Мишель фуко и его книга «слова и вещи» 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Мишель фуко и его книга «слова и вещи»



I

В современную эпоху научное познание быстро подвер­гается значительным изменениям: меняется роль науки в обще­ственной жизни, меняются те формы и методы, посредством которых она осмысливает природу и общество, меняются взаи­моотношения науки с другими формами общественного созна­ния. Бурные революционные сдвиги в общественном бытии по­ставили перед общественным сознанием ряд новых проблем или потребовали переосмысления проблем традиционных: о смысле" человеческой жизни, о связи индивидуальной человеческой судьбы с социальной историей, о роли и месте человека во вселенной, наконец, о самой возможности, границах и критериях познания природной и социальной действительности».

В самом деле, чем глубже проникает человеческая мысль в различные сферы действительности, тем сложнее и неисчер­паемее оказывается предмет ее исследований. На протяжении последних веков научные открытия не раз заставляли реши­тельно пересматривать господствующие представления о чело­веке и его месте в мире. Так, в XVI веке Коперник опроверг систему Птолемея, показав, что Земля и человек на ней — это не центр мироздания, но лишь одна из его частей, связанная со всеми остальными и зависимая от них. В XIX веке Дарвин от­крыл биологическую эволюцию, показав, что человек на Зем­ле — не божественное творение, но результат вероятностных процессов «естественного отбора». Карл Маркс открыл социаль­но-экономическую обусловленность сознания и познания, пока­зав, что человек не является ни абсолютным центром социаль­ных структур, ни исходным принципом их объяснения, что прин­цип этот лежит вне человеческого сознания, в социально-эконо­мических отношениях данной исторической эпохи.

Этот процесс постепенной «децентрации» человека в мире, то есть процесс постепенного углубления в познаваемый мир и от­крытия в нем все новых закономерностей, затрагивал поначалу преимущественно область естественнонаучного знания. Марк-

сово открытие социально-экономической обусловленности созна­ния и материалистическое обоснование политической экономии дало мощный толчок развитию социальных и гуманитарных наук, таких как лингвистика, психология, история науки и куль­туры, и прежде всего поискам их методологического самообосно­вания. Происходящие ныне во многих областях социального и гуманитарного знания процессы свидетельствуют о стремлении ученых разобраться в критериях его точности, строгости, науч­ности, выявить их сходства и отличия от критериев естествен­ных наук. Проблема метода возникает в современных гумани­тарных науках с остротой, ничуть не меньшей, чем во времена Декарта или Канта, когда складывалось рационалистическое обоснование метода естественнонаучного знания.

Эта острота постановки методологических проблем в значи­тельной мере характеризует и такое своеобразное научное и социально-культурное явление, как структурализм. Его цель — именно выявление логики порождения, строения и функциони­рования сложных объектов человеческой духовной культуры. В самом общем виде применение структурных методов ставит целью ниспровержение привычных в области гуманитарного по­знания иллюзий: субъективизма, антропоцентризма, психоло­гизма. В методологическом плане этим установкам соответ­ствует первенство исследования отношений над элементами, синхронных структур над их диахроническими изменениями, инвариантов преобразований структур над конкретными спосо­бами осуществления этих преобразований и пр.

Структурализм в гуманитарном познании — это явление меж­научное и международное. Наиболее четкой организационной и теоретической общностью отличались основные школы лингви­стического структурализма (пражская, копенгагенская, амери­канская и др.), некоторые структуралистские течения в литера­туроведении (например, «новая критика» в Англии и Франции), а также психологии, теоретической этнографии, искусствозна­нии. Все эти школы и течения были, однако, ограничены рам­ками специально-научного исследования и не имели того широ­кого общественного резонанса, который отличал французский структурализм 1960—1970-х годов. Как правило, именно он те­перь имеется в виду даже тогда, когда речь идет о структура­лизме вообще. Это вызвано рядом обстоятельств методологиче­ского, социально-психологического, философско-мировоззренческого плана.

Поскольку французский структурализм был хронологически далеко не первым среди других структуралистских течений в Европе и Америке, его задача заключалась не в выработке методов (это было уже сделано в структурной лингвистике), но в применении их на более обширном материале культуры. Вполне понятно, что такое использование методов структурной лингвистики (разумеется, лишенных своей первоначальной точ-

ности и строгости) висследовании самых различных продуктов человеческой деятельности произвело на общественную мысль гораздо большее впечатление, нежели кабинетные штудии глос-семантиков или дескриптивистов. Как известно, Франция не имела собственной школы структурной лингвистики и не знала сколько-нибудь значительного распространения логического по­зитивизма с его внешним престижем строгой научности, и по­тому заимствование лингвистических методов поражало вооб­ражение, превращало структурализм в «моду».

Кроме того, расширение в структурализме области объек­тивного описания и научного исследования культуры было вос­принято широкими слоями французской интеллигенции как по­зитивная альтернатива кризису философско-методологических схем экзистенциалистской и персоналистской ориентации. Отно­сительная стабилизация капитализма в послевоенной Франции потрясла устои мировоззрения среднего интеллигента, исконного хранителя прогрессистских традиций, ничуть не меньше, нежели раньше его очевидный кризис, и вызвала настроения песси­мизма, нигилизма, отчаяния. В этой ситуации насущной задачей становится уже не индивидуальное спасение человеческой сво­боды, согласно рецептам экзистенциализма, т. е. посредством предельного напряжения внутренних сил и иррационального действия, но поиск «нового» человека, новых форм «перевода» неповторимого индивидуального опыта на общезначимый язык социального действия. Марксизм при этом оставался очень важ­ной частью духовного багажа французской интеллигенции, од­нако многими ее представителями он при этом воспринимался в контексте «теорий», включавших его в господствующую идео­логию и недооценивавших его революционные возможности. В поисках подлинного эмоционально насыщенного человеческого бытия естественным было обращение к «третьему миру». Здесь было и ощущение вины перед «дикарем», близким к природе человеком с черной кожей, за то, что блага европейской циви­лизации так долго были ему недоступны, и тревога за то, что ныне его первозданная свобода находится под угрозой. Весь этот комплекс социально-психологических настроений выплески­вался в столь мощные социально-политические действия, как ре­волюционные выступления левой интеллигенции, студентов, ра­бочих в мае 1968 года. Он требовал осмысления нового отноше­ния индивидуального человека к истории и социально-политиче­скому действию в ней. Этот запрос был воспринят структура­лизмом.

На уровне идей и концепций специфика французского струк­турализма во многом определяется столкновением рационали­стических традиций национальной культуры с иррационализмом экзистенциалистско-персоналистской ориентации. В самом деле, Франция, как ни одна другая европейская страна, сохранила непрерывную традицию рационалистического мышления от Де-

карта до современных эпистемологов-неорационалистов. И вме­сте с тем Франция наиболее напряженно пережила полосу влия­ния иррационалистического субъективизма в эпоху второй ми­ровой войны. В силу этого непосредственного столкновения рационалистических традиций с пережитым опытом иррациона­лизма критика трансцендентального субъекта рационализма с его вневременной познавательной способностью сосуществует во французском структурализме с критикой иррационализма с его эмпирико-психологическим субъектом, а структуралист­ский проект выявления условий и предпосылок гуманитарного познания развертывается как бы в промежутке между тем и другим. Во всяком случае, во французском структурализме мы встречаем далеко не столь безоговорочную апологию рациона­лизма, как может показаться на первый взгляд.

Отношение французского структурализма к классическому буржуазному рационализму начинается с отталкивания. Осмыс­ливая собственную практику специальнонаучных исследований, структурализм подвергает критике такие основные абстракции классического буржуазного рационализма, как, например, пред­ставление о линейном совершенствовании предзаданных свойств разума в истории культуры, о «прозрачности» для познающего субъекта собственного сознания, о сводимости всех слоев и уровней сознания к единому рациональному центру, о пред­установленном единстве человеческой природы и принципиаль­ной однородности всех цивилизаций с европейской цивилизацией нового времени. Критика этих основных абстракций классиче­ского рационализма направлена у структуралистов на построе­ние новой модели обоснования знания. Структурализм, взятый как целое, стремится рационально реконструировать как раз те стороны социальной действительности, в объяснении которых ограниченность классического буржуазного рационализма вы­явилась наиболее отчетливо. Объектами научного анализа в структурализме становятся экзотика пространственно-геогра­фическая — социальные организации и духовные структуры пер­вобытных племен (К. Леви-Стросс); экзотика внутреннего мира человека со всеми глубинами бессознательных и неосознанных слоев его психосоматической структуры (Ж. Лакан); экзотика прошедших, качественно своеобразных периодов собственной культурной истории (М. Фуко, отчасти Р. Барт). При этом для структурализма характерно использование языка и некоторых методов его изучения как основы научности и в других обла­стях гуманитарного познания, либо включающих естественный язык как составной элемент, либо понимаемых по аналогии с языком как знаковая, означающая система.

Наиболее четко и строго методологические приемы лингви­стического анализа проводил в своей области — теоретической этнографии — основоположник структурного анализа во Фран­ции Клод Леви-Стросс. Это позволило ему по-новому описать

некоторые духовные структуры первобытных племен, обнару­жить рациональную основу в том, что его предшественники счи­тали «пралогическим» мышлением. Ролан Барт переносит эту методику с первобытных обществ на современные: он изучает прежде всего литературу, а также системы моды, еды, струк­туру города как особого рода означающие ансамбли, «социологика» которых в основе своей доступна рациональному пости­жению. Жак Лакан таким же образом использует лингвистиче­ские аналогии в исследовании человеческой психики и ее пато­логических нарушений. Он уподобляет структуру бессознатель­ного языковой структуре и ищет соизмерения между различ­ными уровнями психики, пути их рационального объяснения. Наконец, Мишель Фуко, самостоятельный и независимый пред­ставитель структурализма (сам он отрицает свою принадлеж­ность к структурализму, так же как, впрочем, почти все другие «структуралисты», кроме Леви-Стросса), осуществляет этот пе­ренос лингвистических приемов и понятий на область истории 1. Он ищет в ней не эволюции тех или иных идей и представле­ний во времени, но их связной структуры в каждый историче­ский период, и интересуют его при этом не поверхностные раз­личия между теми или иными мнениями, но их глубинное род­ство на уровне общих мыслительных структур данного периода. Если отнести лингвистический структурализм к первому этапу европейского структурализма, а работы Леви-Стросса ко второму его этапу, тогда интересующая нас здесь работа Ми­шеля Фуко «Слова и вещи» отойдет, пожалуй, уже к третьему этапу. Для структуралистов этого поколения язык («текст», «дискурсия») служит уже не столько источником собственно методологических схем, сколько метафорой для обозначения не­коего общего принципа упорядочения, сорасчленения и взаимосоизмерения тех продуктов культуры, которые в готовом виде кажутся несоизмеримыми, в том числе различных идей и мне­ний в науке какого-либо отдельного периода.

1 Фуко, Мишель-Поль (1926—1984)—французский философ, историк и теоретик культуры. Преподавал в университетах Клермон-Феррана и Парижа. С 1970 по 1982 г. — в Коллеж де Франс, на кафедре систем мысли.

Основные работы: «Психическая болезнь и личность» (1964); «Безумие и неразумие: история безумия и классический век» (1961); «Раймон Руссель. Опыт исследования» (1963); «Рождение клиники: археология взгляда ме­дика» (1963); «Слова и вещи: археология гуманитарных наук» (1966); «Ар­хеология гуманитарных наук» (1966); «Археология знания» (1969); «Поря­док речи» (1970); «Надзор и наказание» (1975); «Воля к знанию» (1976); «Опыт наслаждений» (1984); «Забота о себе» (1984). Последние три работы составляют тома 1—3 «Истории сексуальности». Посмертно — «Итоги курса в Коллеж де Франс, 1970—1982» (1989). Статьи и выступления: «Пре­дисловие к превзойдению» (1963); «Отстояние, вид, первоначало» (1963); «Мысль извне» (1966); «Философский театр» (1970); «Что такое автор» (1969); «Ницше, генеалогия, история» (1971); «Игра власти» (1976); «Запад и истина секса» (1976) и др.

II

Таковы основные установки работы Фуко «Слова и вещи». Подзаголовок ее — «Археология гуманитарных наук». Фуко ис­следует здесь те исторически изменяющиеся структуры (по его выражению, «исторические априори), которые определяют усло­вия возможности мнений, теорий или даже наук в каждый ис­торический период, и называет их «эпистемами». Фуко противо­поставляет «археологию», которая вычленяет эти структуры, эти эпистемы, историческому знанию кумулятивистского типа, кото­рое описывает те или иные мнения, не выясняя условий их воз­можности. Основной упорядочивающий принцип внутри каждой эпистемы — это соотношение «слов» и «вещей». Соответственно различию в этом отношении Фуко вычленяет в европейской культуре нового времени три «эпистемы»: ренессансную (XVI век), классическую (рационализм XVII—XVIII веков) и современную (с конца XVIII — начала XIX века и по настоящее

время).

В ренессанской эпистеме слова и вещи тождественны друг другу, непосредственно соотносимы друг с другом и даже взаи­мозаменяемы (слово-символ). В эпистеме классического рацио­нализма слова и вещи лишаются непосредственного сходства и соотносятся лишь опосредованно — через мышление, в простран­стве представления (не в психологическом смысле!) (слово-об­раз). В современной эпистеме слова и вещи опосредованы «язы­ком», «жизнью», «трудом», вышедшими за рамки пространства представления (слово — знак в системе знаков). Наконец, в но­вейшей литературе мы видим, как язык, чем дальше, тем больше, замыкается на самом себе, обнаруживает свое самостоя­тельное бытие. Слово-символ, слово-образ, слово-знак, слово, замкнутое на само себя, — таковы основные перипетии языка в новоевропейской культуре. В познавательном пространстве они определяют, по Фуко, и взаимосвязь элементов, более или менее опосредованно соотносимых с языком.

Ренессансная эпистема основана на сопричастности языка миру и мира языку, на разнообразных сходствах между словами языка и вещами мира. Слова и вещи образуют как бы единый текст, который является частью мира природы и может изучаться как природное существо. Наследие античной древности интерпретируется на тех же основаниях, что и сама при­рода; отсюда единство магии (прорицания природных событий) и эрудиции (расшифровки старинных текстов). Ренессансное знание — это не эклектическая смесь рациональных элементов с иррациональными, а связная система, подчиняющаяся соб­ственным, достаточно строгим законам.

В классической эпистеме слова и вещи соизмеряются друг с другом в мыслительном пространстве представления уже не посредством слов, но посредством тождеств и различий. Глав-

ная задача классического мышления — это построение всеобщей науки о порядке. Это порождает и тенденцию к математизации знания, и такие самостоятельные научные дисциплины, как «все­общая грамматика», «естественная история», «анализ богатств». Инструментом всеобщей науки о порядке выступают уже не естественные знаки, как в ренессансной эпистеме, но системы искусственных знаков, более простых и легких в употреблении. Это в свою очередь позволяет ввести в познание вероятность, комбинаторику, исчисления, таблицы, в которых сложные соче­тания элементов выводятся из их простых составляющих.

Положение языка в классической эпистеме одновременно и скромное, и величественное. Хотя язык теряет свое непосредственное сходство с миром вещей, он приобретает высшее пра­во — представлять и анализировать мышление. Введение содержания мышления в языковые формы расчленяет и проясняет их. Отсюда основной смысл «всеобщей грамматики». Он не сво­дится ни к применению логики к теории языка, ни к предвосхи­щению современной лингвистики. Всеобщая грамматика изучает одновременность мыслительных представлений в отношении к линейной последовательности словесных знаков. Недаром за­мысел всеобщей грамматики столь тесно связан с проектом энциклопедистов — представить весь мир и все познание мира посредством языка и в алфавитном порядке.

Новый способ отношения слов и вещей прослеживается и в естественной истории, и в анализе богатства. Условие воз­можности естественной истории в классический век заключено не в неразрывности слов и вещей, но в их сопринадлежности друг другу в пространстве представления. Естественная история классической эпохи вводит наблюдаемые объекты в простран­ство «хорошо построенного языка» и систематически описывает их основные признаки — форму, количество, величину и про­странственные соотношения элементов. Излюбленный.....объект

естественной истории классического века — растение, которое до­пускает наиболее наглядную классификацию по внешним при­знакам и составление исчерпывающих таблиц тождеств и различий. Сравнение элементов в классификационной таблице осуществимо двумя способами. Первый предполагает исчерпы­вающее описание одного объекта и затем сопоставление его с другими объектами, постепенно дополняющее его другими характерными признаками, складывающимися в совокупность признаков рода и вида (Бюффон). Второй определяет роды и виды растений более или менее произвольным набором призна­ков и опускает другие признаки, которые им противоречат (Лин­ней). Но и тот и другой путь (и «метод», и «система»), по Фуко, равно определяются общими установками классического мышления; тезисом о том, что «природа не делает скачков», вычленением видов посредством классификационной сетки тож­деств и различий между ними. А значит, между «фиксизмом»

и «эволюционизмом» в естественной истории классического пе­риода нет и не может быть, полагает Фуко, той противополож­ности, которую ищет в них история науки наших дней. «Эволю­ционизм» классической эпохи не имеет ничего общего с эволю­ционизмом в современном смысле слова постольку, поскольку он «линеен» и предполагает лишь бесконечное совершенствование живых существ внутри предустановленной иерархии, а вовсе не возникновение качественно новых видов живых организмов. Может быть, Кювье даже ближе современной биологии, — за­остряет свою мысль Фуко, — чем следовавший по стопам Бюффона Ламарк, потому что он выходит за рамки классического поля отношений мышления и бытия, вводя между ними ра­дикальную прерывность, а Ламарк замыкает свои эволюцио­нистские идеи рамками классически непрерывного пространства представления.

Анализ богатств, подобно всеобщей грамматике и естествен­ной истории, является не неумелым предшественником совре­менной политэкономии, но областью знания, управляемой соб­ственными закономерностями. Если экономическая мысль Воз­рождения трактует деньги как заместителя богатства или даже как само богатство, то в XVII веке — это лишь инструмент представления и анализа богатств, а богатство — представленное содержание денег. За спорами меркантилистов и физиократов в классической эпистеме прослеживается общая мыслительная основа: деньги рассматриваются как условный знак, значение которого изменяется — уменьшается или увеличивается в про­цессе обмена.

Общее сопоставление показывает, что анализ богатств, есте­ственная история и всеобщая грамматика подчиняются в клас­сической эпистеме единым закономерностям. Так, например, функциональная роль стоимости в структуре анализа богатств аналогична роли имени и глагола в структуре всеобщей грам­матики и одновременно роли понятия «структура» в естествен­ной истории. Возможность взаимопереходов между суждением и значением в языке, между структурой и признаком в есте­ственной истории, между стоимостью и ценой в структуре ана­лиза богатств определяется и обосновывается непрерывностью соотношения бытия и представления (репрезентации) — это «ме­тафизическая», философская доминанта классического мышле­ния, которая служит обоснованием конкретного научного позна­ния в эту эпоху. В современную эпоху это соотношение перево­рачивается: современная научная доминанта возникает на месте бывшей философской, а современная философская — на месте бывшей научной. В самом деле, когда политическая экономия рассматривает вопрос о соотношении стоимости и цены, биоло­гия изучает соотношение структур и признаков внутри биоло­гической организации живых существ, а филология стремится понять связь формальных структур со словесными значениями,

то тем самым науки XX века занимаются расчленением того самого пространства, где в классической эпистеме простиралась непрерывность соотношений между мышлением и бытием. А то место, где ранее размещались научные дисциплины, ныне за­полняют дисциплины философского цикла: проблематика фор­мализации теперь связана с анализом взаимоотношения логики и онтологии, проблематика интерпретации — с выявлением со­отношения времени и смысла и пр.

Конец классической эпистемы означает появление новых объектов познания — это жизнь, труд, язык — и тем самым со­здает возможность современных наук — биологии, политической экономии, лингвистики. Если в классической эпистеме основным способом бытия предметов познания было пространство, в ко­тором упорядочивались тождества и различия, то в современной эпистеме эту роль выполняет время, т. е. основным способом бытия предметов познания становится история. Причину станов­ления этих новых наук Фуко видит не в накоплении знаний и не в уточнении методов познания классической эпохи, но в из­менении внутренней структуры пространства познания — конфи­гурации эпистемы. Характерная черта современной эпистемы — это появление жизни, труда, языка в их внутренней силе, в их собственном бытии, законы которого не сводимы к логическим законам мышления. Вследствие этого на месте классического обмена богатств встает экономическое производство — труд, определяемый не игрой представлений покупателя, но реальной нуждой производителя. В естественной истории на месте клас­сификации внешних признаков по тождествам и различиям вы­является ранее скрытое и загадочное явление — «жизнь», а оп­позиции органического и неорганического, живого и неживого заменяют традиционное для классического мышления членение объектов познания на минералы, растения, животных. В иссле­дованиях языка на месте теории имен возникает теория флек­сий: первая искала за современными языками их исходный слой, где первичные корни соединялись бы с первичными смыслами, а вторая предлагает для исследования живую совокупность языков с целостными системами грамматических законов, не сводимых ни к каким универсальным законам представления и мышления.

Таким образом, репрезентация, представление, лишается своей синтезирующей роли в пространстве познания: смыслы в языке начинают определяться через грамматическую систему, обмен товаров — через труд, отличительные признаки живых организмов — не через другие столь же внешние признаки, но через скрытую и недоступную внешнему наблюдению организа­цию. Именно жизнь, труд, язык служат отныне условиями син­теза представлений в познании. В философском плане конец классической эпистемы намечается критической проблематикой обоснования познания у Канта. Кант ограничивает область ра-

ционального мышления, пространство представления и тем са­мым дает возможность новых «метафизик», т. е. философии жизни, труда, языка, которые лишь на первый взгляд кажутся пережитками «докритического догматизма».

Раскол единого пространства представления открывает в итоге возможность новых форм познания. С одной стороны, это кантовская проблематика трансцендентальной субъективно­сти как основы синтеза представлений (и ограниченность воз­можностей этого синтеза); во-вторых, это вопрос об обоснова­нии всякого возможного опыта и познания, поставленный уже со стороны новыми предельными и недоступными окончатель­ному постижению «трансценденталиями»— жизнью, трудом, языком; наконец, в-третьих, это позитивное научное познание тех объектов, условия возможности которых лежат в жизни, труде, языке. По мнению Фуко, этот треугольник, «критика — метафизика объекта — позитивизм», характерен для европей­ского познания с начала XIX века.

Отличительным признаком этой трехосновной эпистемы ока­зывается проблема человека как биологически конечного суще­ства, обреченного на труд под страхом голодной смерти и про­низанного структурами языка, созданного не им, возникшего раньше него. Эти темы антропологии оказываются, по Фуко, тесно связанными в современной эпистеме с темой истории. Ис­тория воплощает стремления конечного человека избавиться от исходной конечности своего бытия, уничтожить ее или хотя бы несколько уменьшить ее роль. Таких способов современная эпи­стема, по мнению Фуко, предлагает два: они принадлежат Рикардо и Марксу. У Рикардо движение истории состоит в посте­пенном приближении к точке идеального равновесия между че­ловеческими потребностями и экономическим производством и в пределе — к остановке времени. Напротив, у Маркса соотно­шение истории и антропологии обратное: убыстряющийся поток истории увеличивает экономическое производство, а также и число людей, которые, участвуя в этом производстве, сущес­твуют на грани голодной смерти; эти люди, испытавшие в пол­ной мере материальную нужду и духовные лишения, приобре­тают способность изменить направление истории посредством революционного действия и тем самым начать новое время, но­вую историю. Диаметральная противоположность этих решений, по мнению Фуко, лишь кажущаяся: археологическая почва обоих едина. Разумеется, для читателя-марксиста такое пони­мание было неприемлемо: революционная новизна марксизма по отношению к теории западной политической экономии (типа Рикардо), ему понятна и очевидна. Если Фуко не останавливается перед столь очевидным перегибом, то лишь потому, что его схема заменяет для него факты. И это не единственный слу­чай — по существу таким же антинаучным парадоксом выгля-

дит провозглашение Кювье, а не Ламарка предшественником эволюционной биологии, о чем речь шла выше.

Как уже говорилось, язык в эпистеме XIX века превращается из прозрачного посредника мышления и представления в объект познания, обладающий собственным бытием и историей. Эта по­теря языком привилегированного места в пространстве мыш­ления восполняется несколькими способами. Во-первых, пафо­сом позитивистской мечты об идеальном, логичном, очищенном от случайностей повседневного употребления языке науки; во-вторых, восстановлением «критической» ценности изучения языка, его особой роли в искусстве понимания текстов; в-третьих, появлением литературы в узком и собственном смысле слова, возрождающей язык в его «непереходном», само­замкнутом бытии. Для современного мышления важнейшими об­ластями действия языка являются интерпретация и формализа­ция, или, иначе, выявление того, что, собственно, сказано в языке и что вообще может быть в нем сказано. Предел ин­терпретации — столкновение с тем бессознательным, которое не­выразимо ни в каком языке (Фрейд и феноменология). Предел формализации — формы чистого мышления, лишенного языко­вой оболочки и просвечивающего в своей логической структуре (Рассел и структурализм). И здесь, утверждает Фуко, археоло­гическая почва обоих ответов, несмотря на их внешнюю проти­воположность, едина.

Но самой характерной приметой современной эпистемы яв­ляется, по Фуко, ее отношение к проблеме человека.

«Гуманизм» Возрождения или «рационализм» классической эпохи вполне могли отводить человеку привилегированное место во Вселенной, рассуждать об абстрактной природе человека, о его душе и теле, о проблеме рас, о пределах познания чело­века или пределах его свободы, тем не менее они не могли по­мыслить человека таким, каким он дан современной эпохе. Че­ловек не возникал в этих эпистемах потому, что место его воз­можного появления скрадывалось гладкостью взаимопереходов между порядком мысли и порядком бытия. Непрерывность этих переходов обосновывалась всеобщим языком классической эпохи, непрерывно простиравшимся по всему полю бытия-позна­ния в его единстве. Это исключало важнейший с точки зрения современной философии вопрос — проблему бытия сознания и познания. С точки зрения современной эпистемы познание осу­ществляется не чистой познающей инстанцией, а конечным че­ловеком, ограниченным в каждую историческую эпоху конкрет­ными формами своего тела, потребностей, языка. Связь бытия и мышления в классической эпистеме осуществлялась как бы помимо человека и не нуждалась в нем, и только возниконовение жизни, труда, языка в их несводимой к мыслительным пред­ставлениям специфичности потребовало «появления» человека, чтобы осуществляться только в нем и через него. К человеку

можно приблизиться, лишь познавая его биологический орга­низм, производимые им предметы, язык, на котором он говорит. Тем самым между конечным человеческим бытием и конечными содержаниями жизни, труда, языка устанавливается отношение взаимообоснования: конечное бытие начинает здесь обосновы­вать само себя, упраздняя тем самым метафизику бесконеч­ного.

Современный человек — это, таким образом, единство эмпи­рического и трансцендентального. Это значит, что только в че­ловеке и через него происходит познание каких-либо эмпириче­ских содержаний, и вместе с тем только в нем это познание обосновывается, поскольку именно в нем природное простран­ство живого тела связывается с историческим временем культуры.

Другая особенность человека заключена в том, что он не является ни инертным объектом, «вещью среди вещей», ни спо­собным к безграничному самосознанию cogito. Тем самым он оказывается одновременно и местом заблуждения (с точки зре­ния классического рационализма сама возможность заблужде­ния всегда оставалась проблемой), и источником напряженного призыва к познанию и самопознанию, которое только и делает человека человеком. Теперь проблемой становится уже не по­знание природы, внешнего мира, но познание человеком самого себя: своего живого тела, обыденного труда и привычного языка, которые до сих пор были для него естественными, оста­ваясь при этом непонятными. Человек стремится, но никогда не может полностью понять механизмы языка, на котором он го­ворит, осознать себя как живой организм, осуществляющий свои биологические функции независимо от своего сознания и воли, уразуметь себя как источник труда, который одновременно и «меньше» (поскольку воплощает лишь незначительную часть его возможностей), и «больше» человека (поскольку последствия любого его практического действия в мире безграничны и не могут быть все предугаданы наперед).

«Немыслимость» такого исчерпывающего самопознания — это не случайный момент в прозрачных отношениях человека с миром природы и людей,.но необходимый спутник человече­ского существования. В современной философии «немыслимое» выступает в самых различных обличьях (например, как «бес­сознательное» или как «отчужденный человек»), но выполняет сходную роль: исподволь влияя на человека, оно побуждает его к знанию и действию. Внедряясь в бытие, мысль приводит его в движение, она не скользит по объекту, но становится реальной силой, действием, практикой.

Рамки современной эпистемы, открывающей человека в про­странстве познания, простираются, по Фуко, от Канта, возве­стившего о начале «антропологической эпохи», до Ницше, воз­вестившего о ее конце, о грядущем пробуждении современности 18

от «антропологического сна». Между человеком и языком в культуре устанавливаются как бы отношения взаимодополни­тельности. Однородность и единообразие языка классической эпохи исключали возможность человека: человек появляется в современной эпистеме одновременно с распадением связи между бытием и представлением, с раздроблением языка, не­когда осуществлявшего эту связь, на множество ролей и функ­ций. Итенденции развития языка новейшей литературы, в своей самозамкнутости все более обретающего свое давно утерянное единство, предвещают, по мнению Фуко, что человек — т. е. об­раз человека в современной культуре — уже близок к исчезно­вению и, возможно, исчезнет, как «лицо, начертанное на при­брежном песке».

III

Книга Фуко была со вниманием встречена критикой и ши­рокими кругами читателей. И теперь, когда с момента ее вы­хода в свет прошло уже почти тридцать лет, споры о ней не за­тихают. При этом разноречивые мнения критики свидетель­ствуют и о том, что книга затронула жизненно значимые вопросы, и о том, как сложны и противоречивы ее проблемы 1.

Какова главная мысль книги? Какова философская позиция ее автора? Феноменологи и экзистенциалисты упрекали Фуко в позитивизме — будь то «позитивизм понятий» (Дюфренн), «позитивизм знаков» (Сартр) или просто позитивизм как абсо­лютизация готовых, застывших форм знания (Лебон). Позити-

1 S. Le Bon. Un positiviste désespéré: Michel Foucault. — "Les temps modernes", 1967, № 248; R. В о u d о n. Pour une philosophie des sciences socialec. — "Revue philosophique", 1969, № 3—4; P. В u r g e l i n. L'archaéologie du savoir. — "Esprit", 1967, № 360; G. Canguilhem. Mort de l'homme on épuisement du cogito? — "Critique", 1967, № 242; J. Соlоmbel. Les mots de Foucault et les choses. — "La nouvelle critique", 1967, № 4 (185); M. Соrvez. Les structuralistes, Paris, 1969; J.-M. Dоmenaсh. Le système et la personne. — "Esprit", 1967, № 360; M. Dufrenne. La philosophie du néo­positivisme. — "Esprit", 1967, № 360; F. Furet. The french left. — "Survey", 1967, № 62; Entretiens sur Michel Foucault (J. Proust, J. Stefanini, E. Verley). — "La Pensée", 1968, № 137; A. Guedez. Foucault, Paris, 1972; V. Labeyrie. Remarques sur l'évolution du concept de biologie. — "Pensée", 1967, № 135; Н. Lefebvre. Positions contre les technocrates, Paris, 1967; J. Parain-Vial. Analyses structurales et idéologies structu­ralistes, Toulouse, 1969; J.-M. Pelorson. Michel Foucault et l'Espagne. — "La Pensée", 1968, № 139; Ph. Pettit. The concept of structuralism: a cri­tical analysis, Dublin, 1976; J. Piaget. Le structuralisme, Paris, 1968; P. Toinet et J. Critti. Le structuralisme: science et idéologie, Paris, 1968; P. Vilar. Les mots et les choses dans la pensée économique. — "La nouvelle critique", 1967, № 5 (186); F. Wahl. La Philosophie entre l'avant et l'après du structuralisme. — "Ou'est-ce que le structuralisme?". Paris, 1968; Н. White. Foucault decoded: notes from underground. — "History and theory. Studies in the philosophy of history", 1973, vol. XII, № 1.

висты отказывались записывать Фуко в свой лагерь: что же это за позитивизм, если он не соответствует лабораторным крите­риям подлинной научности? (Будон). Многие критики усматри­вали у Фуко характерные черты феноменологического мышле­ния (Валь), например появление бытия в хайдеггеровском смысле (Дюфренн), и даже видели в «Словах и вещах» чуть ли не «введение в философию бытия языка» (Парен-Вьяль). На поверку оказывалось также, что эпистемы в концепции Фуко имеют гораздо больше общего с кантовскими априорными структурами познания, переосмысленными с точки зрения но­вого познавательного опыта, нежели с применением лингвисти­ческих моделей в левистроссовском смысле (Доменак, Парен-Вьяль). Порой роль «Слов и вещей» в обосновании современ



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-23; просмотров: 356; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.137.172.68 (0.043 с.)