Пушинка к пушинке, и выйдет перинка 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Пушинка к пушинке, и выйдет перинка



 

Примерно в это время начали приходить со всего света таинственные открытки, написанные на довольно ломаном греческом. Одна пришла из Санта‑Фе, и в ней говорилось: «Тебе понравилось бы здесь. Все дома сделаны из ила». Из Эдинбурга: «Ветер наверху замка сбивает с ног». Из Вены: «Тут есть статуя русского солдата, и все называют ее „Памятник Неизвестному насильнику“». Из Рио‑де‑Жанейро: «Время карнавала. Улицы полны мочи и душераздирающе красивых девушек». Из Лондона: «Сумасшедшие люди, ужасный туман». Из Парижа: «Нашел магазинчик, где продаются только грыжевые подвязки и бандажи». Из Глазго: «По колено в саже и валяющихся пьяных». Из Москвы: «В метро произведения искусства». Из Мадрида: «Очень жарко. Все спят». Из Кейптауна: «Хорошие фрукты, отвратительные макароны». Из Калькутты: «Зарылся в пыли. Ужасный понос».

Первый ее мыслью было, что морская душа отца принялась навещать любимые чужеземные края и посылает ей весточки с того света. Но едва ли Москва находится у моря. Второй мыслью было: открытки могут быть от Антонио.

Но он тоже умер, к тому же недостаточно знал греческий, чтобы читать и писать на нем, и с какой стати будет он носиться по всему свету от Сиднея до Киева, даже если жив? Может, эти анонимные открытки – от кого‑то, с кем она переписывалась, пока писала «Историю»? Озадаченная, но заинтригованная и довольная, она перехватила резинками свою коллекцию причудливых открыток и засунула ее в коробку.

«У тебя есть тайный дружок», – утверждала Антония, кого такая возможность радовала и забавляла, поскольку позволяла отвлечь внимание от собственного романа, от которого и Пелагия, и Дросула пытались ее отговорить.

Они встретились, когда Антония подрабатывала на карманные расходы, помогая подавать кофе в оживленном кафе на площади в Аргостоли. В сквере расположился шумный духовой оркестр из Ликзури, и господину, о котором идет речь, пришлось подняться и прокричать свой заказ в ухо молоденькой девушке. В тот же момент он осознал, что это – удивительно привлекательное юное ушко, которое просто требовало, чтобы его покусывали ночью под деревом на темной улице. Антония, в свою очередь, поняла, что перед ней мужчина, от которого пахнет именно той смесью мужественности и лосьона после бритья, чье дыхание – мятно‑свежее и умиротворяющее, и чьи бесконечно удивленные глаза излучают доброту и юмор.

Алекси день за днем болтался на виду в кафе, отдавая предпочтение тому же столику, и сердце его разрывалось от страстного желания видеть юную девушку, словно вышедшую из‑под резца скульптора, с ее идеальными зубками и тонкими пальчиками, созданными исключительно для нежного покусывания и поглаживания. А она преданно поджидала его, приходя в ярость, если кто‑то из других официантов хотел его обслужить, и запрещая делать это даже хозяину. Однажды, когда она ставила на стол чашку, он взял ее руку, взглянул на нее снизу с собачьим обожанием и проговорил: «Выходи за меня». Пытаясь что‑то изобразить, выразительно покрутил в воздухе рукой и добавил: «Нам нечего терять, кроме своих цепей».

Алекси был адвокатом‑радикалом, который мог доказать не только то, что когда богач уклоняется от налогов, это является преступлением против общества, но и то, что когда так делает человек бедный, это – обоснованный, похвальный и значительный поступок, направленный против класса угнетателей и заслуживающий не просто поддержки каждого здравомыслящего гражданина, но и полного одобрения закона. Он мог довести судью до слез душераздирающими описаниями тяжелого детства своего клиента, а равно заставить присяжных стоя устроить овацию его резкому осуждению полиции, которая безрассудно жестоко стремилась поддерживать законность при выполнении своих обязанностей.

Пелагия сразу же поняла, что с возрастом Алекси превратится в архиконсерватора, но возражала она не против его политических пристрастий. Дело было в том, что она не могла примириться с мыслью и представить Алекси с Антонией в постели. Та была очень высокой, он – очень низеньким. Ей было только семнадцать, а ему – тридцать два. Она была стройная и изящная, он – полный и лысый и имел склонность спотыкаться о предметы, которые никогда не находились там, где он их искал. Пелагия вспомнила свою страсть к Мандрасу в таком же нежном возрасте, содрогнулась и раз и навсегда запретила этот брак, полная решимости избежать кощунства и богохульства.

День свадьбы, тем не менее, был восхитительным. Ранней весной поля и склоны холма оделись в крокусы и фиалки, белый чистец, а желтые нарциссы и бледно‑сиреневый луговой шафран покачивались на тонких стебельках посреди уже пожухлой травы лугов. Пара последовала обычаю приглашения на свадьбу пятнадцати самых уважаемых мужчин и женщин, и Алекси, не опозорившись и не свалившись, даже успешно проделал антраша в танце Исайи. Антония, сияющая и восторженная, расцеловала и незнакомых зевак, стоявших в сторонке, а Алекси, потный от выпитого и радости, произнес длинную поэтическую речь, которую составил из рифмованных эпиграмм, большей частью мудро превозносивших его тещу. Она навсегда запомнила точный момент во время праздника, когда внезапно поняла, что же в нем есть такое, что разбудило сердце Антонии; это произошло, когда он приобнял ее, поцеловал в щеку и сказал: «С вашего позволения, мы собираемся купить дом в вашем поселке». Его искренней покорности и сквозившей неуверенности, что она может и не захотеть видеть его рядом с собой, было достаточно, чтобы она начала его обожать. С этого времени и далее она посвятила много счастливых часов вышиванию его носовых платков и штопанью дырок на носках, которые Антония всегда старалась убедить его выбросить. «Дорогой, – говорила она, – если бы ты подстригал ногти на ногах, ты бы избавил меня от такого количества царапин и освободил маму от бессмысленной работы».

Пелагия с нетерпением ожидала внука или внучку, а Дросула вся окунулась в работу. На пустыре у причала, где когда‑то был ее дом, она соорудила соломенную крышу с романтическими фонарями. Выпросив и взяв на время несколько древних расшатанных столов и стульев, она установила топившуюся древесным углем плиту и торжественно основала таверну, которой управляла с эксцентричным сумасбродным усердием до самой своей смерти в 1972 году.

Как раз на Кефалонию начался наплыв туристов. Вначале это были богатые владельцы яхт, высокомерно делившиеся информацией со своими друзьями об одном из самых причудливых и фантастических мест, где можно поесть, а потом пошли отягощенные рюкзаками духовные наследники образа жизни печального канадского поэта. Протекла и пропала тонкая струйка знатоков и поклонников лорда Байрона. Немецкие солдаты, превратившиеся в зажиточных бюргеров с многочисленными семействами, привозили своих сыновей и дочерей и говорили им: «Вот где папочка был на войне, ну разве здесь не прелестно?» Итальянцы прибывали на пароме через Итаку, привозя с собой тошнотных белых пуделей и свою характерную способность съесть целую рыбу, которой бы хватило, чтобы накормить пять тысяч. Владея единственной в маленьком порту таверной, Дросула за лето зарабатывала достаточно, чтобы зимой вообще ничего не делать.

Лемони, теперь замужем, колыхавшая толстыми телесами и осчастливленная тремя детьми, помогала с обслуживанием; приходила и Пелагия – якобы поработать, но на самом деле – получить возможность поговорить по‑итальянски. Обслуживание было не быстрым – медленным до крайности. Бывало, Дросула отошлет мальчонку на велосипеде привезти заказанную рыбу, а тут еще духовка как следует не разжигается, так что вполне вероятным было дожидаться часа два, пока приготовят заказ и запекут рыбу. Перед гостями не оправдывались – к ним относились как к членам терпеливой семьи, которая сама должна следить за дисциплиной, и очень часто обслуживания не было вообще, если Дросуле случалось проникнуться симпатией к какому‑то особенному посетителю, с которым она углублялась в беседу. Обнаружив вскоре, что иностранцы находят ее экзотичной, она стала присаживаться за их столики, заваленные хребтами кефали и хлебными корками, при этом, нимало не смущаясь, скармливала объедки мяукающим попрошайкам – потомкам Кискисы – и сочиняла нелепые небылицы о местных привидениях, мерзости турков и о том, как она жила в Австралии среди кенгуру. Иностранцы обожали и боялись Дросулу с ее бычьими глазами, медленной шаркающей походкой, с индюшачьим зобом, согнутой спиной, с ее громадным ростом и впечатляющими пучками волос на лице. Они никогда не жаловались на ее забывчивость и неопределенные задержки, говоря: «Она такая милая, бедная старушка, вроде бы неудобно подгонять ее».

Тем временем Пелагия ждала внука или внучку, которые всё не появлялись. Она простила Антонии то, что та начала курить и носила брюки, и согласилась с ней, что отмена приданого – дело правильное. Она улыбалась, когда в 1964 году Антония плакала из‑за смерти короля Павла, даже между рыданиями утверждая, что монархия является развращенным анахронизмом. Временно она переезжала в дом Антонии, чтобы утешать ее, когда в 1967 году Алекси ненадолго посадили в тюрьму по произволу «полковников», и еще раз – в 1973‑м, когда его подвергли заключению за сопротивление полицейскому во время захвата студентами юридического факультета Афинского университета. Позже она отказалась от своих сомнений, что Антония поддерживала социалистическое правительство Папандреу, и даже признала, что Антония была права, настояв на поездке на материк для неприличного участия в феминистской демонстрации. Она чувствовала, что не может изливать свое презрение на столь трогательно утопическую и оптимистичную веру, да и, во всяком случае, виновата она сама: пожинает результат неизбежной бури, научив девочку думать. Вдобавок ей все еще нравилась мысль, которую она лелеяла в юности, что все – возможно.

Но она активно возражала, когда Антония настаивала на том, что не обязана обеспечивать ее внуками.

– Это мое тело, – утверждала Антония, – и несправедливо ожидать, что меня будет понуждать биологическая случайность, не правда ли? Как бы то ни было, мир уже перенаселен, и делать выбор – мое право, не так ли? Алекси согласен со мной. Поэтому не думай, что тебе удастся пойти и запугать его.

– У вас ведь всё в порядке, да? – спрашивала Пелагия.

– Мама, что ты хочешь этим сказать? Нет, я не девственница, и проблемы… в этом… нет. С этим все в полном порядке, раз уж тебе нужно знать. Я не хочу быть грубой, но иногда ты бываешь такой старомодной.

– Нет, я не хочу знать. Я старая женщина, и выслушивать все это мне не нужно. Я просто хочу быть уверена. По‑твоему, я не имею права?

– Это мое тело, – повторяла Антония, возвращая вечное колесо их разногласий к первоначальной точке.

– Я старею, – говорила Пелагия, – только и всего.

– Мама, ты еще меня переживешь.

Но первой умерла Дросула – сидя совершенно прямо в своей качалке, так тихо, что казалось, извиняется за то, что вообще жила. Неукротимая женщина, прожившая несколько счастливых лет с мужем, которого любила, женщина, из принципа отрекшаяся от своего сына и остаток дней проведшая в щедром услужении, – даже зарабатывая на хлеб тем, кто принял ее к себе по явной случайности. Она, подобно терпеливому пастырю, вела хозяйство этой маленькой семьи и, как мать, собирала ее на своей обширной груди. После того как ее похоронили на том же кладбище, что и доктора, Пелагия с отчаянной ясностью поняла: теперь ей не только нужно ухаживать за еще одной лампадкой, но она осталась одна. Совершенно не представляя, как жить дальше, она со страхом и безнадежностью в сердце вступила во владение таверной Дросулы и неумело принялась зарабатывать на жизнь.

Алекси, теперь совершенно лысый, переместился из идеологической Арктики пуританской компартии в субтропический климат партии социалистов и с некоторым виноватым беспокойством обнаружил, что его успех как адвоката незаметно вверг его в тот самый класс, который он призывал презирать. Он стал лощеным буржуа с большим «ситроеном», с домом, претендовавшим на сейсмоустойчивость, заполненным терракотовыми горшками с распустившейся геранью, с четырьмя костюмами и с отвращением к коррупции и некомпетентности, которые олицетворяла партия его души. Он витиевато выступал в пользу социалистов на митингах и собраниях, но в нише для голосования тайком поставил крестик напротив Караманлиса и потом притворялся ужасно огорченным, когда тот победил на выборах. Он нанял бухгалтера и стал так же умело уклоняться от налогов, как и любой другой сознательный грек, поддерживающий давнюю традицию.

Антония продержалась четыре года после того, как ее лоно стало возмущенно требовать обитателя, не видя повода уступать телу, выдвигавшему столь безрассудные и идеологически подозрительные требования, пока, в конце концов, тайно не сговорилась с ним и не позволила ему заставить ее забывать о пилюлях. Однако, никто больше ее самой так неподдельно не удивился, когда живот у нее неуместно раздулся, и ребенок начал формироваться. Они с Алекси снова стали держаться за руки на людях, смотрели увлажненными глазами на малышей и одежду для младенцев и составили длинный список имен, чтобы вычеркивать их на том основании, что «я знаю кое‑кого с таким именем, это ужасный человек».

– Будет девочка, – говорила Пелагия в тех частых случаях, когда прикладывала ухо к растущему животу Антонии. – Она такая тихонькая, никого другого быть не может. В самом деле, вы должны назвать ее Дросулой.

– Но Дросула была такая большая и…

– Страшная? Не имеет значения. Мы всё равно все ее любили. Ее имя должно жить. Когда дитя повзрослеет, она должна знать, как она его получила и кому оно принадлежало.

– Ох, мама, я не знаю…

– Я старая женщина, – заявляла Пелагия, получавшая значительное удовлетворение от повторения этого припева. – Это может быть моим последним желанием.

– Тебе шестьдесят. Сейчас это не старость.

– А я чувствую себя старой.

– А такой ты не выглядишь.

– Ну вот, я воспитала врушу, – вздыхала Пелагия, тем не менее ужасно довольная.

– Мне тридцать четыре, – говорила Антония, – вот это старость. Шестьдесят – это просто число.

Девочка без тени сомнения оказалась мальчиком, укомплектованным очаровательно сморщенной мошонкой и тоненьким пенисом, который, несомненно, докажет свою пригодность в последующие годы. Пелагия баюкала младенца на руках, грустя как женщина, на всю жизнь оставшаяся девственницей и формально бездетной, и сразу начала называть его Яннисом. Она так часто звала его этим именем, что вскоре родителям стало очевидно: дитя не может быть ни Кирьякосом, ни Вассосом, ни Стратисом, ни Дионисием. Если его называли Яннисом, оно улыбалось и надувало слюнявые пузыри, которые лопались и стекали струйкой по его подбородку, так что Яннисом оно и было – и никем другим. У него была непреклонная, упрямая бабушка, которая всегда говорила с ним только по‑итальянски, и родители, всерьез обсуждавшие вопрос отправки его в частную школу, хотя ничего плохого не было и в государственных.

Алекси, увлекшись внезапно возникшей очевидной идеей, что человек должен передать своему сыну что‑то, по возможности не связанное с налогом на наследство, стал приглядываться, во что бы сделать хорошие вложения. На неплодородном склоне холма он выстроил небольшой квартальчик курортных меблированных комнат и установил в таверне современную кухню и туалеты. Он уговорил Пелагию, и та согласилась нанять подходящего повара, а сама осталась управляющей, и доходы они делили пополам. На крашенные клеевой краской стены Пелагия прикрепила все открытки, продолжавшие приходить с четырех сторон света, вместе с разноцветными образцами иностранной валюты, подаренными туристами, которые становились капризно‑щедрыми под размягчающе добросердечным влиянием «роболы» и «рецины».

 

Раскопки

 

Ко времени, когда Яннису исполнилось пять лет и вместо Караманлиса избрали Христоса Сарцетакиса, мальчик уже знал, как говорить «Привет» и «Ну, разве он не прелесть?» на шести разных языках. Почти все время он проводил в таверне под бабушкиным приглядом, и над ним ворковали пышущие здоровьем сентиментальные иностранцы, которым нравились мальчики с оливковой кожей и смоляными челками над глазами цвета черного дерева, до тех пор пока они не вырастали и не приезжали в их страны в поисках работы. Яннис подносил корзиночки с хлебом, очаровательно выглядывая из‑за края покрытого скатертью столика, и чаевыми зарабатывал достаточно денег, чтобы позволять себе медвежонка, игрушечную радиоуправляемую машинку и выполненную из прочного пластика модель кубка чемпионата мира по футболу. Пелагия с гордостью представляла его гостям, а он уверенно‑вежливо протягивал ручку – подлинный образ идеального ребенка, которого уже не найти в более процветающих, но менее здравомыслящих странах. Его старинные манеры были изумительной новинкой, и он только морщился, когда его обнимала и слюнявила какая‑нибудь жирная дама с дурным запахом изо рта и липкой красной помадой.

Причиной его постоянного пребывания в «Таверне Дросулы» являлось то, что отец строил новые курортные меблированные комнаты с плавательными бассейнами и теннисными кортами, а мать возвратилась к старомодному досоциалистическому феминизму, провозглашавшему, что женщина имеет равные права с мужчинами, когда это касается капиталистического предприятия. Она заняла у мужа деньги, чтобы открыть магазин, и за четыре года честно вернула их с пятью процентами годовых. На улице Берготи в Аргостоли она открыла большой сувенирный магазин, в котором продавались копии амфор, «четки для нервных», куклы, одетые в фустанеллу греческих пехотинцев элитных частей; кассеты с музыкой «сиртаки»; принадлежности для подводного плавания; статуэтки Пана, играющего на волынке, явно сосредоточенного, но все же наделенного великолепной, преувеличенной эрекцией; совы Минервы, выполненные из известняка; открытки; коврики ручной работы, которые на самом деле были изготовлены на станках в Северной Африке; фарфоровые дельфины; боги, богини и кариатиды; терракотовые маски комедии и трагедии; серебряные безделушки; постельные покрывала, украшенные орнаментом; миниатюрные брелоки для ключей, которые забавно имитировали движения при совокуплении; маленькая заводная бузуки с провисшими красными нейлоновыми струнами, сделанными из рыболовной лески, которая играла «В воскресенье никогда» или «Грек Зорба»; романы Казандзакиса на английском; темные иконки с подлинной патиной, изображавшие различных святых, чьи написанные кириллицей невероятные имена не поддавались расшифровке; смягчающие средства для обгоревших на солнце британцев; кожаные ремни и сумочки; тенниски, которые обнародовали варианты сообщения «Мой папаша съездил в Грецию, а я получил только эту вшивую тенниску»; путеводители и разговорники; гарпунные ружья; парацетамол; пляжные сумки, у которых распарывались ручки; плетенные из рафии циновки; прокладки и презервативы. Антония, одетая, как всегда, в ослепительно белое, председательствовала в этом эклектическом торговом центре, сидя с самого открытия (чтобы не оставить никаких зацепок налоговому инспектору), засунув в рот большой палец и сложив длинные ноги в позе изощренной грации.

Вскоре она открыла еще магазины с таким же ассортиментом в Ликзури, Скале, Сами, Фискардо и Ассосе, а чтобы успокоить свою художественно‑утонченную совесть, субсидировала гончара для производства по‑настоящему красивого садового оборудования и украшений в классическом стиле из морозоустойчивой терракоты. Они с Алекси побывали в Париже и Милане, имея неясную идею об открытии очень дорогого бутика в Афинах, и теперь Алекси презрительно отметал доводы тех, кто желал бы перераспределить его богатство: «Между нами говоря, мы с Антонией даем работу десяткам людей. Своим обогащением мы обогащаем наш персонал, так что не лезьте ко мне с этой устаревшей чепухой, ладно? Вы что хотите? Хотите, чтобы все они жили на пособие по безработице? А вы представляете, сколько людей занято изготовлением вещей, которые мы продаем? Сотни, вот сколько».

Их сын удовлетворенно рос в компании бабушки, поднимая ногами брызги в поразительно прозрачной воде гавани и зачарованно глядя, как в ней порывисто‑легко и бесшумно скользят стайки рыб. Собиравшаяся по вечерам семья усаживалась в таверне, иногда перед тем, как нестись куда‑нибудь, но чаще – уже после суеты, все спорили на итальянском и греческом, и Пелагия, уже грустившая по младенчеству Янниса, говорила: «А вы помните то время, когда я меняла ему у ограды подгузники, а он вдруг пописал, пс‑с‑с‑с, и вылетела такая большая золотистая струя и попала в кошку? И как она убежала и вылизывалась дочиста, ох, а мы так смеялись, что, думали, лопнем? Да, были деньки… Так плохо, что они вырастают». И мальчик вежливо смеялся, желая, чтобы бабушка не вводила его в такое смущение, а потом уходил во двор к стене, чтобы посмотреть, как высоко он сумеет распространить влажное пятно неправильной формы, откидываясь назад с коленок и экспериментируя с дальностью и вертикальной наводкой своего интересного придатка и его замечательной золотистой струи. У него был друг по имени Дмитрий, который мог писать выше, и требовалось несколько подтянуться, прежде чем заключать какие бы то ни было пари. Там же у него был кусочек мела, которым он вел счет всем красивым иностранкам, поцеловавшим его на прощанье в щеку в конце отпуска. Получилось сто сорок две – уже слишком много, чтобы представить их себе, и он совсем не помнил их лиц, а только общее блаженное впечатление блестящих волос и больших глаз, благоухания духов и поднявшихся, как тесто, грудей, которые расплющивались, ненароком прижавшись к нему, а затем принимали прежнюю форму. И потом, когда уже около полуночи его, быстро уснувшего на руках у отца, вносили в дом, ему снились на смешении языков утонченные девушки и запах увлажняющего крема для лица.

Когда ему исполнилось десять лет, в год взаимоисключающей коалиции коммунистов с консерваторами, Пелагия наняла музыканта с бузуки, чтобы развлекать гостей в таверне. Его звали Спиридон, он родился на Корфу, обладал божьим даром и был наделен способностью бурно выражать неиссякаемые чувства. Он играл на своей бузуки с такой вызывающей трепет виртуозностью, что казалось, играет на трех инструментах сразу. Даже немцев мог заставить положить руки друг другу на плечи и танцевать в круге, выделывая ногами движения, похожие на те, когда лошадь в нетерпении бьет копытом. Он в совершенстве умел играть произведение «акселерандо», начиная очень медленно и напыщенно, постепенно увеличивая темп до тех пор, пока танцоры в истерике не запутывались в молотящих воздух конечностях друг друга. Он знал колыбельные песни и песни рыбаков, классические напевы и новые композиции Теодоракиса, Ксархакоса и Хаджидакиса, исполняя их все с идеальными тремоло и удивительно синкопированными импровизациями, которые заставляли аудиторию воздерживаться от танцев, потому что просто слушать было гораздо лучше.

Яннис его боготворил – его широкие плечи, огромную черную бороду, его широкий рот, который, казалось, вмещал сотню сверкающих зубов (включая один золотой), его репертуар фокусов, когда он вынимал яйца из чьего‑либо уха и в мельканьи своих пальцев заставлял пропадать и появляться монетки. Пелагия тоже любила его, поскольку он так напоминал ей пропавшего капитана, и порою душа ее жаждала машины времени, чтобы та унесла ее назад к дням единственной настоящей любви в ее жизни. Она думала: быть может, душа капитана обитает в чьих‑то, как у Спиридона, пальцах, и наверное, даже когда музыканты умирают, их кочующая музыка переходит в другие руки и живет.

Тайным желанием Янниса было стать «гарпуном», как только он достаточно повзрослеет. Эти молодые греческие парни, «камакиа», жили на диете непрекращающегося секса, развлекая романтических иностранных девушек, приезжавших на остров без сопровождения в поисках настоящей любви и многократного оргазма в объятьях любого из новейших Адонисов, который согласится сбить их с ног. «Гарпуны» считали себя столь необходимыми для индустрии туризма, что даже шел разговор о создании союза, представляющего их интересы. Обаятельные рыцари, они скупо делились прекрасными воспоминаниями о разбитых сердцах, когда, проводив одну девушку, ожидали в аэропорту прилета другой, чтобы тут же загарпунить ее. В периоды простоя они восстанавливали силы и болтались по округе на мопедах, обсуждая иерархию сексуальных достоинств различных национальностей. Итальянские девушки лучше всех, а английские – никуда не годятся, если их не напоить. Немецкие девушки знают свое дело, испанские – неудержимы и мелодраматичны, а француженки – столь тщеславны, что с самого начала приходится притворяться влюбленным в них. Яннис разглядывал свой маленький скипетр, чья непредсказуемая эрекция доставляла беспокойство, и гадал: будет у него когда‑нибудь оргазм? и что это такое? и когда, наконец, этот привередливый гарпун очнется от своих влажных снов и вырастет?

От Янниса не ускользнуло, что Спиридон пользуется у девушек популярностью. В конце каждого представления те хватали красные розы из тонких вазочек, стоявших посредине их столиков, и бросали ему. Он заметил, что Спиро приходит вечером пораньше, чтобы срезать со стеблей шипы, – настолько уверен он в этом цветочном обстреле. Он замечал также, что Спиро всегда фотографируется, положив руки на плечи девушкам с блестящими носиками, иногда сразу двум или четверым, и в таких случаях его ухмылка разъезжается от уха до уха, а лицо сияет гордостью и счастьем. Поэтому однажды Яннис потребовал, чтобы Спиро научил его играть на бузуки.

– У тебя еще руки недостаточно длинные, – сказал Спиро, – имело бы смысл начать с мандолины. Это, в общем, то же самое, а тебе подойдет. Тебе сейчас десять, а вот когда будет четырнадцать, может, начнешь играть на бузуки. Глянь… – Он положил инструмент мальчику на колени и вытянул его левую руку: – …у тебя рука слишком короткая и кисть маленькая, чтобы обхватить шейку. Тебе мандолина нужна.

Яннис немного расстроился. Ему хотелось быть в точности таким, как его герой.

– А ты умеешь играть на мандолине? – спросил он.

– Умею ли я играть на мандолине? А умею я ходить, говорить? Для меня это одно и то же. Я – лучший мандолинист из всех, кого я знаю, кроме одного‑двух итальянцев. Мандолина, на самом деле – инструмент моей души.

– Научишь меня?

– Тебе потребуется мандолина. Иначе можем завязнуть в теории.

Яннис нетерпеливо донимал мать, отца и бабушку просьбами о мандолине. Антония вытащила изо рта большой палец и сказала: «Привезу тебе из Афин, когда поеду туда в следующий раз», – и нужно ли говорить, что она забыла. «Я привезу тебе, когда поеду в Неаполь», – сказал Алекси, представления не имевший, когда он поедет и вообще зачем. В конце концов, Пелагия сказала ему:

– Вообще‑то у нас уже есть мандолина, но она завалена под старым домом. Я уверена: Антонио не возражал бы, если б ты ее выкопал.

– Кто это – Антонио?

– Мой итальянский жених, которого убили на войне. Она принадлежала ему. Ты наверняка о нем много слышал.

– А‑а, этот. Но раз ее завалило, она, наверное, вся сгнила и поломалась, да?

– Не думаю. Посреди пола был большой люк, а она находилась внизу, в подполе. Но сам ты никогда не сможешь разобрать весь этот мусор, да я и не позволю тебе. Это слишком опасно.

Яннис упрашивал отца отпустить несколько строительных рабочих с одной из его строек, ему пообещали, а потом не выполнили из‑за поджимающего графика, который был как‑то связан с прибывающим вскоре самолетом, полным туристов, а у тех заказаны номера в новом комплексе, куда еще даже не провели воду. Алекси чуть удар не хватил от беспокойства, и он впервые в жизни огрызнулся на сына, но тут же прижал его к себе и попросил прощения.

Таким образом, Спиридона за руку притащили на вершину холма и показали покинутые призрачные развалины, заросшие длинной высохшей травой и колючками; над порослью чуть виднелись разбитые камни. Повсюду останки заброшенных домиков; тишина горького одиночества. Покосившиеся ступени никуда не вели. Чугунная дверца пьяно накренившейся общинной духовки намертво застряла на проржавевших петлях; чашки весов растрескались и раскололись от жары и мороза. В духовке с бесчисленными следами пригоревших по недогляду хозяйки блюд – те, кто их ел, уже давно разбрелись по свету или умерли, – обосновались мокрицы.

– Господи, – проговорил Спиро, оглядывая сцену запустения, – на Корфу такого и близко не было. Тебе не грустно?

– Это самое печальное место, – ответил Яннис. – Я прихожу сюда, чтобы выпустить всё из себя, когда злой и когда мне плохо. – Он показал пальцем. – Вон там погиб мой прадедушка. Меня в честь него назвали. Бабушка говорит, он был лучшим доктором в Греции и мог бы стать великим писателем. Он мог лечить людей, просто прикоснувшись к ним.

Спиро перекрестился, промолвив:

– Сохрани нас, Дева Мария.

– Я нашел много всяких штуковин, – сказал Яннис, – но большинство поломанные.

Полосатая кошка с раздутым еще не родившимися котятами животом протрусила в сторону.

– Она приходит сюда охотиться за ящерицами, – сказал Яннис, показав на нее. – У нее так здорово получается! А ящерица всегда оставляет хвост, и он очень долго корчится сам по себе. Классно!

– Посмотри‑ка. – Спиро кивнул на огромную оливу, расколотую посредине до земли, – ствол уже начинал подгнивать, но на многих черных кривых ветках еще висели маленькие зеленые плоды.

– Я на нее лазаю, – ответил Яннис, – тут есть ветка, на ней так здорово качаться. Вот эта вот.

– Ну так давай покачаемся, – сказал Спиро и, когда Яннис полез на дерево, сам подпрыгнул и повис. Они немного покачались рядышком на упругой ветви и, очень довольные, спрыгнули на землю, отважно готовые заняться делом. Спиро потер руки и проговорил:

– Ладно, давай за работу, пока не слишком жарко. А ты понимаешь, что это очень плохо для моих рук? Я, может, вечером играть не смогу. Ты знаешь, что гитаристы никогда не моют посуду, потому что от этого у них размягчаются ногти? Отличная отговорка, а?

– Мне нравится мыть посуду, – сказал Яннис. – Вся грязь из‑под ногтей вымывается, а кроме того, бабушка мне за это платит.

Они вдвоем прошли через то, что когда‑то было дверью, и остановились, ошеломленно почесывая головы. Мусора было ужасно много.

– Ну, не так уж и страшно, – неуверенно проговорил Яннис. – Папа забрал всю не битую черепицу и большую часть балок на новые дома. И бабушка выкопала все, что можно использовать.

Спиро поднял на палке бледное и застывшее средство предохранения.

– Господи ты Боже мой! – воскликнул он. – Чертовы туристы!

Он сбросил это за кустарник, а Яннис спросил:

– Что это?

– Ну, это, молодой человек, – то, что ты накручиваешь на предмет своей гордости и источник удовольствия, когда не хочешь иметь детей.

– А как же тогда писать? Надо снимать?

– Да, – сказал Спиро, чувствуя, что если не будет осторожен, то втянется в пространные объяснения, – надо снимать. Вообще‑то он надевается, только когда ты собираешься заняться этим, понимаешь?

– А! – сказал Яннис. – Так это презерватив? Я слышал о них. Мне Дмитрий рассказывал.

Спиро поднял брови, надул щеки и вздохнул. Ох уж эти дети! Он стал отбрасывать битые камни, куски расколотой черепицы, сплющенные консервные банки, длинные противные ленты измазанной туалетной бумаги (также наследие туристов) и бесчисленные зеленые бутылки.

– Тут работы дня на два, – сказал он. – Ну, таким ребятам, как мы, это по плечу.

К следующему вечеру посреди старого пола образовалось расчищенное пространство, а снаружи у стен – пыльная, в метр высотой куча битых камней, черепицы и кусков растрескавшихся трухлявых деревяшек. Здесь же находилась груда сокровищ, которые Яннис хотел сохранить: древний разбитый приемник с красной стрелкой настройки, застрявшей на «Неаполе»; искореженная кастрюля с проржавевшей зазубренной дыркой на донышке; сломанная трость с серебряным набалдашником; целенький стеклянный кувшин, полный ракушек улиток; комплект покрытых плесенью толстых книг на английском, озаглавленных «Домашний доктор, полный курс в кратком изложении»; стетоскоп, у которого сопрели резиновые трубочки и перекосился раструб; фотография в серебряной рамке с треснувшим стеклом, а на ней – двое потешных пьяных в странных шапочках, обнимающие друг друга за плечи, а в отдалении – крохотная фигурка изумительно голой гибкой девушки, поддающей ногой по воде в море, и тоже в дурацкой шапке. Он нашел и целый альбом с фотографиями, немного отсыревший, страницы по краям объели насекомые, на них расплылись волнистые узоры изысканно‑блеклых, коричневатых водяных пятен. Первая фотография была надписана: «Мама и папас в день их свадьбы» и изображала в коричневых тонах молодую пару, стоявшую весьма церемонно в такой старомодной одежде, что Яннис не мог поверить, что кто‑то когда‑то на самом деле так одевался. Сидя на стене, он перелистывал фотографии: «Первые шаги Пелагии» – снимок поднявшего удивленный взгляд младенца в чепчике с оборочками, сползшем ему на лицо. Потом он покажет их бабушке, чтобы узнать, кто они все такие. А пока это было так увлекательно – находить складной нож с заржавевшим и не открывавшимся лезвием, маленький стеклянный кувшинчик с сушеной горошиной, покрытой коркой чего‑то черного и чешуйчатого, и заплесневевшую книжку стихов, написанную каким‑то Андреасом Ласкаратосом.

Спиро попытался просунуть пальцы под железное кольцо продолговатой дверцы люка, но оно застряло и не двигалось с места. Он просунул под доски лезвие найденной старой отвертки, но оно согнулось, как кусок сыра, и сломалось. Пришлось сходить и одолжить лом, потому что петли, конечно, тоже заклинило ржавчиной.

– А почему бы просто не расколошматить ее? – осведомился Яннис.

– Потому что мы не хотим расколошматить мандолину, вот почему. Нетерпением ничего не выгадаешь.

Почесывая головы, они глядели на дверцу, расстроенные возникшим препятствием, когда уже продвинулись так далеко, и не сразу заметили, что в дверном проеме стоит, пригнувшись, очень большой старик в черном костюме и рубашке без воротничка, с густой серебряной щетиной на лице.

– Вы что тут делаете? – спросил он. – А‑а, это ты, молодой Яннис. Я подумал, вы мародеры. Хотел шугануть вас.

– Мы пытаемся открыть вот это, кирье Велисарио, – сказал мальчик. – Она застряла, а нам кое‑что нужно там внутри.

Шаркая, старик вошел и посмотрел слезящимися глазами на дверцу люка. Яннис заметил, что он держит в руках красную розу.

– Я в секунду подниму ее, – сказал старик, – но сначала положу цветок. – Он вернулся во двор и очень осторожно положил цветок на иссохшую землю. – Обычно я делаю это в октябре, – сказал он, – но к тому времени могу и сам помереть, так что кладу пораньше.

– А зачем? – спросил Яннис.

– Там лежит итальянский солдат, молодой человек. Я сам похоронил его. Очень смелый человек и такой же большой, как я. Он мне нравился, он был очень добрый. Я прихожу каждый год и кладу цветок, чтобы показать, что я не забыл. Прежде никто не видел, что я это делаю, да какая теперь разница? У нас теперь другие враги, и это не стыдно.

– Вы хотите сказать, что там внизу настоящий скелет? – спросил Яннис, распахнув от восторженного ужаса глаза и думая про себя: было бы чертовски здорово попробовать выкопать его. Ему всегда хотелось иметь настоящий череп.

– Не просто скелет. Человек. Он заслужил свой отдых. Мы положили ему бутылку вина и сигарету, и там нет сварливой бабы, которая начинала бы прибираться, тревожа его косточки, когда ему нужен только покой. Он получил всё, что может желать мужчина.

Спиро вежливо, но недоверчиво кашлянул.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-08; просмотров: 294; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.138.122.195 (0.067 с.)