Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Органическая структура живых существ

Поиск

В области естественной истории между 1775 и 1795 годами можно констатировать подобные же изменения. Основной прин­цип классификаций сомнению не подвергается: по-прежнему их цель — определение «признака», который группирует инди­видов и виды в более обширные единства, отличает эти един­ства друг от друга, дает им возможность включаться друг в друга и таким образом образовывать таблицу, в которой все индивиды и все группы, известные или неизвестные, могут най­ти свое место. Признаки эти выводятся из целостного пред­ставления индивидов; они расчленяют его и позволяют, пред­ставляя эти представления, создать какой-то порядок. Общие принципы таксономии, управлявшие системами Турнефора и Линнея, методом Адансона, сохраняют силу и для А.-Л. Жюсье, Вик д'Азира, Ламарка, Кандолля. Однако приемы, позволяю­щие установить признак, отношение между видимой структу­рой и критериями тождества, стали иными, подобно тому, как у Адама Смита стали иными отношения между потребностью и ценой. В течение всего XVIII века составители классификаций устанавливали признаки сравнением видимых структур, то есть выявлением отношений между однородными элементами, каж­дый из которых мог в соответствии с выбранным принципом организации послужить представлению всех остальных; единст­венное различие заключалось в том, что у систематиков элемен­ты представления фиксировались заранее и сразу, а у методи­стов они вычленялись постепенно, в результате последователь­ного сопоставления. Однако переход от описываемой струк­туры к признаку-классификатору происходил целиком на уров­не репрезентативных функций, в которых видимое выражалось через видимое. Начиная с Жюсье. Ламарка и Вик д'Азира, признак или, точнее, преобразование структуры в признак ста­ло обосновываться на принципе, лежащем вне области види­мого, — на внутреннем принципе, не сводимом к игре представ­лений. Этот принцип (в области экономики ему соответствует труд) — органическая структура. В качестве основы таксоно­мии она проявляется четырьмя различными способами.

1. Прежде всего — в форме иерархии признаков. В самом деле, если, не располагая в ряд все великое разнообразие ви­дов, взять, чтобы ограничить сразу же поле исследования, об­ширные бросающиеся в глаза группы — такие, например, как злаки, сложноцветные, крестоцветные, бобовые, — среди расте­ний; или черви, рыбы, птицы, четвероногие — среди животных, то можно заметить, что некоторые признаки обладают абсолют­ным постоянством и наличествуют во всех возможных родах и видах; например, способ прикрепления тычинок, их располо­жение по отношению к пестику, способ прикрепления венчика, несущего тычинки, число долей, которыми обладает зародыш в семени. Другие признаки, хотя и часто встречаются в том или ином семействе растений, не достигают, однако, такой же степени постоянства; они образованы менее важными органами (число лепестков, наличие или отсутствие венчика, взаиморас­положение чашечки и пестика), это вторичные, «не вполне еди­нообразные» признаки. И наконец, третичные, «полуединооб­разные» признаки могут быть и постоянными, и переменными (однолистковая или многолистковая структура чашечки, число долей в плоде, расположение цветов и листьев, характер стебля); с помощью этих полуединообразных признаков не­возможно определять семейства или порядки — не потому, что они неспособны, будучи применены ко всем видам, образовы­вать всеобщие единства, но потому, что они не затрагивают самое существенное в той или иной группе живых существ. Каждое обширное семейство в природе имеет необходимые, определяющие его черты, и те признаки, которые позволяют отличить его среди других, лежат ближе всего к этим основным условиям: так, поскольку размножение является важнейшей функцией растения, зародыш — важнейшая его часть, и все растения можно распределить на три класса: бессемянодольные, односемянодольные и двусемянодольные. На основе этих важнейших «первичных» признаков могут далее проявиться и другие, вводящие уже более тонкие разграничения. Таким об­разом, теперь признак не выводится непосредственно из види­мой структуры сообразно единственному критерию его нали­чия или отсутствия: в основе его лежат важнейшие функции живого существа и значимые отношения, которые уже более не обнаруживаются в результате простого описания.

2. Таким образом, признаки связаны с функциями, В изве­стном смысле мы возвращаемся здесь к старой теории значков или меток, предполагавшей, что живые существа носят на себе, в наиболее заметных местах, знаки, указывающие на то, чт о в них является наиболее важным. В данном случае значимыми отношениями оказываются отношения функционального подчи­нения. Число семядолей, например, является решающим для классификации растений постольку, поскольку они играют оп­ределяющую роль в функции размножения и тем самым связа-

ны со всей внутренней организацией растения, указывая на функцию, которая определяет всю его структуру 1. Подобно этому Вик д'Азир показал, что для животных самыми важны­ми, несомненно, являются функции питания и что именно по этой причине «существуют устойчивые соотношения между структурой зубов у плотоядных и структурой их мышц, паль­цев, когтей, языка, желудка, кишечника»2. Таким образом, признак нельзя установить на основе отношения видимого к самому себе; признак, как таковой, является лишь некоей видимой точкой некоей сложной иерархической организации, в которой ведущая и определяющая роль принадлежит функ­ции. В доступных наблюдению структурах признак важен не потому, что он часто встречается; напротив, признак часто встречается потому, что он функционально важен. Как отме­тил Кювье, обобщая труды последних великих методистов своего времени, чем выше мы поднимаемся к самым общим классам, «тем более устойчивыми становятся общие свойства, причем поскольку самые устойчивые отношения принадлежат важнейшим частям организма, постольку признаки разделения на высших уровнях извлекаются из этих важнейших частей... Именно в этом смысле данный метод можно считать естествен­ным: он учитывает значимость органов» 3.

3. В этих условиях ясно, как понятие жизни смогло стать необходимым для упорядочения живых существ. Произошло это по двум причинам. Прежде всего потому, что в глубине тела требовалось уловить отношения, связывающие наружные орга­ны с теми органами, существование и скрытая форма которых обеспечивают важнейшие жизненные функции. Так, Шторр предлагает классифицировать млекопитающих по расположе­нию копыт, поскольку оно связано со способами передвижения и вообще двигательными возможностями животного, а эти спо­собы в свою очередь соотносятся с формой питания и различ­ными органами пищеварительной системы 4. Более того, наибо­лее важные признаки могут оказаться в то же время и наибо­лее скрытыми; уже в растительном царстве можно отметить, что не цветы и не плоды, эти самые заметные части растения, являются здесь самыми значимыми элементами, но зародыше­вый аппарат и такие органы, как семядоли. У животных это явление встречается еще чаще. Шторр полагал, что обширные классы животных следует определять посредством форм кро­вообращения, а Ламарк (который, впрочем, сам не занимался вскрытиями) отвергал даже для низших животных принцип

1 A.-L. de Jussieu. Genera plantarum, p. XVIII.

2 Vicq d'Azyr. Système anatomique de quadrupèdes, 1792, Discours préliminaire, p. LXXXVII.

3 G. Сuvier. Tableau élémentaire de l'histoire naturelle, Paris, an VI, p. 20—21.

4 Storr. Prodromus methodi mammalium, Tübingen, 1780, p. 7—20. 254

классификации, который опирался бы лишь на видимую фор­му: «Рассмотрение тела и членов ракообразных заставляло всех естествоиспытателей видеть в них настоящих насекомых; я и сам долго придерживался общего мнения на этот счет. Од­нако поскольку известно, что именно органическая структура важнее всего как для классификации животных согласно ме­тоду и природе, так и для выявления подлинных отношений между животными, то отсюда следует, что ракообразных, кото­рые, подобно моллюскам, дышат исключительно жабрами и тоже имеют мышечное сердце, следует поместить непосредст­венно за моллюсками до паукообразных и насекомых, которые организованы иначе» 1.Таким образом, классифицировать уже не значит соотносить видимое с самим собою, заставляя один из его элементов представлять другие, — это значит уже в ис­ходном побуждении к анализу связывать видимое с невиди­мым как с его скрытой причиной, а затем восходить от этой скрытой архитектоники к тем ее видимым знакам, которые да­ны на поверхности тел. Как говорил Пинель в своих естествен­нонаучных работах: «ограничиться внешними признаками, оп­ределяющими названия, не значит ли это закрыть для себя самый плодотворный источник знаний и тем самым, так ска­зать, лишить себя возможности раскрыть великую книгу при­роды, на познание которой мы, однако, притязаем?»2. Теперь признак вновь приобретает свою былую роль видимого знака, указывающего на скрытую глубину; однако указывает он не на некий скрытый текст, не на таящееся под покровом слово или же какое-нибудь сходство — слишком тонкое, чтобы быть заметным, — но лишь на связный ансамбль органической струк­туры, которая вбирает в единую ткань своей - суверенности и видимое, и невидимое.

4. Таким образом, параллелизм между классификацией и номенклатурой нарушается. Когда классификация представля­ла собой все более детализирующееся расчленение видимого пространства, тогда вполне можно было помыслить, что раз­граничение и называние этих ансамблей может осуществлять­ся одновременно и параллельно. Проблема имени и проблема рода были изоморфными. Однако теперь, когда признак спосо­бен служить классификации, лишь соотносясь прежде с цело­стной органической структурой индивидов, «разграничение» и «называние» осуществляются уже не сообразно одним и тем же критериям и операциям. Для того, чтобы обнаружить основ­ные совокупности, в которых перегруппировываются живые су­щества, следует преодолеть глубину этого пространства, отде-

1 Lamarck. Système des animaux sans vertèbres, Paris, 1801, p. 143—144.

2 Ph. Pinel. Nouvelle méthode de classification des quadrumanes (Ac­tes de la Société d'histoire naturelle, t. I, p. 52, цит. по: D a u d i n. Les Clas­ses zoologiques, p. 18).

ляющего наружные органы от наиболее скрытых, а эти по­следние от тех основных функций, которые они обеспечивают. Напротив, совершенная номенклатура по-прежнему будет раз­вертываться в плоском пространстве таблицы: на основе види­мых признаков индивида надлежит безошибочно найти клет­ку с именем рода и вида. Между пространством организации и пространством номенклатуры обнаруживается теперь прин­ципиальное несоответствие: или, скорее, вместо того чтобы точ­но совпадать, они оказываются ныне взаимноперпендикулярными, и в месте их пересечения находится видимый признак, который в глубине указывает на некоторую функцию, а на по­верхности позволяет найти нужное имя. Этим разграничением, которое за какие-нибудь несколько лет покончило с естествен­ной историей и ее культом таксономии, мы обязаны гению Ламарка; во вступительном слове к «Французской флоре» он про­тивопоставил как совершенно различные две задачи ботаники: «определение», которое применяет правила анализа и позво­ляет обнаружить имя простыми приемами бинарного метода (или такой-то признак присутствует в исследуемом индивиде, и нужно попытаться найти ему место в правой половине таб­лицы; или же он отсутствует, и нужно найти его место в левой половине, и так далее, вплоть до окончательного определения); и обнаружение реальных отношений сходства, предполагающее уже рассмотрение целостной организации видов 1. Имя и род, обозначение и классификация, язык и природа теперь уже не пересекаются с полным правом. Порядок слов и порядок су­ществ разграничиваются теперь весьма условно определенной линией. Их былая сопринадлежность, на которой в классиче­ский век держалась естественная история и которая единым движением вела от структуры к признаку, от представления к имени, от видимого индивида к абстрактному роду, начинает разрушаться. Теперь говорят о вещах, место которых в ином пространстве, нежели пространство слов. Осуществив это раз­граничение уже в ранних своих работах, Ламарк замкнул эпо­ху естественной истории и открыл дорогу эпохе биологии го­раздо решительней и уверенней, нежели двадцать лет спустя, вернувшись к уже известной теме — единого ряда видов и их постепенных преобразований.

Понятие органической структуры существовало уже в есте­ственной истории XVIII века, как в анализе богатства — поня­тие труда, которое также не было изобретением конца класси­ческого века, однако в XVIII веке это понятие служило лишь для определения способа образования сложных индивидов из более простых элементов. Так, Линней разграничивал «сопо­ложение частей», посредством которого растут минералы, и

1 Lamarck. La Flore française, Paris, 1778, Discours préliminaire, P. XC—CII.

«внутреннюю приимчивость», посредством которой питается и развивается растение1. Бонне противопоставлял «агрегат» «грубых тел» и «композицию организованных тел», которые «пересекаются бесконечным множеством своих частиц, как жид­ких, так и твердых»2. Таким образом, вплоть до конца XVIII века это понятие органической структуры никогда не ис­пользовалось для обоснования порядка природы, для ограни­чения ее пространства, для разграничения ее обликов. Лишь в работах Жюсье, Вик д'Азира и Ламарка оно впервые начи­нает функционировать в качестве метода определения призна­ков — оно подчиняет одни признаки другим, связывает их с функциями, располагает их согласно архитектонике не только внутренней, но и внешней, столь же невидимой, сколь и види­мой, оно распределяет эти признаки в ином пространстве, не­жели пространство имен, речи и языка. Таким образом, теперь оно уже не обозначает только одну категорию среди многих; оно не только указывает на разрыв в таксономическом про­странстве, но определяет для некоторого рода существ их вну­тренний закон, позволяющий тем или иным их структурам при­обретать значимость признака. Таким образом, органическая структура вклинивается между структурами, которые расчле­няют, и признаками, которые обозначают, — вводя между ни­ми глубинное, внутреннее, существенное пространство.

Это важное изменение осуществляется пока еще в стихии естественной истории; изменяя методы и приемы таксономии, оно, однако, не отвергает основополагающих условий ее воз­можности, не затрагивает еще самого способа бытия естест­венного порядка. Правда, оно влечет за собой одно важное следствие: углубление разрыва между органическим и неорга­ническим. В той таблице существ, которую развертывала есте­ственная история, организованное и неорганизованное были всего лишь двумя рядоположными категориями; они пересека­лись, хотя и не обязательно совпадая, с противопоставлением живого и неживого. С того момента, как органическая струк­тура становится в системе естественных признаков основным понятием, позволяющим переходить от видимой структуры к обозначению, она перестает быть рядовым признаком; она охватывает теперь все таксономическое пространство, в кото­ром она ранее помещалась, и именно она в свою очередь дает основание для всякой возможной классификации. Тем самым противопоставление органического и неорганического стано­вится основополагающим. Фактически начиная с 1775— 1795 годов старое деление на три или четыре царства природы исчезает; новое противопоставление двух царств — органиче-

1 Linné. Système sexuel des végétaux, Paris, an VI, p. 1.

2 Bonnet. Contemplation de la nature (Œuvres complètes t. IV, p. 40).

ского и неорганического — не замещает его в точности; ско­рее, оно делает его невозможным, навязывая иное разделение, на ином уровне и в ином пространстве. Эту важную дихотомию, с которой совпадает противопоставление живого и неживого, впервые формулируют Паллас и Ламарк 1. «Есть лишь два царства природы, — пишет Вик д'Азир в 1768 году. — Одно обла­дает жизнью, другое лишено ее»2. Органическое становится живым, а живое — тем, что производит себя, возрастая и вос­производясь; неорганическое, неживое, есть то, что не разви­вается и не воспроизводится; инертное и неплодотворное, оно находится на границах жизни, оно смерть. И если оно тесно связано с жизнью, то лишь как то, что изнутри стремится ее разрушить и погубить. «Во всех живых существах действуют две мощные силы, четко различные и всегда противоборству­ющие, так что каждая из них постоянно разрушает то, что про­изводит другая»3. Мы видим, как, разрушая до основания ве­ликую таблицу естественной истории, становится возможной такая наука, как биология, а также как в исследованиях Биша выявляется возможность основополагающего противопостав­ления жизни и смерти. Дело тут вовсе не в торжестве, не столь уж бесспорном, витализма над механицизмом; ведь сам вита­лизм с его стремлением определить специфику жизни является лишь внешним проявлением этих археологических событий.

ФЛЕКСИЯ СЛОВ

Точный отклик на все эти события можно найти и в иссле­дованиях языка, но, несомненно, здесь они проявляются менее явно и более постепенно. Причину этого обнаружить несложно: дело в том, что в течение всего классического века язык ут­верждался и рассматривался как дискурсия, то есть как спонтанный анализ представления. Среди всех других форм неколичественного порядка он был наиболее непосредственным, наименее преднамеренным, глубже всего связанным с собствен­ным движением представления. А следовательно, язык оказы­вался глубже укоренен в представлении и способе его бытия, чем те упорядоченности, ставшие предметом размышления (научного или обыденного), которые служили основой класси­фикации живых существ или обмена богатств. Изменения ис­следовательских приемов, сказавшиеся на измерении меновых стоимостей или способах выделения признаков живых существ, заметно преобразили и анализ богатств, и естественную исто­рию. Для того чтобы и в науке о языке произошли столь же

1 Lamarck. La Flore française, p. 1—2.

2 Vicq d'Azyr. Premiers discours anatomiques, 1786, p. 17—18.

3 Lamarck. Mémoires de physique et d'histoire naturelle, 1797, p. 248.

важные изменения, требовались еще более существенные со­бытия, способные изменить само бытие представлений в запад­ной культуре. Как в течение XVIII и XIX веков теория имени располагалась в непосредственной близости от представления и, следовательно, в известной мере управляла анализом струк­тур и признаков в живых существах или анализом цен и стои­мостей в богатствах, так и в конце классической эпохи именно теория имени выживает дольше всего, исчезая лишь в самый последний момент, когда уже и само представление изменяется на самом глубинном уровне своего археологического уклада.

Вплоть до начала XIX века в исследованиях языка можно обнаружить лишь очень немногие изменения. Слова все еще исследовались на основе их связи с представлениями, как по­тенциальные элементы дискурсии, предписывающей всем им одинаковый способ бытия. Однако эти содержания представле­ний не исследовались только в измерении, соотносящем их с абсолютным первоначалом (мифическим или реальным). Во всеобщей грамматике, взятой в ее самом чистом виде, все сло­ва какого-либо языка являлись носителями значения более или менее скрытого, более или менее производного, первоначальное основание которого коренилось, однако, в первоначальном обозначении. Всякий язык, каким бы сложным он ни был, ока­зывался расположенным в открытости, разверзнутой раз и на­всегда древнейшими человеческими криками. Побочные сход­ства с другими языками — близкие созвучия соответствуют сходным значениям — замечались и обобщались лишь для под­тверждения вертикальной связи каждого языка с этими глу­бинными, погребенными, почти немыми значениями. В послед­ней четверти XVIII века горизонтальное сравнение языков при­обретает иную функцию: оно уже более не позволяет узнать, что именно каждый из них мог взять из древнейшей памяти человечества, какие следы от времен, предшествовавших вави­лонскому смешению языков, отложились в звучании их слов; но оно дает возможность определить, какова мера их сходств, частота их подобий, степень их прозрачности друг для друга. А отсюда те обширные сопоставления различных языков, ко­торые появляются в конце XVIII века — порой под влиянием политических причин, как например, предпринятые в России 1 попытки составить перечень языков Российской Империи: в 1787 году в Петербурге появился первый том «Glossarium comparativum totias orbis» («Всемирного сравнительного сло­варя»); он содержал ссылки на 279 языков: 171 азиатский, 55 европейских, 30 африканских, 23 американских2. Однако пока еще эти сравнения делаются исключительно на основе и в за-

1 Bachmeister. Idea et desideria de colligendis linguarum specimenibus, Petrograd, 1773; Güldenstadt. Voyage dans le Caucase.

2 Второе издание в 4-х томах появилось в 1790—1791 гг.

висимости от содержаний представления: либо общее ядро зна­чения, которое служит инвариантом, сопоставляют со словами, какими различные языки могут его обозначить (Аделунг1 дает 500 вариантов молитвы «Отче наш» на различных языках и диалектах); либо, выбирая какой-нибудь один корень как эле­мент, сохраняющий свое постоянство в слегка измененных фор­мах, определяют весь набор смыслов, которые он может при­нимать (таковы первые опыты лексикографии, например, у Бюте и Ла Сарта). Все эти исследования неизменно опира­ются на два принципа, которые уже были принципами всеоб­щей грамматики: принцип некоего общего первоначального языка, создавшего исходный набор корней, и принцип после­довательности исторических событий, чуждых языку, которые, воздействуя на язык снаружи и пытаясь его подчинить, исполь­зовать, улучшить, сделать гибким, умножают или смешивают его формы (нашествия, миграция, успехи познания, политиче­ская свобода или рабство и т. д.).

Итак, сопоставление языков в конце XVIII века выявляет некоторое связующее звено между сочленением содержаний и значением корней: речь идет о флексиях. Конечно, само явле­ние флексии уже давно было известно грамматистам (подобно тому, как в естественной истории понятие органической струк­туры было известно еще до Палласа или Ламарка, а в эконо­мии понятие труда — до Адама Смита), однако раньше флек­сии исследовались лишь ради их соотнесенности с представле­ниями — неважно, рассматривались ли они при этом как некие дополнительные представления или же как способы связи между представлениями (наподобие порядка слов). Однако сравнение различных форм глагола «быть» в санскрите, латы­ни или греческом (у Кёрду2 и Уильямса Джонса3) обнару­жило здесь некое постоянное отношение, обратное тому, кото­рое обычно предполагалось: изменению подвергается именно корень, а флексии остаются сходными. Так, санскритский ряд asmi, asi, asti, smas, stha, santi именно посредством флексионной аналогии точно соответствует латинскому ряду sum, es, est, sumus, estis, sunt. Ясно, что и Кёрду и Анкетиль-Дюперрон оставались на уровне исследований всеобщей грамматики, ког­да первый усматривал в этом параллелизме остатки первона­чального языка, а второй — результат исторического смешения, которое могло произойти между жителями Индии и Средизем­номорья в эпоху бактрианского царства. Однако то, что выяв­лялось в результате сравнения этих сопряжений, было уже не просто связью первоначальных слогов с первоначальными

1 Adelung. Mithridates, 4 vol., Berlin, 1806—1817.

2 R.-P. Cœrdoux. Mémoires de l'Academie des inscriptions, t. XLIX, p. 647—697.

3 W. Jones. Works, London, 1807, 13 vol.

смыслами, но более сложным отношением между изменениями основы и грамматическими функциями; обнаружилось, напри­мер, что в различных языках существует постоянное отношение между определенным рядом формальных изменений и столь же определенными рядами грамматических функций, синтаксиче­ских значений или смысловых изменений.

Тем самым всеобщая грамматика начинает постепенно ме­нятьсвои очертания: способ связи различных теоретических сегментов между собой становится иным, объединяющая их сетка обрисовывает уже несколько иные контуры. В эпоху Бозе и Кондильяка отношение между корнями с их столь гибкой формой и смыслом, расчлененным в представлениях, или же связь между способностью обозначать и способностью сочленять обеспечивается самодержавием Имени. Ныне сюда включается еще один элемент; с точки зрения смысла или представления он имеет лишь некоторую вспомогательную, необходимо второ­степенную значимость (речь идет о роли подлежащего или до­полнения, исполняемой лицом или обозначаемой вещью; речь идет о времени действия), но с точки зрения формы он скла­дывается в прочный, постоянный, почти неизменный ансамбль, основной закон которого навязывается корням-представле­ниям и способен даже изменять их. К тому же этот элемент, вторичный по своей смысловой значимости, первичный по своей формальной устойчивости, сам по себе не является отдельным слогом, вроде постоянного корня — скорее, это система изме­нений, различные сегменты которой согласуются друг с дру­гом. Так, буква «s» сама по себе не означает второе лицо, по­добно тому, как буква «е» означала, по мнению Кур де Жебелена, дыхание, жизнь и существование; лишь совокупность изменения «m», «s», «t» придает глагольному корню значение первого, второго и третьего лица.

Этот новый способ исследования вплоть до конца XVIII ве­ка не выходил за пределы исследования языка в его связи с представлениями. Речь все еще идет о дискурсии. Однако уже тогда через посредство системы флексий выявилось изме­рение чистой грамматики: язык строится уже не только из пред­ставлений и звуков, которые в свою очередь их представляют и сами упорядочиваются, как того требуют связи мышления; язык состоит прежде всего из формальных элементов, сгруп­пированных в систему и навязывающих звукам, слогам и кор­ням некий порядок, уже отличный от порядка представления. Таким образом, в анализ языка вводится элемент, к языку не­сводимый (подобно тому, как в анализ обмена был введен труд, а в анализ признаков — органическая структура). Одним из первых видимых следствий этого было в конце XVIII века появление фонетики, которая является уже не столько иссле­дованием первичных значений выражения, сколько анализом звуков, их отношений и возможных взаимопреобразований:

в 1781 году Хельваг построил треугольник гласных 1. Точно так же появляются и первые наброски сравнительной грамматики: в качестве объекта сравнения берутся в различных языках не пары, образованные группой букв и каким-то смыслом, но це­лые совокупности изменений, имеющих смысл (спряжения, склонения, аффиксации). В языках сопоставляется не то, чт о обозначают их слова, но то, что связывает их друг с другом; теперь они стремятся сообщаться друг с другом уже не через посредство всеобщей и безличной мысли, которую всем им приходится представлять, но непосредственно — благодаря тем тонким и с виду столь хрупким, но на самом деле столь посто­янным и неустранимым механизмам, которые связывают слова друг с другом. Как сказал Монбоддо, «механизм языков менее произволен и более упорядочен, нежели произношение слов; в нем мы находим великолепный критерий для определения близости языков друг другу. Вот почему, когда мы видим, что два языка сходно используют такие важнейшие приемы, как деривация, словосложение, инфлексия, то из этого следует, либо что один из них происходит от другого, либо что оба они являются диалектами одного и того же первоначального язы­ка» 2. Когда язык определялся как дискурсия, он и не мог иметь иной истории, кроме истории представлений; только ког­да менялись мысли, вещи, знания, чувства, тогда и в точном соответствии с этими изменениями менялся и сам язык. Ныне же имеется некий «внутренний» механизм языков, который определяет не только индивидуальность каждого языка, но так­же и его сходства с другими языками: именно этот механизм, будучи носителем тождеств и различий, знаком соседства, мет­кой родства, становится опорою истории. Именно через его по­средство историчность ныне вступает в самую словесную толщу.

ИДЕОЛОГИЯ И КРИТИКА

Таким образом, во всеобщей грамматике, в естественной ис­тории, в анализе богатств произошли в последние годы XVIII века события одного и того же рода. Знаки в их связи с представлениями, анализ тождеств и различий, который смог в результате установиться, общая картина, сразу и непрерыв­ная и расчлененная, в которую складывается это множество сходств, определенный порядок, утвердившийся среди эмпири­ческих множеств, — все это уже не могло более основываться лишь на самоудвоении представления. Начиная с этого собы­тия, ценность объектов желания определяется уже не только

1 Hеlwag. De formatione loguelae, 1781.

2 Lord Monboddo. Ancient metaphysics, vol. IV, p. 326.

другими объектами, которые желание может себе представить, но областью, не сводимой к этому представлению, — трудом; отныне живое существо можно характеризовать уже не по­средством элементов, которые доступны анализу на основе представлений о нем и о других существах, но посредством не­коей внутренней соотнесенности этого существа, называемой его органической структурой; определить язык позволяет не тот способ, посредством которого он представляет представле­ния, но какая-то внутренняя его архитектоника, какой-то спо­соб изменения самих слов вследствие их взаимозависимого грамматического положения, т. е. система его флексий. Во всех этих случаях отношение представления к себе самому и поряд­ковые связи, которые это отношение позволяет определить вне всякой количественной меры, зависят теперь от условий, внеш­них самому представлению в его действительном бытии. Что­бы установить связь между представлением смысла и представ­лением слова, теперь приходится прибегать к чисто граммати­ческим законам языка, который независимо от своей способ­ности представлять представление подчинен строгой системе фонетических изменений и синтетических зависимостей; в клас­сический век языки имели грамматику потому, что они обла­дали способностью к представлению, теперь они строят пред­ставления на основе этой грамматики, выступающей для них как бы изнанкой истории, тем необходимым внутренним вме­стилищем, для которого собственно репрезентативные значения являются лишь внешней, видимой, блестящей оболочкой. Что­бы связать в каком-то определенном признаке частичную структуру и целостный зримый облик живого существа, при­ходится теперь ссылаться на чисто биологические законы, ко­торые определяют отношения между функциями и органами, не нуждаясь ни в каких метках-указателях и как бы отстра­няясь от них; сходства, родство, семейства живых существ уже не определяются на основе развернутого описания; они имеют признаки, которые язык может охватить и определить, потому что они имеют структуру, некую темную, плотную изнанку их видимости: именно на ясной дискурсивной поверхности этой скрытой, но властной толщи и возникают признаки — нечто вроде внешнего отложения на поверхности организмов, ныне погруженных в самих себя. Наконец, когда речь идет о том, чтобы связать представление какого-либо объекта потреб­ности со всем тем, что может соответствовать ему в акте об­мена, приходится прибегать к форме и количеству труда, ко­торые и определяют его стоимость: иерархия вещей в непре­рывных колебаниях рынка устанавливается не с помощью дру­гих объектов или других потребностей, но благодаря самой деятельности, которая их произвела и безмолвно покоится в них; не что иное, как рабочие дни и часы, необходимые для их про­изводства, добычи или перевозки, складываются теперь в их

собственный вес, их рыночную устойчивость, их внутренний закон, а значит, и в то, что можно было бы назвать их реаль­ной ценой; только на этой важнейшей основе и могут совер­шаться обмены и только здесь рыночные цены, немного поколе­бавшись, находят точку своего равновесия.

Таким образом, это немного загадочное глубинное событие, которое произошло в конце XVIII века во всех трех областях, единым движением произведя во всех один и тот же разрыв, можно теперь определить в его единстве, лежащем в основе его различных форм. Мы видим, сколь поверхностно было бы искать это единство в прогрессе рациональности или открытии новой темы в культуре. Дело не в том, что в последние годы XVIII века сложные явления биологии, истории языков или промышленного производства стали подчиняться новым фор­мам рационального анализа, которые дотоле были им чужды; не в том, что под «влиянием» неведомо какого зарождающе­гося романтизма вдруг пробудился интерес к сложным формам жизни, истории и общества; дело не в том, что во всех этих проблемах мы отходим от рационализма, подчиненного меха­нической модели, правилам анализа и законам рассудка. Ко­нечно, все это — перемены и сдвиги культурных интересов, пе­ретасовки мнений и суждений, возникновение новых форм в на­учной речи, первые морщины на просветленном лике знания — было, но лишь как поверхностное изменение. В более глубо­ком смысле на том уровне, где познание укореняется в своей позитивности, событие это касается не рассматриваемых, ана­лизируемых и объясняемых сознанием объектов и даже не спо­соба их познания и рационализации, но отношения представ­ления к тому, что в нем дается. У Адама Смита, у первых филологов, у Жюсье, Вик д'Азира или Ламарка произошел имен­но этот небольшой, но чрезвычайно существенный сдвиг, кото­рый опрокинул всю западную мысль: представление потеряло способность обосновывать, исходя из самого себя, в своем собственном развертывании и игре самоудвоения, те связи, ко­торые могли бы соединить его различные элементы воедино. Никакое сочленение или расчленение, никакой анализ тождеств и различий не способен отныне обосновать взаимосвязь пред­ставлений, а сам порядок, сама таблица, в которой он про­странственно локализуется, те соседства, которые он опреде­ляет, последовательности, которые он санкционирует, а также всевозможные переходы от одной точки его поверхности к дру­гой — все это уже не способно связать между собою представ­ления или их элементы. Условие всех этих связей помещается теперь вне представления, по ту сторону непосредственной ви­димости, в некоем закулисном мире, который глубже и шире, чем оно само. Для того чтобы достичь той точки, где воссое­диняются видимые формы всего существующего — структура всего живого, стоимость богатств, синтаксис слов, — приходится

устремляться к той вершине, к той необходимой, не недоступ­ной точке, которая уходит за пределы нашего взгляда в самую глубину вещей. Отступая в свою собственную суть, сосредото­чиваясь в той силе, которая их одушевляет, в той органической структуре, которая их поддерживает, в том генезисе, который непрестанно их порождает, вещи в сокровенной своей истине ускользают из пространства таблицы. Это уже не чистое по­стоянство распределения собственных представлений в одних и тех же формах — они замыкаются на самих себе, приобре­тают свою собственную объемность, находят для себя внутрен­нее пространство, которое для нашего представления будет внешним. Именно исходя из этой скрытой в них архитектоники, взаимосцепления, которое их поддерживает и сохраняет свое тайное владычество в каждой их частице, именно на основе той силы, которая их порождает и остается в них как нечто не­подвижное, но еще живое, — именно поэтому все вещи, их ос­колки, грани, куски, оболочки, даются, хотя и не полностью, представлению. Из их недоступного запаса оно мало-помалу извлекает те хрупкие элементы, единство которых всегда скрепляется где-то глубже. Пространство порядка, которое слу­жило общим местом для представления и для вещей, для эмпи­рической зримости и сущностных законов, которое объединяло закономерности природы и улавливаемые воображением сход­ства сеткой тождеств и различий, которое сводило эмпириче­скую последовательность представлений в одновременность таблицы и позволяло: шаг за шагом логически обследовать весь ансамбль единовременных природных элементов, — это пространство порядка оказыв



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-23; просмотров: 292; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 13.58.245.158 (0.013 с.)