подождать, когда сойдет опухоль, тогда приступать к операции. Ждать — значило потерять че­ловека. Новинская велела подготовить больного. Отмы­вая руки под краном, баренцбургский главврач сказал:

— Все это для очистки совести, Раиса Ефимовна. Новинская не ответила — лишь закусила губу, надела стерильные халат, перчатки.

Началась операция. Новинская вскрыла опухоль, прошла, добралась до внутрияремной вены... Предполо­жения ее и баренцбургского главврача подтвердились... Баренцбургский врач-хирург зажимал большим пальцем вену с одной стороны повреждения — свободной рукой помогал Новинской; Новинская зажимала вену с другой стороны — работала... не перевязывала — сшивала вену. У баренцбургского главврача глаза вылезли из орбит: о том, что кто-то сшивал внутрияремную вену, он даже не слышал, нигде не читал.

— Это безумие, — сказал он тихо, чтоб слышала лишь Новинская. — Это уже убийство!.. Вина ляжет не только на вас...

— Держите, или я. позову шахтеров и скажу, что вы не хотите помогать, — пригрозила Новинская и вновь прикусила губу; попросила Борисонника: — Снимите с ли­ца пот и поправьте очки.

Сердце бутчика остановилось. Новинская велела вве­сти возбудитель мышечной деятельности сердца, свобод­ной рукой делала массаж на груди, против сердца. Две минуты не работало сердце, потом возобновило работу. Операция продолжалась.

Новинская сшила внутрияремную вену, закрыла раз­рез. Бутчика отнесли в палату; он был без сознания. Но­винская переоделась, села на крашенный в белое табурет у изголовья больного.

Когда Чалый пришел в себя и увидел рядом хирурга, спросил:

— Что со мной было, Раиса Ефимовна?

Новинская молчала. Чалый спросил:

— Я умирал, Раиса Ефимовна?

Новинская сказала:

— Ты умирал. Но теперь все в порядке. Спи, доро­гой...

Чалый успокоился и уснул.

Человек жил; опухоль спала... А Новинская не могла прийти в себя.Ее то и дело начинала бить лихо­радка, вдруг нападала сонливость, и она спала по де­сяти часов кряду. Романов не трогал ее, не замечал, и она была благодарна ему. В больнице она закрывалась в своем кабинете и часами не выходила — думала или просто смотрела, не видя того, на что смотрела бездум­но. В больнице никто не беспокоил ее в такие минуты, если ее участие в больничных делах было не непремен­ным. Успокоилась, лишь когда вспомнила — поняла: она обошла перевязку внутрияремной вены и начала сши­вать ее не потому, что вдруг пришло на ум рискнуть — попрактиковаться, а потому, что опытом врача-хирурга, руками хирурга... кончиками пальцев почувствовала — может сшить и сошьет. А сердце бутчика остановилось во время операции не потому, что она не перевязывала, а сшивала, — оно остановилось бы, и делай она пере­вязку: больной потерял слишком много крови, ослаб, у него нарушилась работа центров больших полушарий. Поняла и успокоилась, но все еще как бы по инерции возвращалась к пережитому.

Новинская ушла из больницы, бродила по поселку. старалась не думать о том, что мучило до сих пор, оглядывалась по сторонам, словно впервые вышла на улицу после продолжительной и тяжелой болезни... Со сторо­ны Гренландского моря дул влажный ветер Гольфстрима, на Грумант, на остров наплывали тяжелые, черные тучи, было сыро и холодно. Даже не верилось, что такая погода может быть в августе. Промочив ноги, озябнув, Новинская возвратилась в больницу.

Согревалась на кухне, потом сидела в своем кабинете, положив руки на стол, прижимая ладошки к прохлад­ному толстому канцелярскому стеклу, которое принес комендант рудника после того, как побывал в больнице Батурин, наслаждалась возвратившимся в конце концов равновесием, способностью думать не только о сонной артерии, внутрияремной вене. Смотрела на дверь неви­дящим взглядом. Думала с удовольствием... обо всем.

Дверь отделилась от косяка: кто-то входил, не спро­сив разрешения. Новинская смотрела, словно дверь от­крывалась не наяву, а в воображении. В рамке двери показался Батурин... Новинская вскочила на ноги, при­крывая колени халатом, бросила быстрый взгляд на окно, — лишь после этого поняла, что Романов, если б и сказался под окнами, не смог бы увидеть с тротуара кто в кабинете. Поняла, почему испугалась; щеки горели, на ладонях ожила прохлада стекла... Батурин прикрыл дверь за собой; был в белом халате, накинутом на плечи предусмотрительно, стоял у порога, смотрел... Новин­ская поправила очки сердито; готова была выставить его теперь не только, как прошлый раз, из-за стола, а из больницы: это он постоянно ставит ее в ложное положение перед собой и Романовым и вновь словно снег на голову среди ясного дня...

— Я вас слушаю, Константин Петрович, — сказала она.— Садитесь... пожалуйста,— предложила сухо, кивнув на табурет.

Батурин был небрит, без галстука. Лицо было серое, бледное. Выглядел он уставшим смертельно; казалось, шатается от усталости. И Новинская подумала невольно: а что он, собственно, сделал ей... такое, кроме «ты? с которым обращался ко всем? Почему она считает себя вправе грубить ему... врач... на работе?..

— Что с вами,— спросила она,— Константин Петрович?

Батурин сел на топчанчик, растирал небритые щеки ладонями так, словно хотел стереть с лица бледную се­рость. Долго тер. Новинская ждала.

— Интересно однако,— заговорил он наконец; упер­ся локтями в колени, положил подбородок в ладони.— Батареей командовал я последнее время на Северо-За­падном фронте...

И начался долгий рассказ о том, как его ранило в 1943 году на Северо-Западном фронте, — очередная сказочка в духе Батурина. А когда закончил рассказ, поднял голову, посмотрел вопросительно: «Интересно?»

«Мочи мочало — начинай сначала»,— подумала Но­винская. Перешагнул через «муравьиное масло», болота, «отсосавшие ревматизм», выудит из памяти и еще две сказочки. И третий, и четвертый раз придет — будет рас­сказывать... но того, что хочет, не скажет. Она вышла из-за стола: Батурин должен сказать, что он хочет. Она должна знать!.. Хотя бы для того, чтобы Романову объ­яснить внятно — разрушить в конце концов то, что стоя­ло между ней и Романовым, мешало Романову вернуться к ней целиком.

— Константин Петрович,— спросила она мягким го­лосом,— вы будете еще рассказывать, да?

Батурин смотрел, по лицу скользнула улыбка... тени улыбки спрятались в уголках рта.

— Расскажу,— сказал он.

Новинская уже стояла против него, предложила:

— Сегодня я буду рассказывать сказочки... хорошо? Батурин наклонил голову ниже, почесал лоб осто­рожно, чтоб не нарушить прическу; не смог сдержать­ся — улыбнулся открыто. Потом потер щеки ладонями: улыбку стер, бледная серость осталась,— вновь поднял голову. А Новинская уже рассказывала.

— Сердце человека небольшое, правда? — говорила она. — В кулак?.. А за каждое сокращение оно вытал­кивает в аорту около шестидесяти кубических сантимет­ров крови; в минуту — около пяти литров; за час — боль­ше трех центнеров. Интересно? — спросила, подражая Батурину.

Батурин смотрел недоверчиво.

— За сутки сердце человека перекачивает больше шести тонн крови,— продолжала Новинская,— а за год — пятьдесят шесть больших железнодорожных цистерн... маленькое сердце... величиною в кулак…

— Слишком однако,— сказал Батурин; не верил.

— А слушайте,— продолжала Новинская, подстеги­вая его любопытство.— В жилах; как-говорят шахтеры... в системе кровеносных сосудов крупного кита постоянно движется около двадцати тысяч литров крови. Больше двадцати тонн. Всю эту массу приводит в движение то же сердце. Только у кита оно около тонны. Так вот: если б такое сердце, как у кита, заставить перекачивать воду, оно смогло бы обеспечить водой десять таких городов, как ваш Барзас. Интересно?

Батурин ерзал, топчанчик скрипел под ним, в глазах по-прежнему жили боль и усталость... появилось что-то похожее на восхищение.

— Вот какой неутомимый и непревзойденный рабо­тяга сердце вообще, — подвела итог Новинская,— серд­це человеческое в частности. Интересно?

Батурин сидел теперь так, словно прислушивался к работе своего сердца, старался не мешать ему. А Но­винская старалась удержать его внимание... чтоб не успел и опомниться: неожиданность отбирает у человека способность хитрить, обращает к откровению. Нужно было развлечь Батурина, а потом... врасплох!

— Вы знаете, Константин Петрович, как называется эта связка? — спросила она и подняла руку, согнув в локте...

— Бицепс.

— А знаете, почему она так называется? Батурин смотрел... выжидая.

— «Би» — это «два» по-латыни. Двойная связка. Спа­ренная. А встречаются люди, у которых не бицепс, а три­цепс, — заторопилась Новинская; старалась не давать ему и секунды для размышлений.— Строенная связка. Пони­маете... Трицепс. Вы представляете себе, до какого колена предки этих людей должны были заниматься работами, требующими от руки особой гибкости, чуткой быстроты и точности, чтоб бицепс успел переродиться в трицепс?

Батурин вновь потер щеки ладонями, так, словно умывался: быстро и как бы походя; больше растирал левую сторону, возле уха.

— А теперь смотрите, что получается, — все дальше уходила Новинская, увлекая его за собой.—Трицепс, ка­залось бы, должен быть у людей, предки которых зани­мались работами, требующими от руки искусства в движениях. У потомственных музыкантов, например. А он встречается пропорционально,.как у потомственных ма­стеров точного дела, так и у потомственных рабочих, крестьян, чьи предки до сто первого колена занимались исключительно физическим трудом, грубым. Удивитель­но, правда? Почему так?

В глазах, в лице Батурина жило теперь лишь восхи­щение. Новинская не сумела вовремя определить, к чему относится оно, и потом немало жалела об этом. Продол­жала:

— А если на нашей земле уже были и Венера Милосская, и Лев Толстой, и «Импайр Стейт Билдинг», и атом­ная электростанция? А потом что-то случилось, и все началось снова. Понимаете? В трицепсах осталась па­мять о прошлом. Поэтому человечество так быстро и на­верстывает все, что потеряно. Понимаете? То, что было достигнуто первый раз за миллионы лет, наверстывается за тысячелетия... А может быть, трицепс — это и совер­шенно новое явление в анатомическом развитии человека, и тогда это уже загадка природы — почему он встречает­ся у людей, чьи предки до сто первого колена...

Батурин встал. Новинская подумала, что он хочет уйти, шагнула к нему, собой загородила дорогу к двери.

— У вас что-то болит, Константин Петрович? Или я должна что-то сделать для вас? — спросила внезапно.— Так продолжаться дальше не может... Что вы хотите?!

Батурин вздрогнул, когда она приблизилась, лицо исказилось, весь он задрожал. Новинская почувствовала: она увлеклась и сделала лишнее движение, Батурин по­нял ее жест по-своему, потому что она, подняв несколько голову, смотрела вызывающе... слишком близко оказа­лась к нему. Хотела, отскочить в сторону, открыть дверь и выбежать в коридор, но пальцы Батурина уже сжи­мали ее плечи так, что косточкам сделалось больно; он тянул ее к себе, лицо как бы падало сверху, было страш­ное. Новинская отвернулась, запрокинула голову. Ищу­щие губы, горячие и колючие, скользнули по щеке, по шее. Она вырывалась, но от этого делалось лишь боль­нее плечам. Колючие губы обожгли...

Она понимала, что большего здесь, в больнице, Бату­рин не позволит себе, потому что в кабинет мог загля­нуть кто-либо... большего он не мог сделать! Но и то, что он делал,— делал, насилуя. Новинской было противно насилие над женщиной вообще, а физическое тем более приводило ее в бешенство — заставляло терять власть над собой, и она уже не помнила в таких слу­чаях, что и как делала сама, защищаясь,—защищалась с яростью, на какую способна лишь женщина здоровая и чувствительная. И теперь... Она не помнила, как это сделалось... вдруг почувствовала себя свободной от раз­давливающих плечи пальцев Батурина. Не помнила, как случилось: когда лицо Батурина вновь нависло — удари­ла! Не слышала и шлепка. Лишь на ладони осталась памятно жить колючая щетина небритой щеки. Била изо всех сил, чтоб остановить приближение. Батурин застыл на мгновение... лицо исказилось острой болью, едва ли не все складки на нем сделались глубже, темнее, блеснули глаза. Он сделался страшным больше прежнего — иначе страшным. Прикоснулся к щеке пальцами, вновь скри­вился... Был уже без халата.

— Д-д-ду-у-ура! — протяжно выдавил он из себя.

Новинская отшатнулась, больно ударилась поясни­цей, спиной и затылком об угол застекленного шкафа с книгами и документами: очки упали на пол. Батурин потерял четкие очертания... Запомнились лишь глубо­кие складки у губ и боль в глазах... и ямочка на щеке, по которой била. Было безразлично, что сделает Батурин еще, скажет, в голове лишь гудело тревожно: хоть бы никто не заглянул в кабинет и — не дай бог! — Романов.

Батурин ушел; дверь осталась открытой. Новинская подняла и надела очки; поправила платье, прическу... Батурин вернулся. Он шагнул через порог, как через бочку, закрыл дверь за собой.

— Меня, однако...— объявил, приближаясь.— Ум-м-мг-г-г... Баба!

На бледно-серой щеке белела пятерня. В середине пятерни виднелась похожая на шрам ямочка. Батурин поднял с пола халат и положил на топчанчик, вновь вышел.

Ощущение горячих губ и колючей щетины на шее у Новинской — все, что было в кабинете, было настолько грубо и тупо, что Новинская почувствовала: ее может стошнить. Она подошла к окну, прижалась к холодным стеклам щекой и ладошкой... Батурин сбегал по сырым, скользким ступенькам лестницы, воротник старенького дождевика был поднят. Рукой Батурин придерживал воротник, прикрывал щеку. Внизу, у «Дома розовых аба­журов», он остановился; посмотрел через плечо на боль­ницу и пошел своей обычной, неторопливой походкой, слегка переваливаясь с ноги на ногу. Рукой придерживал воротник... Шел так, словно ничего не случилось... Новин­ская вспомнила, как он рычал, метался — из кабинета в кабинет, — улыбнулась невольно... Слезы вдруг хлыну­ли. Господи!.. Какая же это трудная роль — быть на земле женщиной... Из года в год, изо дня в день — на минуту нельзя забывать, что за тобой охотятся, как... О.на не могла подобрать даже сравнения... Слезы текли...

Люди охотно говорят о женщине как о первопричине падения и почему-то снисходительно обходят, если не ставят в заслугу, слово о наглом насилии мужика, на силе основанном.

Романов был в шахте. Новинская ждала его с нетер­пением, как единственного на острове человека, кото­рый мог защитить, пожалеть, и боялась его возвраще­ния: лиловые синяки на плечах делались страшными.

Вечером в пустой, тихой Птичке Новинской сделалось одиноко, тревожно, словно должно было еще что-то слу­читься,— она ушла играть в клуб на рояле: время за музыкой текло для нее незаметно — до возвращения Ро­манова меньше останется ждать.

Спать легла рано. Старалась уснуть — не могла: было такое состояние, будто еще что-то случится. Взялась до­читывать книгу — не читалось: глаза скользили по стро­кам, слова пролетали мимо сознания. Лежала в темной комнате, куталась в одеяло до подбородка, хотя и не было холодно, думала... Старалась думать о детях, о Романове, о себе. Думалось горько.

Романов пришел после двенадцати. Новинская еще не спала, чего не бывало с ней за последнее время. Хо­тела встать или позвать Романова — поговорить... но почему-то лежала не шевелясь; глаза были закрыты. Романов тихо окликнул ее. Новинская не шелохнулась. Сама себе удивилась: почему так? — и после этого не повернулась к Романову.

Мужья легко верят необузданной фантазии своего ума, если дело касается нравственности любимой, единственной на всю жизнь, и не способны принять убедитель­ной правды, приведенной в оправдание...

Почему в оправдание?.. В чем она виновата?.. Перед кем?.. И именно потому, что, кроме Романова, не было другого человека на острове, с кем Новинская могла быть откровенной, не стесняться ни в чем, и потому, что имен­но с Романовым — и в первую очередь с ним! — теперь она не могла говорить о том, что случилось,— разозли­ло ее.

Уснула, когда Романов уже спал,— одинокая, безза­щитная... и несчастная.

Проснулась среди ночи от шума; шум шел из-за окон. Проснулась внезапно, тревожно, словно что-то случи­лось; голова была ясная, будто не было сна. За окнами что-то обрушилось... рушилось... Романов лежал у про­тивоположной стены на кровати, ровно дышал... Шел дождь с такой силой, что казалось: за стенами Птички нет ничего, кроме обвального ливня. Иссиня-серые стек­ла в окнах дрожали, как марево; по ним сбегали потоки иссиня-черной воды.

Дождь шел всю ночь и весь день; небо лежало на крышах домов; за потоками воды скрылись скалы, уще­лье. Ручей Русанова вышел из берегов, сделался желтым; вода клокотала. Вместе с водой катились шумно к соле­ному берегу галька и камни; то и дело мелькали, пере­ворачиваясь на поверхности, кисточки мха, стебли ли­шайника.

Шел дождь.

Арктический дождь.

Первый дождь наступающей осени. Наверное, такие дожди бывают в тропиках. Только этот — холодный как лед... дождь последних дней лета... обвальный арктический ливень.

IV. Я подумаю

 

Батурин спросил:

— Ты писал в трест насчет перевода на Пирамиду?

Романов ответил:

— Да... в прошлом году.

— Ты; стало 6ыть, и жену заберешь с собой?

— Заберу...

Батурин сказал:

— С зажигалкой, однако, возиться надобно, как с младенцем: опять чего-то испортилась... Дай спичку.

Романов вынул из кармана коробок со спичками, положил на ладонь, подставленную Батуриным. Ладонь была шершавая; пальцы короткие, сильные; ногти куцые, словно бы обгрызенные. Батурин прикурил. Раскуривал свой неизменный «Казбек».

— Хорошая у тебя жена, Александр Васильевич,— сказал он.— Хороший работник... Чалый-то жив. Живет малый.

Романов ничего не сказал.

— Главный написал заявление,— сказал Батурин.— Просится, стало быть: на материк хочет вернуться... Приболел малость...

Романов молчал.

— Главный будет стонать до отъезда, — продолжал Батурин.— Ишиасом можно болеть, сколько вздумается. Как думаешь, Александр Васильевич?

Романов пожал плечами.

Разговаривали в технической нарядной. В комнате никого не было, кроме них; сидели у стола рядом, ку­рили. Батурин держал в руке спичечный коробок. Романов дышал сдержанно. Батурин рассматривал за­мысловатый рисунок на этикетке коробка. Романов тоже смотрел: раньше он не обращал внимания на рисунок. Батурин спросил:

— Груманту нужен главный. Как ты на это, Алек­сандр Васильевич? Романов ответил:.

— Дело хозяйское.

Батурин сказал:

— Попробуем сделать, стало быть. Тяни эксплуата­цию пока что. Я уже начинал думать, что ты маленько того... В тундре Богемана ты был шахтером, Александр Васильевич. Постарайся быть шахтером и в шахте.

Папироса погасла. Спички были у Батурина. Рома­нову хотелось затянуться пару раз, прежде, чем от­ветить. Батурин положил спички в карман. У него бы­ла привычка: класть чужие спички в карман. Романов осторожно положил папиросу в банку из-под консервов, сказал:

— Я подумаю.

 

V. Воленс-ноленс!

 

Никогда, ничего не скрывала она от Романова. Это давало ей право чувствовать себя свободно рядом с ним, голову держать гордо, требовать. Теперь сама оказалась в его положении: кровоподтеки на плечах расплывались, делались синими. Она могла сказать: «Санька, случи­лось...» — и рассказать о том, что случилось. И не могла. Романов мог подраться с Батуриным, если б Батурин посмел обидеть ее, оскорбить. Но из-за этого... Она даже слышала, видела в воображении, как Романов станет, как повернется и скажет: «Значит, ты дала повод... Со­знательно или подсознательно, но ты хотела этого, доби­валась и получила. При чем же здесь я?» Она могла бы унизиться до «прости меня, Саня», но после этого не смогла бы чувствовать себя свободно рядом с ним, гордо, а следовательно, не смогла бы быть вообще рядом с Романовым. А ей не хотелось терять Романова: он был всем для нее. Но он... Романов не только не заступится в этом, но первый осудит — жестче, нежели все на Груманте, вместе взятые; перед всеми придется терпеть ей позор, перед ним — наказание. А за что? Что она сделала?..

Новинская начинала ненавидеть Романова. Это он вколотил ей, мерзавец: «Я многое могу простить тебе и прощаю, но жить с общедоступной женщиной... Перед этим меня не остановят и дети», — вколотил так, что она не забывала об этом и когда Романов бывал за тысячи километров. Помнила. И верила: «Не будет жить... Не остановят и дети». Поэтому боялась признаться ему и теперь в том, что случилось, как бы наперекор всему старалась доказать себе и Романову, что она и теперь с синяками, не хуже той, какой была прежде,— не хуже Романова! — придиралась к нему по пустякам, мучала. И правильно делала! Это он виноват во всем. Из-за него она жила двойной жизнью — дрожала перед разоблаче­нием. Наскоки на Романова слились в единую цепь. Ро­манов терпел. Но всему бывает начало, приходит конец: Романов начал догадываться, что с ней что-то неладное, потребует объяснений, а синяки не прошли; в конце по­лярного дня, когда солнце прячется за горизонт лишь на два-три часа, не скрыть их и ночью, при задвинутых шторах. Поняла. Все может кончиться тем, что Романов рано или поздно заметит синяки на плечах — и чем поз­же тем хуже! — случится скандал, в котором Новинской придется сыграть жалкую роль, какой она никогда не играла и вряд ли выдержит. А Романов в конечном счете может натворить такого, освирепев, что поздно будет идти на попятную — придется бежать с позором на мате­рик. Воленс-ноленс, а нужно было предпринимать что-то... такое... чтоб скрыть все, что случилось. Новинская подняла трубку.

— Романов?

— Аички?

— С каких это пор в нашей семье сделалось так, что жена должна приглашать мужа, а не наоборот?

— Ты меня никуда не приглашала... насколько я по­мню.

— Не хватало еще, чтоб это случилось, Романов!

Ему давно перестало нравиться, когда она называла его по фамилии, и теперь она старалась называть его лишь по фамилии.

— Романов?!

— Ладно,— сказал он; чувствовалось даже по теле­фону: начинает злиться, но сдерживается, как обычно.

— Ты падала сегодня со ступеньки или со стула... или с другого чего-нибудь?

— Мы не из одной футбольной команды, Романов, и тебе не следовало бы забывать...

— Мне нечего забывать,— оборвал он ее бесцеремон­но,— потому что ты никуда меня не приглашала. Поэтому я и спрашиваю: ты не падала?..

«Что за наглость?» — хотелось крикнуть и положить трубку, но такое окончание разговора не входило в пла­ны Новинской. Она знала, что Романов собирается со второй сменой в шахту, потому и звонила теперь. Сде­лала выдержку, взяла себя в руки, заговорила краду­щимся голосом:

— Романов, я хочу в кино.

— Иди.

— С кем?

— Тебе обязательно нужен телохранитель?.. Мы не в Донбассе и не в Москве.

В Донбассе, в Москве Романов обижался, когда она забегала в кино «по пути», на этот счет у них не раз были громкие объяснения. Теперь...

— Муж ты мне или сожитель по Птичке?! — вырва­лось у нее, да так, что сама испугалась... но не уня­лась.— Долго я еще буду ходить одна в кино, как дура?!

— Так, — сказал Романов.— Если ты не падала, кто тебя укусил?

Новинская не вздрогнула. Да она не станет терпеть и сотой доли того, что он себе позволяет.

— Хорошо, — сказала она.— Если тебе экскурсии в шахту теплее жены... иди. Но знай: не спрашивай меня больше, где я была. и что делала!.. А я поста­раюсь найти себе и телохранителя. Только ты, Романов, потом...— И не договорила: бросила трубку, как бро­сал Батурин, когда лишал кого-либо права оправды­ваться.

Вот так. Теперь он сам не будет разговарить с ней... и не подступится к ней по меньшей мере неделю, а то и все полторы, — за это время и синяки исчезнут бес­следно.

Она не собиралась идти в клуб: на вечер была запла­нирована «постирушка», но теперь... раз так... если он позволяет себе еще и разговаривать с ней как с послед­ней... Зазвонил телефон.

— Я уже просил тебя не называть меня по фами­лии, — сказал Романов, — потому что это... Слышишь?! Во-вторых,— продолжал он.— В чем дело?

Не говорил, а взыскивал, будто она была не жена ему, главврач на руднике, а домохозяйка-наложница без образования и специальности, которой можно понукать, как захочется. Но и она прожила с ним двенадцать лет под одной крышей — знала, чем досадить основательно. Захотел миленький дыма? Будет ему и огонь!

— Слушай и ты, Романов,— предупредила и она.— И чтоб не было недоразумений потом, знай: в кино я пойду с Батуриным. И можешь торчать в своих лавах...— И вновь не договорила — положила трубку на рычажки. Какое-то мгновение сидела не шевелясь, смотрела на металлическую коробку аппарата, как на только что остановившееся сердце. Потом подняла руки испуганно, прижала к щекам... ладошки жгло.

Она быстро оделась и побежала на почту, дала ра­диограмму в Москву: «Срочно радируйте что детьми Целую Волнуюсь Ждем Рая Санька».

VI. Сделается

 

Уцепившись одной рукой за каменный уголь на Груманте, Романов старался. Пани-Будьласка болел; Рома­нов работал заместителем по кадрам, заменял главного: спал на ходу, ел на бегу, спотыкался на ровном, выби­вался из сил, стараясь дотянуться второй рукой до каменного угля. Но породная прослойка висла на шее, пережимы давили на плечи, Батурин отбирал порожняк для засбросовой части, — план добычных участков стоял на коленях.

Подходил срок замены начальника добычного, главврача на Пирамиде. Батурин молчал, Романов напомнил:

— Пора определиться, Константин Петрович. Я дол­жен знать, на что можно рассчитывать: главным берете меня или начальником добычного?

Встретились в людском ходке, шли в шахту вместе, с заступающей сменой.

— Куда ты спешишь?— сказал Батурин сердито, то и дело поправляя докучающий ему самоспасатель, спол­зающий на живот.— Сделается, Александр Васильевич. Добычу давай.

— Порожняка не хватает.

— Пустим бесконечную откатку — будет порожняк, язви его. Потормоши ВШТ маленько... Сделается!

После тундры Богемана Батурин стал относиться к Романову, как к равному: поддерживал во всем, дове­рял. Теперь вдруг доверился сам.

— Ты маленько перегнул, Александр Васильевич, в тундре,— сказал, придерживая свободной рукой, бре­зентовый чересплечник самоспасателя. — Да, видимо, дыма без огня не бывает... Насчет выламывания рук, стало быть...

Шли по людскому ходку. Трубопровод над головой был покрыт изморозью; изморозь лежала лишаями на бревнах крепления, на затяжке, на видневшейся из-за затяжки породе. В ходке метались лучи шахтерских фо­нариков, ярких в начале смены; свет, попадая на лишаи, зажигал их.

— В тридцать восьмом я работал в Прокопьевске, на «Красном углекопе», стало быть, возле Зиньковского лесопарка,— говорил Батурин.— Техникум уж закончил, заочно, собирался в Горнопромышленную академию. Заелся, однако, с начальником шахты. Из-за бабы. Он мне так руки заломил, поганка. Едва врагом народа не сделал. Бросил с испугу работу, уже в Кемерове опомнился в «Шахтострое». За лопату едва и удержался в забое До сей поры руки ломит и вздрагиваю, едва вспомню.. Так-то, Александр Васильевич...

Шли рядом — впереди и сзади шахтеры. Скалистая тишина тысячелетий нарушалась негромкими голосами переговаривающихся; в шахте не хочется разговаривать в полный голос — слух в шахте всегда настороже, посто янно ловит шорохи жизни и недр, разбуженных от летаргической спячки, — недра коварно и жестоко мстят чело веку за беспокойство... И Батурин говорил тихо. Шел не торопясь, посвечивая надзоркой под ноги, шарил лучом по рамам крепления — разглядывал; громко стучав каблуками тяжелых сапог в почву, скованную вечной мерзлотой, в лужицы, промерзшие сквозь.

— В сорок шестом вернулся в Кузбасс,— говорил он, — уехал в Белово. Хорошие там стройки шли: Полысаевка, Черта... Ткнулся в отдел кадров, меня на второй день к начальнику стройуправления. Старый знакомый мой, стало быть. Я-то перед войной уж сам начальником стройуправления был. Шахту строил. Этого звонаря за уши тянул. Добренький такой был: все подлащивался До начальника горных работ вытянул. На том и оставил — ушел на войну. Теперь он начальник стройуправления. Шахту строит. Мастером, говорит, возьму. Мне-то все равно было: я только с войны; мне нужна была шах­та. Потянул Батурин смену. М-да-а-а... А человека-то видать насквозь в деле. Пригляделся к своему звонарю: цена-то ему, однако, копейка. Каким был до войны, та­ким и остался. Начальник, однако. Не допускал меня на пушечный выстрел к себе. В мастерах и держал, стало быть. Ушел я в другое стройуправление, похуже, вытя­нул горный цех. Меня главным инженером управления, а он уже в тресте. Звонарь. Меня начальником управ­ления, он уже управляющий трестом: послать Батурина на прорывную стройку — начальником горных работ. Вытянул я и эту стройку, стало быть. Сделали меня на­чальником стройуправления. Я тянул. Управление сде­лалось лучшим в тресте. Горком партии меня в заместители к управляющему. Я его носом, как кутенка, в его же глупости. А он-то поднаторел в своем деле, пока я воевал: Батурина на отстающую стройку — без него не вытянуть. Опять на стройуправление, стало быть. И все так ловко — почетно, гордиться надобно. Вытянул я и эту стройку. Он уже в комбинате. Звонарь. Посадил меня на трест. Так и не подпускал меня на пушечный выстрел к себе. Десять лет гонял с одного прорыва на другой — руки выламывал. Ловкий, шельма, в своем. Та­лантливый, подлец...

Вышли к двухпутевому квершлагу. На разминовке был телефонный аппарат. Батурин позвонил на шахтный двор: сколько вагонеток угля скачали за вторую сме­ну? — чертыхнулся, ругнул Романова.

— Ну-ко, пойдем на добычные, дьявол его! — сказал он, отбросил на спину самоспасатель, шагнул в черную прорубь квершлага.

Квершлаг изгибался по дуге, и в нем бегали лучи шахтерских фонариков: на бревнах, на породе вспыхи­вали в лучах света лишаи изморози. Батурин отмахал метров пятьсот широким шагом, успокоился: шаг сде­лался умеренным.

— Да-а-а...— сказал он.— Так-то оно, Александр Васильевич, насчет выламывания...

Романов скользнул лучом надзорки по лицу Батури­на: в межбровье лежала двойная упругая складка.

— Мы делаем жизнь — строим новые шахты,— гово­рил Батурин.— Однако и она делает нас. Жизнь-то. Пройдут годки, не уследишь. А годы — не обутки: мозоли от них остаются в душе; потом донимают — сам спохва­тишься, не заметишь, как выкрутил кому-то руку, разбил голову палкой. Ну... да ляд с тобой, Александр Василь­евич. У тебя еще молоко на губах не обсохло: тебе не понять...

Романов рассмеялся невольно, утешил начальника рудника:

— А ведь вам, Константин Петрович, осталось сде­лать шаг — тоже философом будете,— сказал он.— На­верное, и правда: кто умеет объяснить все, тому легче живется... Впору, бывает, и в петлю захочется...

— С вами сбудется, туды вашу! — загудел Бату­рин.— Больно грамотные все стали. Ученые. Похлебали бы лаптем аржачую судьбину... Легко вам дается все: философами делаетесь, не обзаведясь плешью... Едва царапнул кто, зацепил, уж слеза в струю... Сопляки.

От квершлага шло ответвление к недавно нарезанной лаве — откаточный штрек. Колея была заставлена ваго­нетками, груженными углем. Батурин протискивался ме­жду вагонетками и бревнами крепления: шуршала спе­цовка, скользя по металлу и дереву,— ворчал.

— Дело, однако, делать надобно, Александр Василь­евич,— говорил он сердито.— Почему уголь торчит на штреке, транспорт простаивает?

— На электровозах меняют аккумуляторы, Констан­тин Петрович... Конец смены.

— Вот и ищи план в аккумуляторах, стало быть! Двое шахтеров катили вагонетку, груженную углем: рельсы гудели под колесами глухо. Под разгрузочным барабаном транспортера стояла пустая вагонетка; в нее только что с транспортера начал сыпаться уголь.

— Не будет плана, Александр Васильевич,— сказал Батурин, задирая ногу на лесенку, поднимаясь в лаву,— так заломлю руки, пищать будешь, пока засбросовую часть не пустим в эксплуатацию. Усвоил?!

Навальщики работали в середине лавы. Возле них стеной стояла угольная пыль. Упругая струя свежего воздуха из вентиляционного штрека отжимала холодную пыль к откаточному штреку.

— Будет план, Константин Петрович,— сказал Ро­манов.

— Вот и ладно,— сказал Батурин.— Будет план— и все сделается, Александр Васильевич. И чтоб вагонетки не торчали на штреке, однако!.. Сделаем!

VII. Не отпущу!

 

Батурин лично написал приказ: «Объявить благодар­ность с занесением в трудовую книжку главному врачу-хирургу рудничной больницы Новинской Р.Е. за спасе­ние жизни бригадира бутчиков Чалого...» На островной профконференции представители делегации грумантчан выдвинули ее кандидатуру в ревизионную комиссию профкома. Конференция избрала единогласно. Новин­ская была рада успехам — простила и Романову тон, в котором он «позволил себе разговаривать по телефону с ней... как с чужой».

А для Романова всего этого будто и не было, нет. День и ночь он пропадал в шахте или административно-бытовом комбинате, устраивал бесконечные приемы в своем кабинетике над механическими мастерскими, до­мой забегал лишь затем, чтоб переменить белье или при­корнуть часок-другой между нарядами, по-прежнему из­бегал ее за пределами Птички, не замечал как бы и дома. И теперь...

После наряда, совещания у Батурина, он забежал до­мой, чтоб взять красную папку, — ехал в Кольсбей читать лекцию о революционной законности. Был, как всегда, в своей островной униформе: шерстяной свитер, грубо­шерстные брюки, застегивающиеся на щиколотках, лыж­ные ботинки,— суетился у стола, просматривая конспект лекции; как бы походя, но жадно заглатывал бутерброд с куриным паштетом.

— Саня,— сказала Новинская, стараясь придать своему голосу деловой тон,— я думаю, это не только твое личное дело — остаемся мы на Груманте или будем переезжать на Пирамиду?.. Я бы хотела, чтоб в этом у нас была ясность...



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-26; просмотров: 139; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 54.92.135.47 (0.113 с.)