ТОП 10:

Здоровенная, рогатая, ржавая кругляка



 

Приготовление улиток не особенно радовало Пелагию. С одной стороны, она получила массу противоречивых советов, как следует доводить их до приемлемого состояния, но ей не нравилась собственная противная неуверенность; она опасалась подать на стол нечто омерзительно склизкое и боялась, что если плохо приготовит, тем самым уронит себя в глазах капитана. Мягкому жару ликования, который охватил ее после того, как открылась их взаимная любовь, угрожало не только скрытое ощущение вины, но и пугающая мысль: если она сделает с улитками что‑то не так, то в лучшем случае вызовет у него отвращение, а в худшем – отравит.

Дросула настоятельно внушала ей, что следует оставить улиток на ночь в горшке, наполненном водой и прикрытом крышкой, чтобы они не расползлись, а утром тщательно промыть их. Затем кипятить живьем в воде, пока на поверхности не появятся пена и накипь. В этот самый момент нужно бросить немного соли и начать помешивать по часовой стрелке («если мешаешь против часовой стрелки, у них будет отвратительный вкус»). Через пятнадцать минут нужно проколоть дырочку в спинке каждой ракушки, «чтобы выпустить беса и впустить отвар», и затем хорошенько прополоскать в той же воде. Она не объяснила Пелагии, как при этом опускать пальцы в крутой кипяток. Дросула утверждала также, что есть можно только тех улиток, которых откармливали чабрецом, и Пелагия, хоть этому ни капельки не поверила, тем не менее, разволновалась еще сильнее.

Жена Коколиса у колодца сказала ей, что всё это чепуха, потому что она помнит, как это делала ее бабушка.

– Не слушай ты эту Дросулу. Эта баба почти турка. Нет, тебе нужно только ущипнуть каждую улитку: раз шевелится – значит, живая.

– Как же я ущипну ее, когда она внутрь забралась? – спросила Пелагия.

– Подожди, пока вылезет, – ответила жена Коколиса.

– Но если она вылезет, ясно, что она живая, и значит, не нужно ее щипать.

– Все равно ущипни. Лучше наверняка. Потом берешь нож с острым кончиком и вычищаешь вокруг отверстия ракушки, а затем берешь чистую воду и промываешь каждую улитку двадцать один раз. Не больше, иначе смоешь вкус, и не меньше, а то будут еще грязные. Потом оставляешь на полчаса просохнуть, а потом засыпаешь соль в отверстие, и из ракушки начинает выходить вся эта гадкая желтая слизь, пузырями, и так поймешь, что они готовы. Потом обжариваешь в масле, отверстиями вниз, и затем добавляешь вина и варишь их две минуты, не больше и не меньше. И можно есть.

– А Дросула говорит, что нужно…

– Да не слушай ты эту старую ведьму. Спроси того, кто понимает, и тебе скажут то же самое, что и я, а если скажут что‑нибудь другое, значит, понятия не имеют, о чем говорят.

Пелагия спросила у жены Арсения, спросила и у жены Стаматиса. Она даже поискала «улитки» в медицинской энциклопедии, но такой статьи не нашла. Ей хотелось бросить их во дворе на землю и растоптать. Вообще‑то она была так расстроена, что хотелось заплакать или закричать. Ей рассказали пять различных способов приготовления самих моллюсков, и она узнала четыре рецепта: вареные улитки, жареные улитки, улитки тушеные по‑критски и плов из улиток. Риса не было, так что плов отпадал. При воспоминании о рисе у нее потекли слюнки, и снова захотелось, чтобы война поскорее закончилась.

А как узнать, сколько взять улиток? Дросула сказала – килограмм на четверых. Но это с ракушками или без них? И кроме того, как же вытаскивать их из ракушек? И как взвешивать, не измазав слизью весы? Это такая слизь, которую не смоешь и горячей водой с мылом, – она попадала на всё, до чего ни дотронешься, словно сама умела мистически размножаться до бесконечности.

Пелагия поглядывала на лоснящееся содержимое горшка, полного склизких существ, и сталкивала их пальцем, когда они пытались выползти наружу. Ей становилось ужасно жаль их. Они были не только очень потешными – со своими выставленными рожками и беспомощно покачивавшимися тельцами, когда перевернешь вверх тормашками, – но и очень трогательными оттого, что так печально и прискорбно верили в спасительность панциря. Пелагия вспомнила себя ребенком, когда она искренне верила, что если закрыть глаза, то отец не сможет увидеть, что она нашалила. Сталкивая улиток, она грустила от жестокости мира, в котором живущие могут выжить, лишь хищно нападая на тех, кто слабее; неважный способ навести во вселенной порядок.

Ее практические и этические затруднения прервал взволнованный крик: «Барба Крелли! Барба Крелли!», – и она улыбнулась, узнав голосок Лемони: та была в состоянии наивысшего возбуждения и радости. Девочка взяла в обычай называть капитана «дедушка» и прибегать каждый вечер, чтобы, задыхаясь, пересказывать ему на своем детском языке все события дня. «Барба» Корелли терпеливо слушал, не в силах ничего понять, а потом гладил ее по голове, называл «корициму» и начинал подбрасывать в воздух. Пелагия не могла понять, что за удовольствие оба находят в этом, но некоторые вещи необъяснимы, а пронзительные радостные вскрики Лемони служили окончательным волеизъявлением невероятного.

– Я видела здоровенную, рогатую, ржавую кругляку! – сообщила Лемони капитану. – И я по ней лазила!

– Она говорит, что видела здоровенную, рогатую, ржавую круглую железяку и лазила по ней, – перевела Пелагия.

Карло и капитан обменялись взглядами и побледнели.

– Она нашла мину, – сказал Карло.

– Спроси ее, где это было – на берегу? – сказал Корелли, обращаясь к Пелагии.

– Где это, на берегу? – спросила та.

– Да, да, да! – радостно проговорила Лемони, добавив: – А я лазила по ней!

Корелли достаточно понимал греческий, чтобы распознать слово «да»; он внезапно поднялся, а потом так же неожиданно сел.

– Puttana! – воскликнул он, подхватив девочку на руки и крепко прижав ее. – Она могла погибнуть.

Карло изложил это более реалистично.

– Она должна была погибнуть. Это просто чудо. – Он закатил глаза и прибавил: – Рогсо dio!

– Puttana! Puttana, puttana! – приглушенным голосом не к месту распевала Лемони, прижатая к груди капитана.

– Антонио, сколько раз тебе говорить, чтобы ты не употреблял плохих слов при ребенке? Что, по‑твоему, скажет ее отец, когда она придет домой с такими словечками?

Корелли пристыженно взглянул на нее, а потом ухмыльнулся.

– Наверное, он скажет: «Какой шлюхин сын научил мою девочку говорить "шлюха"?»

В деревне не нашлось никого, кто отказался бы присоединиться к растянувшейся гурьбе любопытных, что, извиваясь по утесам, спускалась к отмели. Внизу они принялись показывать пальцами и кричать: «Вон она, вон мина!» Действительно, мина уселась с обманчивым видом своей уместности и невинности на самом краю спесивого моря. Шар в рост человека, немного приплюснутый сверху, усаженный тупыми рогами, отчего напоминал неестественно огромный конский каштан или громадного морского ежа, чьи колючки только что вырвались из схватки с армейским цирюльником.

Жители столпились вокруг на почтительном расстоянии, а капитан с Карло подошли ближе осмотреть ее.

– Как думаешь, сколько тут взрывчатки? – спросил Карло.

– Бог его знает, – ответил капитан. – На линкор хватит. Придется оцепить ее и взорвать. Не представляю, как еще ее обезвредить.

– Великолепно! – воскликнул Карло. Несмотря на ужасы Албании, он до глубины души любил взрывы и не утратил мальчишеского восторга перед безвредным разрушением.

– Возвращайся на базу и возьми динамит, бикфордов шнур и один электрический плунжер. Я останусь здесь и организую жителей.

– Турецкая, – сказал Карло, показывая на витые буквы, которые всё еще были заметны под обширными хлопьями и оспинами ржавчины. – Плавала, наверное, лет двадцать или больше – с самой великой войны.

– Merda,[131]просто невероятно, – сказал Корелли, – настоящее чудище. Наверное, за это время вся взрывчатка пришла в негодность.

– Значит, сильно не бабахнет? – разочарованно спросил Карло.

– Бабахнет, если привезешь побольше динамита, testa d'asino.

– Намек понял, – сказал Карло и направился по берегу в деревню.

Корелли повернулся к Пелагии, которая по‑прежнему удивленно рассматривала огромное древнее орудие убийства.

– Скажи Лемони, что если она когда‑нибудь, где‑нибудь найдет что бы то ни было, что сделано из железа, и она не знает, что это такое, то она не должна никогда, никогда дотрагиваться до этого, а нужно тут же прибежать и рассказать мне. Скажи ей, чтобы она рассказала об этом всем остальным детям.

Корелли попросил Пелагию перевести и, жестикулируя, обратился к собравшимся вокруг жителям.

– Прежде всего, – сказал он, – нам придется взорвать это устройство. Это на самом деле может быть очень сильный взрыв, и поэтому, когда настанет время, я хочу, чтобы вы все отошли на верх утеса и смотрели оттуда, иначе очень много людей может по случайности серьезно пострадать. Пока мы ждем динамит, мне нужно несколько крепких мужчин с лопатами, чтобы вырыть окоп метрах в пятидесяти от этой штуковины, вон там, где бы я мог укрыться, когда буду подрывать устройство. Он должен быть размером примерно с могилу. Добровольцы есть? – Он переводил взгляд с одного лица на другое, но все отводили глаза. Это нехорошо – помогать итальянцу, но в то же время всем хотелось взглянуть на большой бабах. Стыдно вызваться первым. Корелли, посмотрев на эти грубые лица, вспыхнул.

– Получите цыпленка и поделите меж собой, – объявил он.

Коколис поднял два пальца и произнес:

– Два цыпленка.

Корелли кивнул, а Коколис сказал:

– Мы со Стаматисом сделаем это, и мы хотим по два цыпленка каждому.

Пелагия перевела, и капитан скорчил гримасу:

– Каждому? – Он в раздражении закатил глаза и тихо пробормотал: – Rompiscatole![132]

Так и вышло, что Коколис и Стаматис, монархист и коммунист, но, тем не менее, два старых друга, объединенных голодом и предпринимательской смекалкой, отправились по домам и вернулись с лопатами. На месте, указанном капитаном, они стали копать прямоугольную яму, сваливая песок со стороны мины в форме бруствера. Когда яма была глубиной чуть больше метра, она начала заполняться водой, и капитан посмотрел на охряную слякоть с некоторым неодобрением и тревогой.

– Вода натекает, – к чему‑то заметил он Пелагии, которая стояла вместе со всеми и наблюдала за работой стариков. Та взглянула на него и рассмеялась:

– Всем известно, что если копать яму на берегу, в нее натечет вода.

Корелли нахмурился и стал раздумывать над запасными вариантами самой идеи, но это только придало решимости осуществить ее.

Вернулся Карло – не только с динамитом и остальным оборудованием, но и с целым грузовиком солдат, полностью вооруженных и жаждущих стать свидетелями предстоящего зрелища.

Корелли был раздосадован.

– Что ж ты заодно Гитлеру не сообщил и не позвал всю немецкую армию?

Карло, не чувствуя за собой вины, обиделся.

– Меня заставили взять их всех, потому что по правилам нельзя перевозить взрывчатку без сопровождения. Это из‑за партизан, так что я тут ни при чем.

– Партизан? Каких партизан? Ты говоришь о тех бандитах, что грабят деревни, когда мы не смотрим? Не смеши меня.

– Яма в неправильном месте, – вмешался коротенький человечек в форме сапера.

– Яма там, где я указал! – закричал капитан, все больше и больше раздражаясь от перспективы, что развлечение выйдет из‑под его контроля.

– Слишком близко, – настаивал сапер, – ударная волна пройдет как раз над этой ямой и выдавит вам глаза и мозги, а нам потом придется вас откапывать, если только вы не желаете упокоиться там с миром.

– Послушайте, капрал, позвольте указать вам, что я – капитан, а вы – капрал. Здесь за всё я отвечаю!

Солдат был непреклонен.

– Позвольте и мне указать вам, что я – сапер, а вы – ненормальный сукин сын!

Глаза Корелли распахнулись – сначала от удивления, а потом еще шире – от ярости.

– Неподчинение! – заорал он. – Я налагаю на вас арест!

Сапер пожал плечами и ухмыльнулся:

– Делайте что угодно, потому что покойник ареста требовать не может. Раз вы хотите умереть, ладно, а я погляжу.

– Carogna, – прошипел Корелли, а солдат, повторив: «Сумасшедший сукин сын!», не спеша отошел в сторону. Не признавая затеи целиком, он отправился на вершину утеса, закурил сигарету и прищурился на заходящее солнце, поглядывая и на приготовления внизу. Было чудесно. Море играло множеством оттенков аквамаринового и лазуритного, он видел темные курганы скал и качающиеся под волнами локоны водорослей. Ему не терпелось увидеть, что произойдет с этим идиотом‑офицером.

Корелли поместил заряд динамита под миной, размотал шнур, которого хватило как раз до его пропитавшегося водой окопа. Потом, переживая, что сапер сказал правду, но настроенный выполнить свое намерение, он с группой взбудораженных солдат набросал вокруг мины толстую стену песка – чтобы большая часть взрывной волны была направлена вверх, – в конечном счете получилась полная противоположность песочного куличика: прорытое кольцо, а в его центре – столб, увенчанный куполом с неприглядной щетиной из ржавых, усеченных рогов. Дросула была не единственной женщиной, которая подумала, что это очень похоже на мужской член из каменного века в состоянии покоя.

– Avanti![133]– крикнул наконец капитан, и солдаты со зрителями стали подниматься по извилистой тропинке на склоне утеса, потея и задыхаясь, хотя вечернее солнце уже заметно потеряло свою жаркую силу.

Сверху Корелли казался чуть больше мышонка. Солдаты расселись и заспорили о том, подходит этот берег для футбола или нет. Саперный капрал с едкой страстью распространялся о ненормальности офицера и предлагал заключать пари, что тот не уцелеет. Пелагия начала тревожиться и заметила, что Карло тоже весь взмок от беспокойства. Он постоянно крестился и бормотал молитвы. Встретившись с ней глазами, он словно взмолился: «Только ты можешь остановить его».

Внизу, в окопе Корелли выглянул за бруствер и поразился невероятной близости мины. Чем дольше он смотрел, тем ближе и больше становилась она, пока не стало казаться, что она – двадцатиметровой высоты и сидит прямо у него на коленях, как нелепая, огромная, нежеланная шлюха в борделе, который кто‑то по наивности перепутал с баром. Он решил не смотреть на нее. В животе у него крутило самым неприятным образом, и он почувствовал, что промок до колен, ботинки наполнились водой, смешавшейся с песком и поразительно мокрой. Это раздражало. Положив обе руки на Т‑образную ручку плунжера, он пару раз опустил ее. привыкая к мысли о проведении разряда. Затем подсоединил клеммы.

Вполне допуская, что ему действительно выдавит глаза и мозги, он мысленно поупражнялся быстро отжимать плунжер и немедленно прикрывать руками голову, одновременно крепко зажмуривая глаза. Потом поднял взгляд к небу, перекрестился, успокоился и сильно толкнул вниз ручку плунжера.

Раздался резкий треск и затем, почти без паузы, рев глубокого баса. Люди на утесе увидели огромный столб осколков, величественно‑несомненно и изящно взметнувшийся мимо них к небу. С благоговейным страхом на лицах они разглядывали медленно вращавшиеся темные стальные полосы, блистающие сгустки воды, сверкавшие мгновенными радугами, грязные, разбухшие комки мокрого песка, пыльные бури сухого и вздымавшиеся перья черного дыма и оранжевого пламени.

«Aira!»[134]– оживившись, кричали греки, и «Figlio di puttana di stronzo d'un cane d'un culo d'un porco d'un pezzo di merda»![135]– кричали солдаты. Внезапно ударная волна налетела на них и сбила навзничь, как бессильных смертных, которых в древние времена прихлопывала рука Зевса‑громовержца. «Putanas yie», – бормотали ошеломленные греки, и «Рогсо сапе!» – солдаты. Едва они начали с трудом подниматься на ноги, как увидели, взглянув вверх, что казавшееся неистощимым восхождение веществ прекратилось. Вообще‑то оно не только прекратилось, но и расцветало в стороне, растягиваясь во властную, всеохватывающую дугу. Охваченные страхом и зачарованные, люди на утесе смотрели, выгибая шеи, как опасное, но красивое темное облако расстилается над их головами. Пелагию, Карло и многих других охватили ледяной паралич спокойствия и ужасная, беспомощная тревога, а потом, как все, она бросилась ничком на колючий дерн утеса и уткнулась лицом в руки.

Огромный злобный шмат мокрого песка жгуче шлепнул ее по спине, выбивая из тела дух, и раскаленный добела черепок металла вонзился в землю рядом с ее головой, слышимо прожигая себе дорогу дальше к скале. В подошву ботинка вонзился осколок, ловко отделив ее от каблука. Горящие пылинки ржавчины усаживались на одежду, прожигая крохотные черные дырочки, и жгли тело, заставляя ее корчиться от острых уколов боли – ужалив, боль чуть выжидала, а потом распространялась ядом шершней и ос. В голове не было никаких мыслей – лишь пустота смирения, которой подвержены безнадежно больные на пороге неминуемой смерти.

Прошла целая вечность, и все кончилось нежным и ласковым дождем сухого песка, который медленно лился с неба, мягко шурша вокруг, насыпая симметричные горки на затылках, облепляя, словно сахарной глазурью, неровные пятна и полосы мокрого песка, проникая с коварной ловкостью за воротники одежды и края ботинок. Он был теплым, утешительным и почти метафизически приятным. Дрожащие и слабые, как котята, люди начали, пошатываясь, подниматься на ноги. Некоторые опрокидывались, когда им уже почти удалось выпрямиться, другие падали, потому что кто‑то рядом цеплялся за них. Праздник вставаний и опрокидываний, праздник ощупываний и спотыканий, карнавал необъяснимо ослабевших коленей и неясных мертвенно‑бледных лиц, испещренных застывшими нашлепками или стекающими струйками песка. Торжественно‑пышное нагромождение невероятных, причудливо видоизмененных причесок и неузнаваемо излохмаченной одежды, потустороннее стигийское празднество кренящихся тел и широко распахнутых невинных глаз, странным образом усаженных на загримированные под негритянских певцов лица.

Тихая морось песка была нескончаемой, она засыпала их; точно крохотные желтые клещи, песок усаживался на ресницы и брови, с вязкой электростатической силой цеплялся к волоскам в носу, отвратительно проникал в слюну во рту, непристойно отыскал дорогу к нижнему белью, приводя женщин в ужас, благодарно льнул к испарине подмышек и случайно омолаживал стариков, заполняя их морщины.

Ошеломленные люди молча жались друг к другу, с изумлением наблюдая, как тяжело разрастается, расстилается, закрывая солнце и небо, убивая свет, эффектное черное облако мерзкого дыма. Они стирали рукавами песок с лиц, добиваясь лишь того, что одни полосы сменяли другие. Несколько человек принялись осматривать свои порезы, зачарованно глядя, как малиновая кровь просачивается из‑под песчаной присыпки, темнеет и запекается.

Никто не узнавал друг друга, итальянцы и греки вглядывались в лица, лишенные национальности кашлем, въевшейся грязью и общим изумлением. Неожиданно кто‑то придушенно вскрикнул.

Словно ударенные током, люди сгрудились вокруг трупа самодовольного сапера; его аккуратно отделенная голова ангельски улыбалась сквозь белую пудру песка. Тело лежало рядом, грудью вниз. Сапера гильотинировал дымящийся ржавый стальной диск с зазубринами, зарывшийся поблизости в дерн.

– Он умер счастливым, – раздался голос, и Пелагия узнала голос Карло, – большего и желать нельзя. Но ставок он не соберет.

– Puttana, – послышался неуверенный тонкий голосок, который должен был принадлежать Лемони. Кого‑то стало рвать: пятеро или шестеро подхватили, прибавив звуки мучительной тошноты ко всеобщему бедствию кашля.

Пелагия почувствовала, как страх стиснул сердце, и в панике подбежала к краю утеса, вглядываясь сквозь падающий песок. Что с капитаном?

Она увидела воронку метров в тридцать шириной, уже заполненную любопытным морем. Переплетенные ленты металла были разбросаны на сотни метров, виднелись сопутствующие воронки и холмики разнообразной формы, но не было никаких признаков капитана и его окопа.

– Карло! – взвыла Пелагия, хватаясь за грудь. Оглушенная горем, она упала на колени и зарыдала.

Карло побежал по тропинке к берегу, как и Пелагия, опустошенный ужасом, но более привычный к обязанности подавлять его. В его мыслях распускалось воспоминание о пьете[136]Франческо, умиравшего у него на руках в Албании с разбитой головой, и ничего, кроме бега, не могло предупредить ураган скорби, готовый взорваться у него в душе. Он подбежал к месту, где, по его расчетам, был окоп, и остановился. Там не было ничего. Все стерто до неузнаваемости. Он поднял руки, словно укоряя Бога, и готов был заколотить себя по голове, когда краем глаза уловил какое‑то движение.

Разглядеть Корелли, полностью скрытого мокрым песком, было невозможно. Взрывом его контузило, а воздушным потоком втянуло высоко в воздух и швырнуло на спину. Теперь он лежал лицом вверх, превосходно вписавшись во впадины и холмы берега, что образовались низвергнувшимся песком. Барахтаясь и безуспешно пытаясь сесть, он выглядел как чудовище из какого‑то фильма. Карло громко рассмеялся, но веселиться не давало беспокойство: человек, которого он так сильно любит, все‑таки может быть серьезно ранен. Не придумав ничего другого, он взял его на руки и понес к морю; и он снова вспомнил, как нес Франческо с нейтральной полосы, и опять он слышал крики почтительного одобрения греков.

В воде Карло омыл капитана и понял, что тот совершенно потерял ориентировку, но явных повреждений у него нет.

– Хорошо получилось? – спросил Корелли. – Я не видел.

– Это был настоящий sporcaccione[137]взрыв, – сказал Карло, – лучше я ничего никогда не видал.

Корелли смотрел, как шевелятся губы Карло, но слов не слышал совсем. Вообще‑то, он не слышал ничего, кроме продолжительного звона самого большого на свете колокола.

– Говори громче, – сказал он.

О последствиях этого эпизода говорить можно много. Два дня Корелли был глух, крайне подавлен и страдал при мысли, что музыка для него потеряна навсегда. До конца жизни он будет временами мучиться от звона в ушах – постоянного напоминания о Греции. Генерал Гандин арестовал его за гибель сапера и за то, что стал причиной немедленной мобилизации на остров всех войск Оси; как обоснование неожиданного вторжения союзники приводили ужасающий взрыв и царственное грибообразное облако. Его чуть не разжаловали, но генерал Гандин рассудил, что раз денежное довольствие итальянскому гарнизону выплачивают немцы, это не принесет Италии никакой материальной выгоды. Во всяком случае, то, что немцы не разрешали итальянцам никого повышать в чине из‑за расходов немецкой канцелярии, уже являлось причиной трений, и генерал не был склонен одаривать их хоть малейшей экономией. Он обвинил Корелли в самоуправстве и превышении служебных полномочий, в непередаче ответственности компетентному руководству, в безответственном легкомыслии – поведении, не подобающем офицеру. Ему был вынесен строгий выговор с занесением в личное Дело на весь срок воинской службы. Корелли с искусным пылом преподнес хорошенькой секретарше генерала красную розу и коробку контрабандных швейцарских шоколадных конфет, и выговор таинственно исчез из личного дела, зловеще посветившись там только три дня.

Капитан наслаждался небывалой прежде роскошью: его баловала хлопотливая Пелагия, а та выражала свое облегчение градом поцелуев, нежных слов и обещаний, с легкостью превосходившим дождь из песка. Гюнтер Вебер приносил свой заводной патефон и, сидя у его постели, разучивал с ним слова «Mein blondes Baby»[138]и «Leben ohne Liebe»,[139]а Карло приходил и уходил, докладывая о неуклонном и огорчительном размывании воронки морем. Заскакивала Лемони, ставшая с тех пор не имеющим себе равных экспертом в поисках кусков ржавого железа, и заставляла его выбираться из постели, чтобы пойти и опознать старый лемех, носовую часть разорвавшегося зенитного снаряда и сплющенную консервную банку. Когда же выяснялось, что ничего из этого взорвать нельзя, ее огорчение превосходило зрелое понимание в той мере, которая может быть точно охарактеризована как безграничная.

Но к вечеру того великолепного события, когда взбешенный доктор уже выскочил из кухни, намереваясь отыскать Пелагию и высказать ей всё, что он думает, во дворе объявилась не только его дочь, но и целая толпа невообразимо грязных, изнуренных и оборванных людей. Неузнаваемый человек, большой, как Карло, который позже и оказался Карло, нес на руках чье‑то бредящее тело, впоследствии оказавшееся капитаном Корелли. Молодая женщина, похожая на сумасшедшую и опустившуюся проститутку из самого чудовищно убогого квартала Каира, оказалась Пелагией. Крохотное существо – то ли мальчик, то ли девочка, недавно умершее и выкопанное из могилы, – оказалось Лемони. Всю ночь доктор промывал порезы и получил ощутимую прибыль в виде баклажанов, для которых как раз наступал сезон. Но в тот момент, стоя перед лицом жалкой толпы не ориентирующихся в пространстве солдат и греков нищенского вида, он был способен думать только об одном: о поразительно отталкивающем зрелище, которое он только что неожиданно для себя наблюдал в кухне.

– Кто, – риторически прогремел он, – имел наглость наполнить мой дом улитками?!

Это было правдой. Улитки были повсюду. На окнах, под краями столов, вертикально прилепленные к стенам и миске Кискисы, в кувшине для воды, они бездумно приклеились к половикам, решительно проследовали в корзину для овощей и с донкихотской увлеченностью прицепились к черенку докторской трубки и к стеклам очков, которые он простодушно оставил на подоконнике.

Пелагия, в ужасе от собственной вины, прикрыла рот рукой, а Лемони, разглядывая серебристые следы восхитительно беспорядочного распространения тварей, блестящие, изгибающиеся и перекрещивающиеся, от радости хлопнула в ладоши.

– Porca puttana! – сказала она, и человек, который, наверное, был ее отцом, резко оборвал ее оплеухой.

 

Кража

 

Посреди ночи Коколиса разбудили звуки птичьего бедствия. Первым делом он решил, что куница, которую держал доктор, забралась к его курам; он всегда говорил, что это антиобщественно – содержать такого отъявленного похитителя птиц в качестве комнатного животного, – и уже дважды ловил ее за кражей яиц. Выругавшись, он вскочил с постели; он собирался садануть хорошенько эту маленькую разбойницу дубинкой по башке и положить конец проблеме, нравится это доктору Яннису или нет.

Он натянул башмаки и дотянулся до дубинки, которую с начала войны хранил под притолокой. Это был тяжелый суковатый терновый дрын, в тонком конце которого он просверлил дырку для кожаной ременной петли. Он просунул запястье в ремешок и рванул дверь, прочертив ею дугу по плитам. Уже лет десять он собирался перенавесить дверь. К счастью, звук потонул в бешеном кудахтанье и хриплом ope кур, и Коколис шагнул в ночь.

Было очень темно – тяжелая туча вклинилась между Землей и Луной, – и стоял ужасный шум, потому что сверчки подхватили от цыплят заразу возбуждения и пилили с удвоенным «форте». Коколис прищурился в темноту и отчетливо услышал голос, бормочущий проклятия. Ошеломленный, он вгляделся еще пристальнее. Двое низеньких итальянских солдат суетились у загона и отчаянно пытались схватить кур.

В ярости он действовал не раздумывая. Несмотря на винтовки за спинами мародеров, Коколис испустил страшный боевой клич и ринулся в бой.

Эти два солдата прошли албанскую кампанию и храбро проявили себя, но противостоять в темноте какому‑то свирепому, голому дьяволу, что осыпал их градом ударов по головам и спинам, пинал по ногам и издавал пронзительные неземные крики, они не могли. «Puttana!» – кричали они, закрывая головы руками, но под новыми сокрушительными ударами только хрустели их локти и костяшки пальцев. Они пали на колени и, протянув с жалобными криками руки, умоляли его остановиться.

Коколис ни слова не знал по‑итальянски, но распознать поверженного врага умел. Бросив дубинку, он схватил обоих воров за шкирку и вздернул на ноги. На каждом шагу пиная в зад, исключая всякое сопротивление, он потащил их к дому доктора, время от времени сталкивая лбами, как сбрендивший школьный учитель.

Перед домом доктора, все еще встряхивая и пиная их, он принялся вопить:

– Доктор! Доктор!

Вскоре появился доктор Яннис, облаченный в ночной халат, а с ним – капитан и Пелагия. В свете вновь вышедшей луны они узрели Коколиса – абсолютно голого, если не считать тяжелых башмаков, трясущегося от ярости, с покорно свисающим солдатом в каждой руке. Самое интересное, что у обоих солдат за спину всё еще были закинуты карабины.

– Сейчас же иди в дом, – сказал доктор Яннис дочери, беспокоясь за ее целомудрие в присутствии взбешенного раздетого мужчины с кривыми ногами и грудью бочонком. Она послушно удалилась в кухню, чтобы наслаждаться зрелищем из затемненного окна.

Коколис показал на Корелли, но закричал на доктора:

– Скажите этому сукину сыну, итальяшке‑офицерику, что его солдаты – похитители цыплят, курокрады и больше никто, понятно?!

Доктор Яннис передал это Корелли, который постоял минуту, как будто что‑то решая. Он скрылся в доме, а доктор сказал Коколису:

– Думаю, будет лучше, если ты немного успокоишься.

Пока офицер был в доме, доктор Яннис воспользовался возможностью поддразнить соседа.

– Мне казалось, что ты – коммунист, – заметил он.

– Разумеется, я коммунист, – огрызнулся Коколис.

– Прости, – сказал доктор, – но если я верно помню, любая собственность награблена. Следовательно, раз ты владеешь цыплятами, ты – тоже вор.

Коколис сплюнул в пыль.

– Это собственность богатых награблена, а не собственность бедняков.

Философская дискуссия была прервана появлением капитана с револьвером, и в какой‑то жуткий момент и Пелагия, и ее отец подумали, что он собирается пристрелить Коколиса. Пелагия в отчаянии уже не знала, бежать ли ей за своим пистолетом, но не могла двинуться с места. Коколис взглянул на капитана с ужасом, вызовом и праведным гневом. Он гордо выпятил грудь, словно желая умереть за право греческих цыплят жить спокойно даже на оккупированной территории.

Ко всеобщему удивлению, капитан направил пистолет прямо в лицо одному из преступников и скомандовал ему лечь на землю. Похититель заискивающе улыбнулся, но Корелли взвел курок. Солдат с забавным проворством плюхнулся на землю и начал хныкать, прося прощения, на что Корелли не обратил внимания. Жестом он приказал другому солдату сделать то же самое.

Взяв Коколиса за руку, Корелли немного отодвинул его. Подтолкнув ногой обоих солдат, он скомандовал:

– Теперь ползите.

Солдаты переглянулись, не понимая.

– Я сказал «ползите»! – заорал капитан: его тихий гнев взорвался возмущенным бешенством. Один солдат приподнялся на четвереньки, но капитан наступил ему на поясницу и грубо прижал к земле.

– По‑пластунски, сукины дети!

Они по‑змеиному извивались, пока не поравнялись с башмаками Коколиса.

– Лижите! – приказал капитан.

Протестовать было бесполезно. Капитан хлестнул одного по голове, и доктор сморщился, подумав о физических повреждениях, которые в результате получатся. Пелагия потрясенно прикрыла рот рукой: ей было жалко униженных мошенников; она и представить не могла, что капитан может быть таким жестоким, таким безжалостным. Вероятно, музыкант все‑таки мог быть солдатом.

Парочка лизала башмаки Коколиса, а тот смотрел на них сверху в немом изумлении, пока взгляд его не упал на мясистые выпуклости его причинного места, слабо поблескивавшие в лунном свете. Челюсть у него отвисла, он быстро прикрыл руками самую драгоценную собственность и поспешно затрусил к своему дому.

Пелагия в кухне не могла сдержать смеха, но капитан был совсем не в легкомысленном настроении, когда вошел в дом.

– Южане! – кричал он. – Camorra и mafiosi![140]Продажные твари!

Воры сидели за столом, а капитан награждал их пощечинами при каждом эпитете. Они выглядели очень маленькими и жалкими, и доктор жестом хотел было остановить град ударов. Капитан поднял их за шиворот, как это делал Коколис, протащил к двери и вытолкнул в темноту. Они растянулись на булыжниках, подхватились и побежали.

Капитан вернулся, глаза его сверкали яростью. Он свирепо посмотрел на Пелагию и ее отца, словно они были в чем‑то виноваты и закричал:

– Мы все голодные! – Он вскинул руки, как бы взывая к Богу, покачал головой, ударил себя кулаком в грудь и, словно не в силах поверить, воскликнул: – Позор! – и скрылся у себя в комнате, хлопнув дверью.

Двумя днями позже Пелагия вошла во двор, и ее пронзило острое ощущение: чего‑то не хватало. Она огляделась, но ничего не заметила. А потом поняла. Вышел капитан и увидел, что она рыдает, закрыв лицо руками.

– Они забрали моего козленка, – причитала она, – моего прекрасного козленка! – Она не могла представить, что его зарежут, отправят на мясо; это слишком ужасно.

Капитан положил руку на плечо девушки; она стряхнула ее, не переставая рыдать.

– Все вы сволочи, вы все, воры и сволочи!

Капитан неловко выпрямился.

– Tesoro mio,[141]клянусь жизнью матери, я найду тебе другого козленка.

– Не надо! – закричала она, повернув к нему заплаканное лицо. – Я ничего не возьму от вас!

Он повернулся и пошел прочь; горечь стыда, как червь, вгрызалась ему в самое сердце.

 

Пора невинности

 

Они стали любовниками в старомодном смысле и в старомодном смысле предавались любви. В их представлении предаваться любви – это целоваться в темноте под оливой после наступления комендантского часа или сидеть на скале, наблюдая в его бинокль за дельфинами. Он слишком любил ее, чтобы рисковать ее счастьем, а она, в свою очередь, была слишком благоразумна, чтобы отбросить всякую предосторожность. Снова и снова видела она страдания девушек, рожавших непредвиденного ребенка, то и дело у нее на глазах начиналось заражение крови, за которым следовала долгая мучительная смерть девочек, подвергшихся смертоносному выскабливанию вязальными крючками и проволокой. Она посещала их с отцом, а потом провожала со священником и знала, что капитан понимает – они не ложатся вместе не потому, что это не желанно, а потому, что на самом деле выбора нет.

Уворованное время они использовали как могли – делать это стало легче, когда Гюнтер Вебер организовал для Корелли мотоцикл, «позаимствованный» у вермахта в обмен на пармскую ветчину, «кьянти» и сыр «моццарелла». Официально тот был списан после ложной аварии, и Вебер просто отремонтировал его и доставил своему другу.

Пелагия впервые узнала о нем, когда во дворе раздался грохот выхлопа, затарахтел мотор, захлебнулся и наступила тишина. Кискиса вбежала в дом и спряталась под стол. Пелагия вышла и увидела на сиденье черной машины Корелли – он отплевывался пылью, с темным от грязи лицом, в летном шлеме с пучеглазыми очками. Увидев ее, он поднял очки. Она рассмеялась, потому что у него на сером от пыли, чумазом лице остались два белых круга около глаз, а губы были неестественно розовыми, словно он накрасил их помадой. Он ухмыльнулся, полагая, что она просто рада его видеть, и сказал:

– Vuole fare un giro?[142]

Она сложила на груди руки и покачала головой.

– Я на таком никогда не ездила. Вообще‑то, я и на машине не ездила и начинать не собираюсь.

– Я на таком тоже никогда не ездил, – сказал он, – но это очень просто. Ну, разве не прекрасная машина?

– У него только два колеса, он непременно будет падать. Это же очевидно. Только сумасшедший на таком поедет.

Он взглянул на нее.

– Согласен, он должен падать, но не падает. Просто он не едет всё время по прямой. Но я его раскусил. И ты только послушай!

Он сполз с мотоцикла, прыгнул на ножной стартер, дал двигателю газу, покрутил взад‑вперед ручку, пока тот радостно не затарахтел.







Последнее изменение этой страницы: 2016-04-08; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 100.24.122.228 (0.033 с.)