Глава VII. Границы представления 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Глава VII. Границы представления



ВЕК ИСТОРИИ

Последние годы XVIII века были разорваны переломом, аналогичным тому, который в начале XVII века сокрушил мысль Возрождения; тогда огромные круги, где заключалось подобие, распались и раскрылись для того, чтобы могла раз­вернуться картина тождеств; а теперь и эта картина в свою очередь разрушается — знание включается в новое простран­ство. Этот перелом столь же загадочен в своей первооснове, в своем изначальном разрывающем вторжении, сколь и тот, что отделяет круги Парацельса от картезианского порядка. Но откуда же берется эта неожиданная подвижность эпистемоло­гических диспозиций, отклонение одних позитивностей относи­тельно других, еще глубже — перемена их способа бытия? Как это случилось, что мысль отдаляется от мест, где она некогда обитала, — всеобщей грамматики, естественной истории, анали­за богатств, — и считает химерами, ошибками, невежеством все то, что каких-нибудь двадцать лет назад полагалось и ут­верждалось в ясном пространстве познания? Какому событию или какому закону повинуются эти изменения, вследствие ко­торых вещи внезапно перестают восприниматься, описываться, выражаться, характеризоваться, классифицироваться и позна­ваться прежним способом, вследствие которых сквозь прозрач­ность слов или между слов знанию предстают не богатства, не живые существа, не дискурсия, но существа совсем иные? В ар­хеологии знания это глубокое открытие в пространстве непрерывностей, если уж браться за его тщательный анализ, не мо­жет быть ни «эксплицировано», ни даже выражено одним сло­вом. Это существенное событие распределяется по всей видимой поверхности знания, и оно может быть шаг за шагом просле­жено по его признакам, действиям, результатам. Несомненно, что только мысль, воссоздающая самое себя в корнях своей

собственной истории, могла бы обосновать то, чем была сама по себе единственная истина.

Она, археология, должна проследить это событие в его яв­ной диспозиции; она объяснит, каким образом изменились соб­ственные очертания каждой позитивности (так, в грамматике она проанализирует стирание ведущей роли, принадлежавшей имени, и новую значимость систем флексий, а в исследовании живых существ — подчинение признака функциям); она проана­лизирует изменение тех эмпирических существ, которые на­полняют позитивности (замена дискурсии языками, богатств — производством); она изучит взаимное смещение позитивностей (например, новые отношения между биологией, языкознанием и экономией); наконец и в особенности, она покажет, что об­щее пространство знания — это уже вовсе не пространство тождеств и различий, неисчислимых порядков, универсальных характеристик, всеобщей таксономии, матезиса неизмеряе­мого — это пространство создается организациями, то есть внутренними связями элементов, ансамбль которых и обеспе­чивает функционирование; она покажет, что эти организации прерывны, что они, следовательно, вовсе не образуют картину непрерывных одновременностей, что лишь некоторые из них на­ходятся на одном уровне, тогда как другие намечают серии или линейные ряды. Можно видеть, что в качестве организующего принципа этого пространства эмпиричностей выявляются ана­логия и последовательность: фактически связь между органи­зациями уже не может быть тождеством одного или многих элементов, но тождеством отношений между элементами (где наблюдаемость уже не играет роли) и функцией, которую они обеспечивают; более того, если эти организации оказываются соседствующими вследствие особенно большой плотности ана­логий, то это происходит не потому, что они занимают близ­кие места в классификационном пространстве, но потому, что они сформировались либо в одно и то же время, либо с не­большим разрывом в становлении этих последовательностей. Если для классической мысли хронологическая последователь­ность протекала лишь в предданном и глубинном пространстве некоей картины, заранее выявляющей все свои возможности, то ныне, для современной мысли, сходства, наблюдаемые одно­временно в пространстве, являются лишь распределенными и зафиксированными формами последовательности, шествующей от аналогии к аналогии. Классический порядок распределял в непрерывном пространстве тождества и неколичественные различия, которые разъединяли и объединяли вещи; этот по­рядок властвовал безраздельно (но каждый раз в несколько иных формах и по несколько иным законам) над речью людей, таблицей естественных существ и обменом богатств. Начиная с XIX века История развертывается во временном ряде анало­гий, сближающих различные организованности друг с другом.

Именно эта История последовательно диктует свои законы анализу производства, живым организмам и, наконец, лингви­стическим группам. История дает место аналогичным организа­циям, тогда как Порядок открывает путь последовательным тождествам и различиям.

Несомненно, однако, что в Истории здесь не следует видеть собрание фактических последовательностей, как они могли бы быть составлены; это основной способ бытия эмпиричностей, исходя из которого они утверждают, полагают и размещают себя в пространстве знания для возможного познания или воз­можных наук. Подобно тому как Порядок для классической мысли не был лишь видимой гармонией вещей, их слаженно­стью, их законосообразностью или же их установленной сим­метрией, но пространством их собственного бытия, тем, что еще до всякого действительного познания устанавливает вещи в пространстве знания, подобно этому История начиная с XIX века определяет то место рождения всего эмпирического, из которого, вне всякой установленной хронологии, оно черпает свое собственное бытие. Несомненно, что именно поэтому Исто­рия так рано раздваивается, в непреодолимой двусмысленнос­ти, на эмпирическую науку о событиях и коренной способ бы­тия, предписывающий судьбу и всем вообще эмпирическим существам, и нам самим во всей нашей специфике. Как изве­стно, История — это самая богатая знаниями, сведениями, са­мая живая и, быть может, самая захламленная область нашей памяти, но вместе с тем это основа, дающая всякому существу недолговечный свет его существования. Будучи способом бытия всего того, что дано нам в опыте, История, таким образом, ста­ла неминуемой для нашей мысли, и в этом она, несомненно, не отличается от классического Порядка. И его также можно было бы устроить внутри согласованного знания; но, что еще важнее, — он был пространством, внутри которого все бытие вступало в познание; классическая метафизика помещалась как раз в этом пространстве между порядком и Порядком, между распределением по разрядам и Тождеством, между ес­тественными существами и Природой, короче, между челове­ческим восприятием (или воображением) и разумом или волей бога. Философия же XIX века разместится в пространстве между историей и Историей, между событиями и Первонача­лом, эволюцией и первоначальным отрывом от источника, меж­ду забвением и Возвратом. Она, следовательно, будет Метафи­зикой лишь постольку, поскольку она будет Памятью и с не­обходимостью подведет мысль к вопросу о знании того, что же это значит для мысли — иметь историю. Этот вопрос неизбеж­но подтолкнет философию от Гегеля к Ницше и далее. Не сле­дует видеть в этом конец независимой философской рефлексии, слишком ранней и слишком гордой, чтобы заняться исключи­тельно лишь тем, что было сказано другими и до нее; не сле-

дует видеть в этом и предлог для того, чтобы отвергнуть мыш­ление, неспособное держаться собственными силами и всегда вынужденное развертываться на основе мышления, уже осу­ществленного. Всего этого достаточно, чтобы признать в ней философию, хотя и лишенную метафизики, поскольку она вы­делилась из пространства порядка, но обреченную Времени, его потоку, его возвратам, поскольку она заключена в способ бытия Истории.

Однако необходимо вновь и с большей подробностью рас­смотреть все то, что произошло при переходе от XVIII к XIX веку — этот столь бегло очертившийся перелом от Порядка к Истории, фундаментальное изменение тех позитивностей, которые в течение полутора веков дали место стольким примы­кающим друг к другу знаниям: анализу представлений, всеоб­щей грамматике, естественной истории, размышлениям о богат­ствах и торговле. Как же могли изгладиться такие способы упорядочения эмпирического, как дискуссия, таблица, обмен? В каком ином пространстве и в каком обличье слова, существа, объекты потребности заняли свое место и распределились от­носительно друг друга? Какой новый способ бытия они должны были получить, чтобы все эти изменения стали возможны, чтобы за каких-нибудь несколько лет появились все те, ныне привычные, знания, которые начиная с XIX века мы называем филологией, биологией, политической экономией? Обычно мы представляем, что коль скоро эти новые области определились в прошлом веке, то это означает лишь некоторое прибавление объективности в познании, точности в наблюдениях, строгости в рассуждениях, организованности в научных исследованиях и научной информации; мы представляем, что все это, с помощью удачи или гения в некоторых счастливых открытиях, помогло нам выйти из доисторической эпохи,, когда знание еще лепетало языком Грамматики Пор-Рояля, линнеевых классификаций, тео­рий торговли или земледелия. Но если с точки зрения позна­вательного рационализма можно говорить лишь о предысто­рии, то с точки зрения позитивностей можно говорить уже об Истории, как таковой. Ведь потребовалось действительно фун­даментальное событие — несомненно, одно из самых основопо­лагающих в западноевропейской культуре, — чтобы разрушить позитивность классического знания и установить другую пози­тивность, из которой мы сами до сих пор еще полностью не вышли.

Это событие, несомненно, большей частью от нас усколь­зает, поскольку мы и поныне находимся в области, открытой его воздействию. Его полнота, достигнутые им глубины, все те позитивности, которые оно смогло опрокинуть и перестроить, властное могущество, позволившее ему за каких-нибудь не­сколько лет пересечь все пространство нашей культуры, — все это может быть оценено и измерено лишь в результате почти

бесконечного поиска, затрагивающего саму основу нашей со­временности. Создание стольких позитивных наук, появление литературы, замыкание философии на своем собственном ста­новлении, возникновение истории одновременно и как знания, и как способа бытия эмпирического — все это лишь знаки не­коего глубинного разрыва, знаки, рассеянные по всему про­странству знания и наблюдаемые то здесь, в филологии, то там, в политической экономии или биологии. Они рассеяны так­же и во времени; конечно, это событие, взятое как целостность, располагается между датами, установить которые несложно (крайние точки — это 1775 и 1825 годы), однако в каждой из изучаемых областей можно заметить две последовательные фазы, которые сочленяются друг с другом где-то около 1795— 1800 гг. В первой фазе основной способ бытия позитивностей не меняется: человеческие богатства, природные виды, слова, из которых состоят языки, пока еще остаются тем, чем они были в классическую эпоху, — удвоенными представлениями — представлениями, роль которых в том, чтобы обозначать сами представления, анализировать, соединять и расчленять их, что­бы выделить в них одновременно с системой их тождеств и раз­личий основной принцип порядка. Только во второй фазе сло­ва, классы и богатства приобретают способ бытия, несовмести­мый со способом бытия представления. И напротив, что изме­няется уже очень рано, начиная с исследований Адама Смита, А.-Л. де Жюсье или Вик д'Азира, в эпоху Джонса или Анкетиль-Дюперрона, так это очертание позитивностей; способ, ко­торым внутри каждой из них элементы представления функ­ционируют относительно друг друга, посредством которого они осуществляют свою двойную роль обозначения и сочленения, посредством которого в игре сравнений они достигают установ­ления порядка. Именно первая из этих фаз будет исследована в настоящей главе.

МЕРА ТРУДА

Охотно признают, что Адам Смит основал современную по­литическую экономию, можно было бы просто сказать — эко­номию, введя понятие труда в область размышления, которая пока еще его не знала, и тем самым отбросив все прежние ис­следования денег, торговли и обмена в доисторическую эпоху знания (за исключением разве что физиократов, заслуга кото­рых заключается по крайней мере в том, что они попытались исследовать сельскохозяйственное производство). Верно, что Адам Смит соотносит понятие богатства прежде всего с поня­тием труда: «Годичный труд каждого народа представляет со­бой первоначальный фонд, который доставляет ему все необхо­димые для существования и удобства жизни продукты, потреб-

ляемые им в течение года и состоящие всегда или из непосред­ственных продуктов этого труда, или из того, что приобретается в обмен на эти продукты у других народов» 1. Столь же вер­но, что Смит соотносит «потребительную стоимость» вещей с потребностями людей, а «меновую стоимость» с количеством труда, затраченного на их изготовление: «Стоимость всякого товара для лица, которое им обладает и имеет в виду не ис­пользовать его или лично потребить, а обменять на другие предметы, равна количеству труда, которое он может купить на него или получить в свое распоряжение»2. Однако в дей­ствительности разница между исследованиями Смита и иссле­дованиями Тюрго или Кантильона не так велика, как полагают, или, скорее, она состоит не в том, в чем кажется. Уже у Кан­тильона и даже ранее потребительная стоимость отличалась от меновой; с того же времени в качестве меры меновой стоимос­ти использовалось количество труда. Правда, количество тру­да, запечатленное в цене вещей, было лишь измерительным ин­струментом, одновременно относительным и несамостоятельным. Фактически стоимость труда человека равнялась стоимости пи­щи, необходимой для поддержания его самого и его семьи во время работы3. Так что в конечном счете абсолютную меру рыночных цен определяла потребность — в пище, одежде, жи­лище. В течение всего классического века именно потребность были мерой эквивалентов, а потребительная стоимость служила абсолютным мерилом для меновых стоимостей; именно пищей определяется всякая цена, а отсюда — общепризнанное особое положение сельскохозяйственного производства, хлеба и земли. Таким образом, не Адам Смит «изобрел» труд как экономи­ческое понятие, поскольку его можно найти уже у Кантильона, Кенэ, Кондильяка; нельзя даже сказать, что у Смита труд иг­рает новую роль, поскольку и у него он используется в каче­стве меры меновой стоимости: «...Труд представляет собой дей­ствительное мерило меновой стоимости всех товаров»4. Однако он его смещает: он сохраняет его роль в анализе обмена бо­гатств, однако этот анализ перестает быть простым средством сведения обмена к потребностям (и торговли — к простейшим актам обмена), — он вскрывает единство некоей меры, незави­симой, устойчивой и абсолютной. А значит, богатства уже бо­лее не способны устанавливать внутренний порядок среди эк­вивалентов ни путем сравнения их с подлежащими обмену предметами, ни путем оценки свойственной всем им способ-

1 Адам Смит. Исследование о природе и причинах богатства наро­дов. М., Соцэкгиз, 1962, с. 17.

2 Там же, с. 38..

3 Сantillon. Essai sur le commerce en général, p. 17—18.

4 Адам Смит. Исследование о природе и причинах богатства наро­дов, с. 38.

ности представлять объект потребности (и в конечном счете важнейший объект — пищу); они разлагаются на части в соот­ветствии с единицами труда, реально затраченными на их про­изводство. Богатства остаются функционирующими средствами представления, однако представляют они в конечном счете уже не объект желания, а труд.

Тут же, однако, возникают два возражения: как же труд может быть устойчивой мерой цены вещей, если он и сам имеет цену, и к тому же изменчивую? Как может труд быть некоей далее не разложимой единицей, если он изменяет свою форму и с развитием мануфактурного производства становится все бо­лее продуктивным и все более разделенным? Именно через по­средство и как бы по подсказке этих возражений можно выя­вить предельный и первичный характер труда. В самом деле, в мире существуют различные страны, да и в одной и той же стране существуют такие периоды, когда труд стоит дорого: тогда число рабочих невелико, а заработная плата высока; в другом месте или в другие периоды, наоборот, рабочие руки имеются в избытке, заработная плата низкая и труд становит­ся дешевым. Однако меняется при всех этих переменах лишь количество пищи, которое можно добыть за один рабочий день; если продуктов мало, а потребителей много, тогда каждая еди­ница труда будет оплачена лишь малым количеством средств к существованию, и, напротив, при изобилии продуктов пита­ния она будет оплачиваться хорошо. Все это следствия рыноч­ной конъюнктуры: сами по себе труд, рабочее время, тяготы и усталость остаются неизменны, и чем их больше, тем дороже продукты труда: «...равные количества труда имеют всегда одинаковую стоимость для работника»1.

Однако, по-видимому, и это единство не является устойчи­вым, поскольку ведь для того, чтобы произвести один и тот же предмет, потребуется в зависимости от совершенства производ­ственного процесса (то есть от степени установленного разде­ления труда) более или менее долгий труд. Но ведь меняется здесь не сам труд, а отношение труда к количеству производи­мой им продукции. Труд, понимаемый как рабочий день, как тяготы и усталость, — это устойчивый числитель; варьируется лишь знаменатель (количество производимых объектов). Ра­ботник, которому приходится одному осуществлять те восем­надцать различных операций, которые необходимы, скажем, для производства булавки, смог бы сделать, несомненно, за весь свой рабочий день десятка два булавок; а десять рабочих, занятых лишь одной или двумя операциями каждый, могли бы вместе сделать за рабочий день сорок восемь тысяч була­вок, то есть в среднем по сорок восемь сотен каждый. Произ-

1 Там же, с. 40.

водительная мощность труда увеличилась, количество предме­тов, произведенных в одну и ту же единицу времени (один ра­бочий день), увеличилось, стало быть, их меновая стоимость понизится, а это означает, что каждый из них в свою очередь может приобрести лишь пропорционально меньшее количество труда. При этом труд по отношению к вещам не уменьшается, уменьшается количество вещей на единицу труда.

Обмен и в самом деле происходит потому, что существуют потребности; без них не было бы ни торговли, ни труда, ни то­го разделения труда, которое делает его более продуктивным. И обратно, именно потребности, по мере их удовлетворения, ограничивают и труд, и его совершенствование: «Так как воз­можность обмена ведет к разделению труда, то степень послед­него всегда должна ограничиваться пределами этой возмож­ности, или, другими словами, размерами рынка» 1. Потребности и обмен продуктов для их удовлетворения остаются основой экономики: они побуждают ее развитие, они же и ограничивают его; и сам труд, и организующее его разделение выступают лишь как следствия. Однако в самом обмене, в ряду эквива­лентов, та мера, которая устанавливает равенства и различия, отлична от потребностей по своей природе. Эта мера не просто связана с желаниями индивидов, меняясь и варьируясь вместе с ними. Это мера абсолютная, если тем самым подразумева­ется, что она не зависит ни от настроения людей, ни от их аппетита; она навязывает себя им извне: это — время их жиз­ни, это ее тяготы. Исследования Адама Смита представляют собою существенный сдвиг по сравнению с исследованиями его предшественников: он различает причину обмена и меру обме­ниваемого, природу того, что подлежит обмену, и" единицы, позволяющие его расчленение. Обмен происходит потому, что имеются потребности и имеются объекты потребности, однако порядок обменов, их иерархия и выявляющиеся здесь различия устанавливаются в конечном счете единицами труда, вложен­ного в эти объекты. Если на уровне человеческого опыта — на том уровне, который вскоре будет назван психологическим, — кажется, будто люди обмениваются тем, что им «необходимо, полезно или приятно», то для экономиста под видом вещей об­ращается именно труд; перед ним не объекты потребности, представляющие друг друга, но время и тяготы труда — преоб­разованные, скрытые, забытые.

Этот сдвиг весьма важен. Правда, Адам Смит, подобно своим предшественникам, еще исследует то поле позитивности, которое в XVIII веке называлось «богатствами»; и он также по­нимает под этим объекты потребности (то есть объекты некоей формы представления), которые представляют друг друга в пе-

1 Там же, с. 30.

рипетиях и процессах обмена. Однако уже внутри этого самого удвоения, стремясь упорядочить законы, единицы и меры обме­на, он формулирует такой принцип порядка, который не сводим к анализу представления: он выявляет труд, его тяготы, его длительность, тот рабочий день, который разрывает и вместе с тем потребляет человеческую жизнь. Эквивалентность объек­тов желания устанавливается теперь не посредством других объектов и других желаний, но посредством перехода к тому, что им полностью чужеродно. Если в богатствах существует не­кий порядок, если с помощью одного можно приобрести другое, если золото стоит вдвое дороже серебра, то это не потому, что люди имеют сопоставимые желания, не потому, что телом они испытывают один и тот же голод, а душою повинуются одним и тем же авторитетам, — нет, это потому, что все они подчи­нены времени, тяготам, усталости и, в конце концов, самой смерти. Люди совершают обмен, поскольку они испытывают те или иные потребности и желания; однако сама возможность обмена и порядок обмена обусловлены тем, что они подчинены времени и великой внешней неизбежности. Что же касается плодотворности этого труда, то она не определяется только личным умением или же заинтересованностью; она основыва­ется на условиях, столь же внешних по отношению к пред­ставлению: на прогрессе промышленности, все большем разде­лении труда, накоплении капитала, отделении производитель­ного труда от непроизводительного. Здесь мы видим, каким образом размышление о богатствах, начиная с Адама Смита, выходит за рамки того пространства, которое отводилось ему в классическую эпоху; тогда оно еще располагалось внутри «идеологии», то есть анализа представления, ныне же оно со­относится как бы «по косой» с двумя областями, которые обе ускользают от форм и законов расчленения идей: с одной сто­роны, оно уже указывает на антропологию, которая ставит во­прос о самой человеческой сущности (о конечности человече­ского бытия, о его отношении ко времени, о неминуемости смерти) и о том объекте, в который человек вкладывает дни своей жизни и своего труда, не будучи в состоянии узнать в нем объект своих непосредственных потребностей; с другой стороны, оно указывает на пока еще не реализованную воз­можность политической экономии, объектом которой был бы уже не обмен богатств (с игрой представлений в его основе), но их реальное производство — формы труда и капитала. Яс­но, каким образом между этими вновь образованными позитивностями — антропологией, которая говорит о человеке, отчу­жденном от самого себя, и экономией, которая говорит о меха­низмах, внешних по отношению к человеческому сознанию, — Идеология или Анализ представлений неизбежно сводится всего лишь к психологии, тогда как именно перед нею, вопре­ки ей и превыше нее открывается величие истории, ставшей

возможной. Начиная с Адама Смита, время в экономике уже не будет циклическим временем, в котором чередуются обнища­ние и обогащение, оно не будет также и линейным временем тонких политических операций, которые, увеличивая понемногу количество обращающихся денег, тем самым заставляют про­изводство расти быстрее, чем цены: это будет внутреннее время организации, которая растет в соответствии со своей собствен­ной необходимостью и развивается по своим собственным за­конам, — время капитала и режима производства.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-23; просмотров: 157; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.119.104.238 (0.021 с.)