Доктор Яннис дает совет дочери 


Мы поможем в написании ваших работ!



ЗНАЕТЕ ЛИ ВЫ?

Доктор Яннис дает совет дочери



 

Доктор Яннис набил трубку смертоносно‑едкой смесью, которая в дни оккупации сходила за табак, примял ее и раскурил, неблагоразумно глубоко затянувшись. От резкого дыма, обжегшего горло, он выпучил глаза, поперхнулся, схватился рукой за горло и зашелся в кашле. Бросив трубку на пол, он пробормотал: «Кал, сущий кал! До чего же докатился свет, если я дошел до курения экскрементов? Ну всё, больше не курю».

Последнее время трубка доставляла ему больше мучений, чем утешения. Одно только то, что невозможно достать ершики для чистки трубки, – и он опустился до рысканья по саду в поисках птичьих перьев. Он даже подкупал маленькую Лемони, чтобы та ходила на берег искать их, а это влекло за собой необходимость склонять Пелагию к приготовлению маленьких медовых пирожных, которые любила Лемони. Цепочка грозила превратиться в бесконечную и неуправляемую коррупцию. Он попытался разрубить гордиев узел, прекратив чистить трубку, но в результате пришлось вдыхать неописуемо противные, ужасно горькие и жутко склизкие комочки непрогоревшего табака. Его начинало тошнить, как бестолковую собаку, слопавшую перец «чили», смоченный в бензине; помимо всего прочего, курить такой табак – все равно что позволить дилетанту удалять воспаленные миндалины. Доктор с раздражением чувствовал, что его предали. Трубка была настоящий «Сен‑Клод», он купил ее в Марселе, и предполагалось, что она будет верным другом. Конечно, она обгорела по краям, и черенок пожелтел и был обкусан, но прежде она никогда не нападала на него с такой злобой. Он оставил ее лежать на полу и вернулся к своим записям:

«Будучи сокровищем, остров со времен Одиссея стал игрушкой великих, властных, плутократичных и одиозных. Не склонные к философствованию римляне, не искушенные ни в каких искусствах, кроме управления рабами и военных завоеваний, разграбили город Сами и вырезали его население, героически сопротивлявшееся четыре месяца. Так началась долгая и прискорбная история перехода острова из рук в руки в качестве дара; в то же время он постоянно подвергался набегам корсаров со всех многочисленных уголков злонамеренного Средиземного моря. Таким образом, остров разграблялся до бесконечности, а ведь его прославленный музыкант Меламп завоевал приз Кифары на Олимпийских играх аж в 582 году до нашей эры. Со времен римлян единственной наградой нам была возможность выжить».

Доктор остановился и поднял с пола трубку, забыв, что только что отрекся от нее навсегда. Всё та же проблема: это не столько история, сколько горестное стенание. Или тирада. Или филиппика. Его поразила внезапно возникшая мысль: быть может, дело не в том, что он не умеет писать историю, а в том, что сама История невозможна. Довольный глубинным смыслом этой мысли, он вознаградил себя глубокой затяжкой из трубки, что снова вызвало неудержимый припадок мучительного кашля и чиханья.

Он в ярости вскочил со стула, собираясь переломить трубку пополам, и действительно чуть не сломал, но его вдруг охватило смятение. Ведь Бросить Курить – столь же невообразимо, как История. Ясно – придется достичь своего рода соглашения с трубкой. Он позвал Пелагию, тщательно выскребавшую ложкой гущу из чашек с утренним кофе, чтобы использовать ее еще раз. Ситуация с кофе была столь же ужасна, как и табачный кризис.

– Дочь, – сказал он, – разведи немного меда в бренди и смешай с этим табаком. В таком виде он просто невыносим. От него ужасно чихаешь.

Пелагия, поморщившись, взглянула на него и взяла протянутую жестянку. Она уже собралась уйти, когда отец добавил:

– Подожди, не уходи, я должен кое о чем поговорить с тобой.

Доктор и сам удивился. «О чем это я хочу поговорить с ней?» – спросил он себя. Какие‑то впечатления, которые требовалось обсудить, набирались будто по крупицам, но еще не закрепились в форме мыслей.

Пелагия села напротив, прибрав выбившиеся волосы, привычно спадавшие ей на лицо, и спросила:

– В чем дело, папакис?

Доктор посмотрел на нее. Она сидела, положив руки на колени, в глазах мелькало ожидание, а на губах играла сдержанная улыбка. Ее миловидная чистота напомнила ему, что он хотел сказать. Любого настолько милого и непорочного человека, а его дочь – особенно, совершенно очевидно, можно втянуть в зловредные проступки.

– От моего внимания не укрылось, Пелагия, что ты влюбилась в капитана.

Лицо ее мгновенно залилось краской – похоже, это совершенно шокировало ее, и она начала заикаться.

– В к‑капитана? – глупо повторила она.

– Да, в капитана, нашего незваного, но очаровательного гостя. Того, что играет на мандолине при лунном свете и приносит тебе итальянские сласти, которыми ты не всегда находишь нужным поделиться со своим отцом. Последний – это тот, кого ты считаешь и слепым, и тупым.

– Папакис!.. – возразила она, слишком ошеломленная, чтобы добавить к этому восклицанию хоть какое‑то членораздельное завершение.

– У тебя даже шея и уши покраснели, – заметил доктор, наслаждаясь ее замешательством и нарочно подливая масла в огонь.

– Но, папакис…

Доктор бурно замахал своей трубкой.

– Нет, в самом деле, этот момент даже не стоит отрицать или обсуждать, потому что всё совершенно очевидно. Диагноз поставлен и подтвердился. Нам следует обсудить, что это означает. Кстати, мне ясно, что он тоже влюблен в тебя.

– Он этого не говорил, папас. Тебе нравится дразнить меня? Я начинаю очень сердиться. Как ты можешь такое говорить!

– Вот это характер! – произнес он удовлетворенно. – Это моя дочка!

– Я тебя стукну – правда стукну!

Доктор наклонился и взял ее руку. Она отвела взгляд и покраснела еще сильнее. Так типично для него – довести ее до крайнего возмущения, а потом нежным жестом выпустить из нее весь пар. Отец непредсказуем, просто какая‑то мешанина – в одну минуту безапелляционные приказания, в следующую – хитрость и лесть, а еще через минуту – надменность и аристократическая невозмутимость.

– Я – врач, но я еще и человек, который прожил большую жизнь и все это видел, – сказал доктор. – Любовь – разновидность слабоумия с весьма определенными и часто повторяющимися клиническими симптомами. Вы краснеете в присутствии друг друга, вы оба болтаетесь в тех местах, где надеетесь увидеть друг друга, вы оба слегка косноязычны, оба необъяснимо и слишком долго смеетесь, ты становишься прямо до тошноты девчонкой, а он – абсолютно нелепо галантным. К тому же, ты немного поглупела. На днях он преподнес тебе розу, и ты положила ее между страниц моего справочника по симптомам. Если бы ты не была влюблена и имела немного соображения, ты засушила бы ее в какой‑нибудь другой книге, которой я не пользуюсь ежедневно. Полагаю, весьма уместно, что роза обнаружена в разделе, касающемся эротомании.

Пелагия предчувствовала, что надвигается крушение всех ее сладких мечтаний. Ей припомнился доверительный совет тетушки: «Женщине, чтобы добиться своего, нужно либо плакать и пилить, либо дуться. Она должна быть готова проделывать это годами, потому что все мужчины в семье считают ее собственностью, которой могут как угодно распоряжаться, а сами – как камни, и требуется много времени, чтобы подточить их». Пелагия попробовала заплакать, но ей не дало возраставшее смятение. Она неожиданно встала и так же резко села снова. Перед ней разверзлась пропасть, и полчища турок в образе ее отца собирались столкнуть ее с обрыва. Казалось, его бесстрастное вскрытие ее души изгнало очарование из нарисованного образа. Доктор Яннис, уже раскаиваясь в своем грубом юморе, решился на сочувствие из‑за одного лишь обстоятельства: стоял прекрасный день. Доктор сжал руку дочери. Пальцем другой руки он покручивал кончик уса и невозмутимо наблюдал, как Пелагия пытается выдавить из себя слезинку. А потом начал пространный монолог:

– Жизненный факт – доброе имя семьи коренится в поведении ее женщин. Не знаю, почему это так, – возможно, где‑то дела обстоят иначе. Но мы живем здесь, и я обозначаю этот факт с точки зрения ученого, так же как отмечаю, что в январе на горе Энос лежит снег, а у нас отсутствуют реки.

Дело не в том, что мне не нравится капитан. Конечно, он слегка сумасшедший. Это очень просто объясняется тем обстоятельством, что он – итальянец, но он не настолько безумен, чтобы казаться совершенным посмешищем. На самом деле, он мне очень нравится, а то, что он божественно играет на мандолине, в значительной степени примиряет меня с тем, что он иностранец. – Тут доктор подумал, будет ли конструктивным раскрыть свое предположение, что капитан страдает геморроем; разоблачение физических несовершенств и немощей часто бывало сильнодействующим противоядием любви. Из уважения к Пелагии он решил этого не делать. В конце концов, не следует швырять собачье дерьмо в постель Афродиты. Он продолжил:

– И ты должна помнить, что обручена с Мандрасом. Ты помнишь это, не так ли? Формально капитан – враг. Ты можешь представить себе мучения, которым подвергнут тебя другие, когда придут к выводу, что ты отвергла любовь греческого патриота, предпочтя захватчика, угнетателя? Тебя будут называть коллаборационисткой, фашистской шлюхой, а то и хуже. Люди будут бросать в тебя камни и плевать – тебе ведь это известно, правда? Тебе придется уехать в Италию, если ты захочешь оставаться с ним, потому что здесь тебе будет небезопасно. Ты готова покинуть этот остров и этот народ? Что ты знаешь о жизни там? Думаешь, итальянцы умеют готовить мясной пирог и у них есть церкви в честь святого Герасима? Нету и не умеют.

И еще одно. Любовь – временное помешательство, она извергается, как вулкан, а потом стихает. И когда она утихнет, приходится принимать решение. Нужно решить, сплелись ли ваши корни настолько, что и представить невозможно, чтобы вы когда‑нибудь разлучились. Потому что это – любовь. Не затаенное дыхание, не возбуждение, не обещания вечной страсти, не поминутное желание спариваться. Это не значит лежать ночью без сна, представляя, что он целует каждую складочку твоего тела. Нет, ты не красней, я говорю тебе о том, что происходит на самом деле. Очень просто «быть влюбленным», это каждый дурак может. Подлинная любовь – то, что остается, когда перегорит влюбленность, это – и искусство, и счастливый случай. У нас с твоей матерью так было – у нас были корни, что проросли друг в друга под землей, и когда весь красивый цвет облетел с наших ветвей, мы обнаружили, что мы – одно дерево, а не два. Но иногда лепестки опадают, а корни не переплелись. Представь только, что ты бросаешь свой дом и свой народ и через полгода, год, три года понимаешь, что у деревьев не было корней и они рухнули. Вообрази свое одиночество. Представь, что это будет за тюрьма.

Говорю тебе: замужество с капитаном невозможно, пока не освобождено наше отечество. Грех можно простить только после того, как грешник перестал совершать его, ведь мы не можем позволить себе мириться с ним, пока он еще совершается. Я допускаю такую возможность и был бы действительно рад ей. Может так быть, что ты больше не любишь Мандраса. Возможно, нужно найти решение для уравнения, где с одной стороны – любовь, а с другой – бесчестье. Никто не знает, где сейчас Мандрас. Его может не быть в живых.

Но это означает, что твою любовь придется отложить на неопределенное время. Пелагия, ты, как и я, знаешь, что отложенная любовь – усиливающаяся похоть. Нет, не смотри на меня так. Я не невежда, не дурак, и я не вчера на свет появился. К тому же, я – врач и оперирую не невыполнимыми нравственными указаниями, а фактами, которые можно доказать. Никто не убедит меня, что человек молодой, привлекательный, хорошо образованный и благоразумный не способен, к тому же, и воспламеняться. Ты что думаешь, я не знаю, что молодых девушек может снедать желание? Я даже смиряюсь с возможностью того, что в этом состоянии находится моя дорогая дочурка. Не опускай голову, тебе нечего стыдиться. Я не священник, я – врач и ко всему отношусь антропологически, а кроме того, когда я был молод… Ладно, хватит об этом. Достаточно сказать, что пока я не могу быть ханжой или притворяться, что внезапно и своевременно утратил память.

Но это создает нам еще больше проблем, не так ли? Когда мы безумны, мы теряем контроль над собой. Нас заносит. Вот почему наши предки предпочитали управлять естественным безумием молодых, позоря его тем, что мазали дегтем. Вот почему кое‑где на свадьбах после брачной ночи еще вывешивают запятнанные простыни. Я видел такое на прошлой неделе в Ассосе, когда меня позвали накладывать на руку гипс, помнишь? Если бы нас создали без стыда перед этим прекрасным, мы бы ничем другим и не занимались. Мы бы не работали, нас бы затопили младенцы, перестала бы существовать цивилизация. Короче, мы бы до сих пор жили в пещерах, неустанно и безразборчиво спариваясь. Если бы мы не ограничили время и место и не запретили это занятие в какое‑то другое время и в других местах, мы жили бы как собаки и в жизни нашей было бы меньше красоты и покоя.

Пелагия, я не призываю тебя устыдиться. Я врач, а не творец цивилизаций, который хочет, чтобы люди перестали наслаждаться. Но представь – а если ты забеременеешь? Перестань делать вид, что ты потрясена: кто знает, что человек может сделать в момент страсти? Такое возможно, таковы естественные последствия естественных вещей. Что, по‑твоему, должно произойти? Пелагия, я не буду помогать тебе избавиться от ребенка, хоть и знаю, как. Говоря откровенно, я не буду участвовать в убийстве невинного. И что ты будешь делать? Пойдешь к одной из этих повивальных бабок или знахарок, которые половину своих клиенток убивают, а другую неизменно оставляют бесплодной? Или оставишь ребенка, чтобы только убедиться, что ни один мужчина никогда не женится на тебе? Многие подобные женщины становятся проститутками, поверь мне на слово, потому что внезапно понимают, что им нечего терять, нет способа удержать вместе душу и тело. Но, Пелагия, я не покину тебя, пока я жив, даже в таких обстоятельствах. Но представь – а вдруг я умру? Не делай такое лицо, мы все задолжали природе смерть, тут уж ничего не попишешь. А что, если капитан не сможет на тебе жениться, потому что в армии это запрещается? Что тогда?

И отдаешь ли ты себе отчет, что существуют заразные болезни, сопутствующие непредусмотрительному в этом отношении поведению? Можешь ты быть совершенно уверена, что наш капитан не посещал этот бордель? Молодые люди бесконечно уязвимы в этом деле, какими бы честными ни были в других вещах, а армия облегчила это занятие, предоставив им бордель. Ты знаешь, что может сделать сифилис? Он разрушает тело и сводит с ума. Он вызывает слепоту. Дети сифилитиков рождаются глухими и кретинами. Что, если капитан ходит туда и, закрыв глаза, представляет, что в его объятьях – ты? Такое вполне возможно, хотя мне и неприятно говорить тебе это. Молодые люди таковы, какие есть.

Пелагия плакала настоящими слезами. Никогда еще ее так не унижали и не растаптывали. Отец свел все ее розовые мечты к здравому смыслу и медицинской грязи. Сквозь слезы она взглянула на него и увидела, что он смотрит на нее с огромным сочувствием.

– Тебе трудно, – сказал он просто, – ты нас обоих поставила в трудное положение.

– Ты все представил таким грязным, – горько упрекнула она. – Ты не знаешь, как оно на самом деле.

– С твоей матерью я прошел через многое из этого, – ответил он. – Она была с кем‑то обручена. Знаю я, как оно на самом деле. Потому и разговариваю с тобой как человек с человеком, потому и не мечусь по комнате, не ору на тебя и не запрещаю всего, как следовало бы поступить отцу.

– Значит, ты не запрещаешь всего? – с надеждой спросила она.

– Нет, я не запрещаю всего. Я говорю, что ты должна быть очень внимательной к тому, что делаешь, и должна поступить честно и уважительно по отношению к Мандрасу. Вот и все. Взгляни на это с хорошей стороны. Чем дольше ты знаешь капитана, тем точнее сможешь определить, есть ли у вас корни, которые прорастут вместе под землей. Не уступай ему совсем. Не позволяй себе. Потому что тогда твои глаза не будут замутнены безумием, которым ты не сможешь управлять, и ты научишься видеть его таким, какой он есть. Понимаешь?

– Папакис, – мягко проговорила она, – капитан никогда не пытался навредить мне.

– Он хороший человек. Он понимает, что попал в скверное положение. Молись об освобождении острова, Пелагия, потому что тогда все станет возможным.

Пелагия поднялась и взяла жестянку с табаком.

– Мед и бренди? – тихо спросила она, и отец кивнул.

– Всё, что я говорил, не должно тебя унижать, – сказал он. – Я не хотел тебя расстроить. И я был молодым когда‑то.

– Значит, в твое время не все было по‑другому, – колко бросила она, выходя из комнаты.

Отец удовлетворенно улыбнулся этой парфянской стреле и с большой опаской пососал трубку: дерзкий ответ означал, что дочь не чувствует себя униженной. Возможно, отцом быть легче, чем историком. Он повернулся к пачке бумаг и написал: «Остров перешел в руки Византийской империи, которая имела достоинство быть греческой и недостаток – быть византийской».

 

Ла Скала»

 

– Это правда, Антонио, – кое‑кто из твоих солдат занимается вымогательством, и по моему мнению, и по мнению моих собратьев‑офицеров, это сильно бросает на вас тень. Не на тебя лично, а на итальянскую армию. Это так же позорно, как тот памфлет о Дуче, который все читают. Это часть всё той же болезни.

Корелли обернулся к Карло.

– Это правда – что Гюнтер говорит?

– Меня не спрашивай. Спроси лучше у грека.

– Доктор, – окликнул Корелли, – это правда?

Доктор вышел из кухни, где тщательно правил лезвия старых скальпелей на точильном камне, и спросил:

– Что – правда?

– Что некоторые наши солдаты покупают у голодных вещи за пайковые карточки, а потом какие‑то другие люди приходят и конфискуют карточки, потому что они приобретены незаконно.

– Это не «какие‑то другие люди», – сказал доктор, – это просто другая половина той же банды. Всё идет по идеальному кругу. Стаматиса вот так вот нагрели на прошлой неделе. Он лишился ценных часов и двух серебряных подсвечников, а кончилось тем, что и ни пайковых карточек, и в животе так же пусто, как прежде. Весьма оригинально. – Доктор повернулся уходить, но остановился. – И вот еще что: ваши солдаты воруют у людей с огородов. Как будто все мы не умираем от голода.

– Мы, немцы, так не делаем, – самодовольно сказал Гюнтер Вебер, получая удовольствие от небольшого schadenfreude[153]на счет Корелли.

– Немцы петь не умеют, – не к месту парировал Корелли. – Во всяком случае, я потребую расследования. Я положу этому конец. Это очень плохо.

Вебер улыбнулся:

– Ты славишься тем, что хорошо защищаешь права греков. Иногда я думаю, а понимаешь ли ты, для чего ты здесь.

– Я здесь не для того, чтобы быть сволочью, – сказал Корелли, – и если быть совсем откровенным, чувствую я себя тут неважно. Стараюсь думать, что я здесь в отпуске. У меня нет твоих преимуществ, Гюнтер.

– Преимуществ?

– Да. У меня нет преимущества думать, что другие расы хуже моей. Я не чувствую, что у меня есть на это право, вот и всё.

– Это вопрос науки, – сказал Вебер. – Научный факт изменить нельзя.

Корелли нахмурился.

– Науки? Марксисты считают себя учеными, но они верят в совершенно противоположное твоему. Ладно, оставим науку. Она здесь не к месту. Нравственный принцип – вот чего нельзя изменить, а не научный факт.

– Мы расходимся во мнении, – добродушно сказал Вебер, – для меня очевидно, что этика, как и наука, со временем меняется. Этика изменилась из‑за теории Дарвина.

– Ты прав, Гюнтер, – вмешался Карло, – но никто не обязан принимать это. Мне это не нравится, и Антонио тоже, вот и всё. И наука занимается фактами, а нравственность – духовными ценностями. Это не одно и то же, вместе не растет. Никто не сможет отыскать духовность на стеклышке микроскопа. Может, и правда, что, например, евреи – вредные, что они ниже нас, – откуда мне знать? Но разве это означает, что мы должны относиться к ним несправедливо? Я такого рассуждения не понимаю.

– Помнишь, – сказал Вебер, откидываясь на спинку стула, – как ты наставил на меня пистолет, когда я хотел долбануть прикладом эту куницу из‑за ее шкурки? И я не убил ее. Правда, я не знал, что она домашняя. С пистолетом я спорить не мог. Вот это – новая нравственность. Силе не требуются оправдания и не нужно объяснять причины. Это – дарвинизм, как я уже сказал.

– Пусть уж оставит причины для истории, – сказал Корелли, – а иначе он обречен. Это еще и вопрос собственного душевного покоя. Помнишь, когда тот бомбардир попытался изнасиловать девушку, которую якобы исцелило чудо? Мину, так ее звали, кажется. Ты понимаешь, почему я тогда так поступил?

– Это когда ты заставил его стоять на солнце по стойке «смирно» безо всего, только в каске и с ранцем?

– С ранцем, набитым камнями. Да. Я сделал это, потому что представил, что та женщина – моя сестра. Я поступил так, потому что, когда он хорошенько поджарился, я почувствовал себя гораздо лучше. Вот моя нравственность. Я заставляю себя представлять, что это касается меня.

– Ты добрый человек, – проговорил Гюнтер. – Я это признаю.

– Между прочим, я не дал тебе пристукнуть Кискису, чтобы спасти твою жизнь, – сказал Карло. – Если бы я тебя не удержал, Пелагия бы тебя убила.

– А‑а‑а‑а! – Вебер, делая вид, что душит себя, стал захлебываться. – А где Пелагия? Мне казалось, ей нравится, как мы поем.

– Ей нравится, но ей неловко быть единственной женщиной в компании парней. Полагаю, она слушает из кухни.

– Нет, не слушаю, – отозвалась Пелагия.

– Ага, – сказал Вебер, – ты тут. Антонио как раз говорил, что нам нужно привезти нескольких девочек из борделя, чтобы всех было поровну. Ты как насчет этого?

– Отец вышвырнет вашу «Ла Скалу», и вам снова придется петь в нужниках.

– А мы бы пригнали два бронетранспортера и всё равно пришли, – сказал Вебер. Он оглядел хмурые лица и проговорил: – Всего лишь маленькая шутка.

– Наши бронетранспортеры не заберутся на холм, – сказал один из баритонов, – пришлось бы у вас одалживать.

– Ложь и клевета, – ответил ему тенор, – они прекрасно ездят, если снять вооружение. Ладно, давайте споем что‑нибудь.

– «La Giovinezza», – восторженно предложил Вебер, но все остальные застонали. – Ладно, ладно, принесу из машины патефон, и мы все споем с Марлен.

– А потом можно попеть любовные песни, – сказал Корелли, – потому что сегодня прекрасная ночь, все так спокойно и у нас просто должно быть романтическое настроение.

Вебер сходил к своему джипу и с гордостью собственника вернулся с патефоном. Устроив его на столе, он опустил иголку. Раздался звук, очень похожий на шорох далекого моря, за ним – первые воинственные такты «Лили Марлен». Запела Дитрих, ее голос был полон томной грусти, искушенности в мирских благах, печали, которую приносит знание, и страстного желания любви.

– О! – воскликнул Вебер. – Она воплощение плотской любви! Я таю от нее.

Кто‑то подхватил песню, а Корелли стал подбирать мелодию на мандолине.

– Антонии это нравится, – сказал он, – Антония будет петь.

Он начал с трелей, а потом заполнил пространство мелодии быстрыми переборами. На последней строфе он разразился тремоло, которое в дисканте воспарило над мелодией, украсило ее ловкими глиссандо, паузами и замедлениями, амбициозно взобралось на самую верхнюю и тончайшую высоту инструмента, а затем прелестно отступило на середину звучного предела третьей и второй струн. Люди в деревне отрывались от своих занятий и слушали, как Корелли наполняет ночь. Когда музыка кончилась, они вздохнули и Коколис сказал своей жене:

– Этот парень сумасшедший, и он итальяшка, но в пальцах у него соловьи.

– Да уж это лучше, чем слушать всю ночь, как ты храпишь и пердишь.

– В пролетарском пердеже музыки больше, чем в буржуйской песне, – ответил он, а жена скорчила рожу и проговорила: «Как же!»

Пелагия вышла из кухни, и ее стройный силуэт призрачно обозначился в тусклом свете горевшей там свечи.

– Пожалуйста, сыграй снова, – попросила она, – это было так красиво.

Она подошла и погладила полированное дерево веберовского патефона. Машинка была еще одним чудом современного мира, вроде мотоцикла Корелли, что избегали мира Кефалонии, пока не пришла война. Нечто чудесное и восхитительное посреди всех потерь и расставаний, лишений и страха.

– Нравится? – спросил Вебер, и она задумчиво кивнула.

– Ладно, – сказал он, – когда буду уезжать домой после войны, оставлю его тебе. Владей. Мне это будет очень приятно, а ты всегда будешь помнить Гюнтера. Я себе в Вене другой найду, это нетрудно, а ты прими это как извинение за Кискису.

Разволновавшись, Пелагия чуть с ума не сошла от радости. Она взглянула на улыбавшегося юношу в щеголеватой форме, с подстриженными светлыми волосами и карими глазами, и благодарная радость заполнила ее.

– Какой вы милый, – сказала она и очень непринужденно поцеловала его в щеку. Парни из «Ла Скалы» одобрительно загалдели, а Вебер, прикрыв рукой глаза, залился румянцем.

 

Доктор советует капитану

 

Доктор с капитаном сидели за кухонным столом, и Корелли снимал с мандолины лопнувшую струну, сокрушаясь, что новых струн достать невозможно.

– А как насчет хирургической проволоки? – спросил доктор, наклонившись и изучая сквозь очки закончившую свое существование струну. – Кажется, у меня есть немного такой же толщины.

– Тут должно быть точно то, что нужно, – ответил Корелли. – Если струна слишком толстая, приходится натягивать ее до предела, и она просто рвется. А если очень тонкая, то получается слишком дряблой для приличного звука и дребезжит на ладах.

Доктор откинулся на спинку стула и вздохнул. Неожиданно он спросил:

– Вы с Пелагией планируете пожениться? Полагаю, как ее отец, я имею право знать.

Капитана настолько захватила врасплох откровенность вопроса, что он совершенно не знал, что ответить. Все возможно только потому, что никто не выносит предмет на обсуждение; все вообще может получиться только при понимании, что это глубокая тайна, о которой всем известно. В испуге он взглянул на доктора – рот его беззвучно открывался, как у непредусмотрительной рыбы, которую ничего не подозревающая волна выбросила на песчаную отмель.

– Здесь вы жить не можете, – сказал доктор. Он указал на мандолину. – Раз вы хотите быть музыкантом, то уж, конечно, не здесь. Придется вернуться домой или уехать в Америку. Но не думаю, что Пелагия сможет жить в Италии. Она гречанка. Она погибнет, как цветок, лишенный света.

– Ага, – сказал капитан – более разумное замечание сразу не пришло ему в голову.

– Это правда, – сказал доктор. – Я знаю, что вы не думали об этом. Итальянцы всегда действуют не думая – в этом слава и гибель вашей цивилизации. Немец планирует за месяц вперед, чем будет испражняться на Пасху, британцы все планируют ретроспективно, так что всегда выглядит так, словно все произошло, как они и рассчитывали, французы все планируют, когда появляются, чтобы провести вечеринку, а испанцы… да бог их знает. Во всяком случае, Пелагия – гречанка, вот в чем, по‑моему, дело. Так что может из этого что‑нибудь получиться? Несмотря даже на очевидные непреодолимые трудности?

Капитан размотал запутавшуюся на колках струну и ответил:

– При всем моем уважении, дело не в этом. Это больше личное. Позвольте мне довериться вам, дотторе. Пелагия говорила мне, что мы с вами очень похожи. Я одержим моей музыкой, вы – вашей медициной. Мы оба – люди, которые поставили перед собой цель, и ни вы, ни я особенно не беспокоимся, что о нас подумают другие. Она смогла полюбить меня только потому, что до этого научилась любить другого человека, похожего на меня. И этот человек – вы. Так что быть греком или итальянцем – несущественно.

Доктора так взволновала эта гипотеза, что в горле у него возник комок. Он проглотил его и сказал:

– Вы не понимаете нас.

– Разумеется, понимаю.

Доктор Яннис немного рассердился, а потому и слегка разгорячился.

– Да ничего вы не понимаете. Вы что думаете – вы получите славную послушную девочку и весь путь ваш будет Усыпан лепестками? Разве вы не помните, как спрашивали меня, отчего греки улыбаются, когда злятся? Так вот, позвольте мне кое‑что рассказать вам, молодой человек. В каждом греке, будь то мужчина, женщина или ребенок, сидят два грека. У нас для них даже есть специальные обозначения. Они – часть нас, неизменная, как то, что мы пишем стихи, и то, что каждый из нас думает, будто знает все, что нужно знать. Все мы гостеприимны к чужестранцам, мы все тоскуем по чему‑то, все наши матери относятся к своим взрослым сыновьям как к малышам, а все наши сыновья относятся к матерям как к святыне и лупят своих жен, мы все ненавидим одиночество, мы все стараемся выпытать у незнакомца, не родственники ли мы с ним, все мы стараемся употреблять известное нам длинное слово так часто, как это только возможно, мы все выходим по вечерам на прогулку, чтобы заглянуть друг к другу за забор, мы все считаем, что мы – это значит лучшее. Понимаете?

Капитан был ошеломлен.

– Вы не рассказали о двух греках, что сидят в каждом греке.

– Не рассказал? Ну, наверное, отклонился от темы. – Доктор поднялся и начал расхаживать, выразительно жестикулируя правой рукой и сжимая трубку в левой. – Послушайте, я поездил по всему свету. Видел Сантьяго‑де‑Чили, Шанхай, Стокгольм, Аддис‑Абебу, Сидней – все это я видел. И все время учился быть врачом, и могу сказать, что никогда человек не является больше самим собой, чем когда болеет или ранен. Вот когда все его качества выходят наружу. А я почти всегда плавал на кораблях, чьи команды были преимущественно греческими. Понимаете? Мы – племя изгнанников и моряков. Говорю вам, я знаю лучше большинства людей, что собой представляет грек.

Прежде я расскажу вам об эллине. У эллина есть качество, которое мы называем «софросунэ». Этот грек избегает излишества, он знает свой предел, подавляет в себе жестокость, стремится к гармонии и развивает чувство соразмерности. Он верит в благоразумие, он – духовный наследник Платона и Пифагора. Эти греки недоверчивы к собственной природной импульсивности и любви к переменам ради перемен, и они утверждают в себе порядок, чтобы избежать стихийного выхода из‑под контроля. Они любят образование ради него самого, не принимают в расчет власть и деньги, когда определяют, кто чего стоит, добросовестно подчиняются закону, подозревают, что Афины – единственное поистине значительное место на свете, питают отвращение к бесчестному компромиссу и считают себя квинтэссенцией европейца. Это – от крови наших древних предков, которая по‑прежнему течет в нас. – Он помолчал, пыхнул трубкой и продолжил:

– Но бок о бок с эллином, нам приходится жить с «ромои». Возможно, я должен обратить ваше внимание, капитан, на то, что это слово первоначально означало «римлянин». Это те качества, которые мы получили от ваших предков, не сделавших ни единого технологического улучшения за сотни лет владычества, зато порабощавших целые нации с величайшим пренебрежением к морали. «Ромои» – люди, очень похожие на ваших фашистов, так что вы почувствуете себя с ними непринужденно… ну разве что лично вы, как мне кажется, не причастны ни к одному из их пороков. «Ромои» – импровизаторы, они ищут власти и денег, они не рациональны, потому что действуют по интуиции, инстинктивно и потому все портят. Они не платят налогов и подчиняются закону только тогда, когда нет другого выбора, на образование смотрят как на возможность выдвинуться, всегда в собственных интересах скомпрометируют идеал, еще им нравится напиваться, петь, плясать и разбивать бутылки о головы друг друга. Они злобны и жестоки – настолько, что я могу лишь сказать: они весьма неблагоприятно сравнимы с вашим отравлением туземцев в Эфиопии газом и вашими бомбежками полевых госпиталей Красного Креста. Единственная точка соприкосновения этих двух сторон грека – место, на котором висит ярлык «патриотизм». «Ромои» и эллин одинаково с радостью умрут за Грецию, но эллин будет сражаться мудро и гуманно, а «ромои» использует любую хитрость и жестокость и с радостью пожертвует жизнями своих же людей – совсем как ваш Муссолини. По сути, они подсчитывают славу по числу посланных на смерть, и бескровная победа для них – разочарование.

Капитан смотрел на доктора весьма недоверчиво.

– Так что вы хотите сказать? Что в Пелагии есть сторона, о которой я не знаю и которая сильно потрясла бы меня, если бы я узнал о ней?

Доктор наклонился и потыкал пальцем воздух.

– Вот именно это самое. И еще: во мне тоже есть эта сторона. Вы никогда не видели ее, но она во мне есть.

– При всем уважении, дотторе, я этому не верю.

– Очень рад, что не верите. Но в свои искренние моменты я‑то знаю, что правда.

Они помолчали, и доктор присел к столу, чтобы снова зажечь свою отказывающуюся от сотрудничества трубку с возмутительной смесью мать‑и‑мачехи, лепестков розы и другой травы, которой не удавалось даже приблизиться к табаку. Он закашлялся и сильно поперхнулся.

– Я люблю ее, – сказал, наконец, Корелли, словно это служило решением проблемы – а для него так оно и было. Внезапно у него возникло подозрение.

– Вы не хотите потерять ее, правда? И пытаетесь обескуражить меня?

– Вам придется жить здесь, вот и все. Если бы она уехала в Италию, она бы умерла от тоски по дому. Я знаю свою дочь. Придется вам выбирать между любовью к ней и тем, чтобы стать музыкантом.

Доктор вышел из комнаты – больше для риторического эффекта – и сразу вернулся.

– И вот еще что. Это очень древняя земля, и две тысячи лет на ней мы не знали ничего, кроме кровопролития. Жертвы, войны, убийства – одни лишь дурные смерти. У нас так много мест, полных ожесточившихся привидений, что любой, кто проходит мимо или живет в таких местах, становится бессердечным или душевнобольным. В Бога я не верю, капитан, и я не суеверен, но в привидений очень даже верю. На этом острове, у нас была резня и в Сами, и в Фискардо, и бог знает где еще. И еще будет. Это только вопрос времени. Так что не стройте никаких планов.

 

Безвременье

 

Из стратегических соображений Союзнические силы захватили Сицилию и тем самым предали своего давнишнего и самого доблестного союзника – Грецию. Они дали коммунистам год на подготовку к перевороту и год на гражданскую войну. ЭЛАС уничтожила ЭККА и загнала ЭДЕС в угол, столь далекий от центров власти, что Зервас, ее лидер, до конца жизни будет помнить предательство британцев. Союзники нацелились на яремную вену в Италии и оставили побоку маленький народ, который дал Европе ее культуру, движущую силу и душу. Разгневанные греки всё слышали об уничтожении фашизма в Италии по Би‑би‑си и требовали объяснений – почему их игнорировали? Расстроенные английские офицеры связи бессильно заламывали руки, наблюдая, как страна разваливается на части. Коммунисты в греческой армии, находившейся в Сирии, разожгли мятеж, что еще дальше отодвинуло победу в Италии, – именно в тот момент началась «Холодная война» и стал опускаться «железный занавес». На Западе восхищенное уважение к героизму Советов понемногу выветривалось, и стало абсолютно ясно, что одну разновидность фашизма вот‑вот заменит другая. В Британии и Америке никто вначале не верил, что коммунисты в Греции совершают зверства в невообразимых масштабах; журналисты приписывали это пропаганде правых, а неверящие греки – ренегатам‑болгарам.



Поделиться:


Последнее изменение этой страницы: 2016-04-08; просмотров: 135; Нарушение авторского права страницы; Мы поможем в написании вашей работы!

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 18.226.169.94 (0.099 с.)