ТОП 10:

Весьма нелюбезная капитуляция



 

Я прибыл на Кефалонию только в середине мая – меня перевели туда, в 33‑й артиллерийский полк дивизии «Акви», только потому, что раненая нога делала меня не годным ни к чему, кроме несения гарнизонной службы. К тому времени я настолько разочаровался в армии, что отправился бы куда угодно, где жизнь была бы спокойной, а я бы мог предаваться воспоминаниям и бередить свои раны. На меня накатило нечто вроде сильнейшей депрессии – она охватывает солдат, которые поняли, что они, до предела расходуя силы, истощая свое мужество и здравомыслие, пока не станет ясно, что внутри уже ничего нет, сражались не на той стороне; и правда – я чувствовал, что голова моя пуста, а в груди – вакуум. Я все еще был нем от горя после гибели Франческо, меня по‑прежнему оглушала собственная тупость: я так и не смог догадаться, что мои мечты о превращении порока в преимущество росли из глупой самонадеянности; это правда – любовь к Франческо вдохновляла меня на великие дела, но я забыл о том, что его могут убить. Я вошел в войну романтиком, а вышел одиноким, подавленным и обреченным. На ум приходит выражение «с разбитым сердцем», но его недостаточно, чтобы выразить, как бывает, когда полностью разбиты и тело, и душа. Я понимал, что хочу спастись бегством (я завидовал нашим солдатам в Югославии, перешедшим на сторону противника и вступившим в дивизию «Гарибальди»), но ведь это невозможно – убежать от тех чудищ, что сидят глубоко и пожирают тебя изнутри; и есть только два пути одолеть их – бороться с ними, как Иаков со своим ангелом и Геркулес со своими змеями, или не обращать на них внимания, пока они сами не сдадутся и исчезнут. Я выбрал последнее, и это оказалось легче с помощью маленького чуда по имени капитан Антонио Корелли. Он стал для меня источником веры в хорошее, чистым ключом, своего рода святым, в котором нет и следа отталкивающего благочестия, – таким святым, что к соблазну относится как к своей игрушке, а не противнику; но при этом он оставался человеком чести, поскольку не представлял себе иного.

Впервые я встретил его в лагере под Аргостоли – квартирмейстеры тогда еще не организовали постой у местных жителей. Стояла середина весны, когда остров в самом расцвете своей безмятежности и красоты. В начале года бывают сильные штормы, потом может наступить совершенно невыносимая жара, но весной всё благоухает, по ночам дует легкий ветерок и идет мягкий дождик, в самых невероятных местах распускаются дикие цветы. Казалось, после мучений на войне я сошел с лодки на берег Аркадии; покой настолько ошеломлял, что хотелось плакать, благодарить, и верилось в него с трудом. То был остров, где физически невозможно оставаться мрачным, где злые чувства существовать не могут. К тому времени, как я прибыл, дивизия «Акви» уже сдалась его чарам, утонула в его подушках, прикрыла глаза и погрузилась в нежную дрему. Мы забыли, что мы – солдаты.

В первую очередь меня поразил до боли прозрачный свет. Наверное, было бы смешно утверждать, что у воздуха Кефалонии нет плотности, но свет настолько прозрачен, настолько чист, что на какое‑то время слепнешь, – он оглушает, но неприятных ощущений нет. Два‑три дня я ходил прищурившись. Оказалось, ночь на Кефалонии наступает без вмешательства сумерек, а когда собирается дождь, свет становится подобен перламутру. После дождя остров пахнет соснами, теплой землей и темным морем.

Второе, что довольно странным образом поразило меня, – неправдоподобные размеры и древность оливковых деревьев. Почерневшие, шишковатые, изогнутые и крепкие, они заставляли меня ощущать себя мотыльком‑однодневкой, словно тысячи раз видели людей, подобных нам, и наблюдали за их уходом. Они обладали терпеливым всеведением. В Италии мы спиливаем старые деревья и сажаем молодые, а здесь можно было положить руку на эту древнюю кору, взглянуть на клочок неба, сверкающий сквозь полог листвы, и ощутить себя песчинкой от мысли, что другие наверняка делали то же самое, под этим же самым деревом за тысячелетие до тебя. Греки, поколение за поколением, сохраняют их живыми, заботливо подрезают, и деревья, видимо, привыкают к семье, как дом или овечье стадо.

Третьим меня поразило спокойное, решительное чувство собственного достоинства островитян, и я видел, что на других солдат это произвело впечатление тоже. Многие наши парни были буйными и неотесанными типами, каких можно найти в любой армии, – та разновидность преступников, что с инстинктивной прозорливостью отыскивает себе узаконенную возможность быть подонками; некоторые в пьяном виде были достаточно подлы, чтобы вести себя так, будто оккупация дала им право помыкать населением. Но дело в том, что островитяне с самого начала дали ясно понять, что не потерпят подобного вздора, независимо от того, есть у нас оружие или нет. По счастью, офицеры дивизии были людьми благородными, и если бы не это, я совершенно уверен, что островитяне вскоре бы взбунтовались, как это очень быстро произошло в районах, оккупированных немцами.

О чувстве гордости этого народа можно судить по тому, что произошло, когда мы потребовали капитуляции. Услышал я эту историю от капитана Корелли. В рассказах он был склонен к театральному преувеличению, всё касавшееся его выглядело оригинальным, он всегда поднимался над обстоятельствами, ценя в событии степень забавности и иронично пренебрегая соответствием действительности. Он вообще смотрел на жизнь, иронично приподняв бровь, и в нем совсем не было этакого ранимого самолюбия, что не позволяет человеку пошутить над собой. Некоторые считали его немного не в себе, но я видел в нем человека, настолько любящего жизнь, что ему не важно, какое он производит впечатление. Он обожал детей, и я видел, как он поцеловал в маковку маленькую девочку и закружил ее на руках, пока вся батарея стояла по стойке «смирно», ожидая его проверки; ему нравилось смешить хорошеньких женщин, щелкая каблуками и отдавая им честь с такой законченной воинской четкостью, что выходила насмешка над всем военным. При этом генералу Гандину он отдавал честь настолько небрежно, что это граничило с дерзостью, так что вы понимаете, какой это был человек.

Впервые я встретился с ним в отхожем месте лагеря. У его батареи был нужник, известный под именем «Ла Скала»: капитан организовал оперный кружок, что совместно испражнялся там каждое утро в одно и то же время, сидя рядком на деревянном помосте со спущенными штанами. У него было два баритона, три тенора, бас и альт, подвергавшийся многочисленным насмешкам из‑за необходимости петь все женские партии; а суть была в том, что каждый должен был выдать говешку или пустить голубка во время крещендо, пока этого не было слышно за пением. Таким образом, недостойность совместного справления нужды сводилась к минимуму, а весь лагерь начинал день, мурлыкая воодушевляющую мелодию, звучавшую у всех в головах. Мое первое знакомство с «Ла Скала» произошло так: в 7.30 утра я услышал «Хор недовольных»,[92]который сопровождали весьма раскатистые и звонкие литавры. Естественно, я не мог устоять и пошел разузнать, в чем дело. Я приблизился к месту, отгороженному брезентом, на котором мазками чего‑то белого было выведено «Ла Скала». Из‑за брезента несло отвратительной вонью, но я вошел и увидел ряд испражнявшихся со своих насестов солдат с багровыми лицами – они заливались от всей души и стучали ложками по стальным каскам. Я был и смущен, и изумлен, особенно заметив сидевшего среди солдат офицера, который безмятежно дирижировал концертом, зажав в правой руке перышко. Обычно офицеру в форме отдается честь, особенно – если он в фуражке. Я же отдал честь поспешно и поскорее ретировался; я не знал, по какому уставу приветствовать офицера в форме, с приспущенными штанами, во время строевого учения, состоящего из хоровой дефекации на оккупированной территории.

Впоследствии я тоже присоединился к оперному кружку, оказавшись «добровольно призванным» капитаном после того, как он услышал мое пение при чистке ботинок и понял, что я – еще один баритон. Он вручил мне лист бумаги, стянутый с доски приказов самого генерала Гандина. На нем значилось:

 

СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО

 

По приказу штаба Supergreccia[93]бомбардир Карло Пьеро Гуэрсио должен явиться для исполнения оперативных обязанностей по любой малейшей прихоти капитана Антонио Корелли из 33‑го артиллерийского полка дивизии «Акви».

Должностные обязанности:

1. Все призванные к несению регулярных музыкальных тягот будут принуждены к игре на музыкальных инструментах (ложках, касках, расческе с бумагой и т. д.).

2. Любой упорно не берущий высокие ноты будет кастрирован, его яйца пожертвованы на благотворительные цели.

3. Любой утверждающий, что Доницетти лучше Верди, будет наряжен женщиной, подвергнут открытому осмеянию перед строем батареи и орудий, принужден носить на голове кухонный котелок, а в исключительных случаях от него будет требоваться исполнение «Фуникули, Фуникуля»[94]или любой другой песни о железных дорогах, какую капитан Антонио Корелли время от времени сочтет подходящей.

4. Все aficionado[95]Вагнера будут безоговорочно расстреляны без суда и возможности обжалования.

5. Пьянство должно быть обязательным только в тех случаях, когда выпивку покупает не капитан Антонио Корелли.

Подписано: генерал Веккьярелли, Главнокомандующий контингента войск в Греции, от имени Его Величества Короля Виктора Эммануэля.

 

История капитана о капитуляции Кефалонии была такой: во время высадки командующий состав отправился к аргостолииской ратуше, чтобы принять сдачу городских властей.

Они остановились на улице с отделением вооруженных солдат и послали требование о передаче здания и полномочий. Назад приходит послание, где говорится просто: «Va fanculo».[96]Наши офицеры в шоке – просто оцепенели. Это же не язык дипломатии и вообще едва ли адекватная реакция тех, кто должен корчиться под сапогом завоевателя. Они посылают еще одно сообщение, угрожая штурмом здания. Обратно приходит записка, заявляющая, что любой итальянец, требующий капитуляции, будет немедленно застрелен. Еще большее оцепенение, усугубленное неуверенностью: а есть ли, на самом деле, у тех, внутри, оружие. Офицеры в замешательстве: что, если местные власти действительно могут выдержать осаду? Посылают еще одну депешу, в которой требуют разъяснений, и назад приходит ответ: «Раз вы не знаете, что означает «пошел на…», заходите, мы вам покажем». «О, черт!» – говорят офицеры, стоя на солнцепеке. Задержка уже около получаса, замешательство растет, а из здания приходит еще одна записка: «Мы категорически отказываемся сдаваться нации, которую мы наголову разбили, и требуем права сдаться немецкому офицеру высокого ранга». В конце концов, с Занта, с Корфу или еще откуда‑то доставляется самолетом немецкий офицер, власти победоносно выходят из ратуши, нанеся нам оскорбление и подавив нас в первый же день нашей оккупации.

Так мне это рассказывал Корелли, и я уверен, что в некоторых деталях события несколько приукрашены. Но правда то, что власти наотрез отказались сдаваться нам, и в конечном счете, действительно пришлось доставлять самолетом немца. Корелли находил эту историю невероятно забавной и любил снова и снова рассказывать ее, увеличивая количество посланий и оскорблений, а все остальные сидели и слушали с горящими ушами.

Мне кажется, Корелли считал это настолько смешным из‑за того, что всерьез относился лишь к музыке, – пока не встретил Пелагию. А я – я полюбил его так же сильно, как любил Франческо, но совершенно по‑другому. Он был подобен одной из тех питающихся гнилью орхидей, что способны сотворить чудо гармонии, распустившись даже на куче дерьма, на черепах и костях. Винтовка его ржавела, он даже терял ее пару раз – но он выигрывал битвы, не вооруженный ничем, кроме мандолины.

 

Сопротивление

 

По всему острову расцвела настенная живопись, весело, а может, злобно пользуясь тем, что итальянцы не могли расшифровать кириллицу. «R» они принимали за «Р», не знали, что «G» может выглядеть как «Y» или перевернутое «L», представления не имели, что означает треугольник, думали, что «Е» – это «Н», тету истолковывали как разновидность «О», не учитывали, что буква в форме палатки была той же, что выглядела как перевернутая «Y», их сбивали с толку три горизонтальные черты, которые также могли писаться загогулиной, помнили из математики, что «пи» означало 22, деленное на 7, но не подозревали, что «Е» задом наперед – это «S», что «Y» может также писаться как «V», но на самом деле является «Е», их приводило в смятение существование «О» с вертикальной чертой, что в действительности оказывалось «F», не понимали, что «X» – это «К», совершенно терялись в догадках, что может означать изящный трезубец, и находили, что омега напоминает сережку. Таким образом, сложились идеальные условия для ночных выплесков белой краски – огромными буквами и на всех доступных стенах; тем более, индивидуальный почерк каждого художника приводил буквы в совершенно непостижимый вид. «ЭНОСИС»[97]сражалось за место с «ЭЛЕФ‑ТЕРИА»,[98]«Да здравствует король!» без видимой аномалии сожительствовало с «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Итальяшки, пошли вон» примыкало к «Дуче, съешь мое говно». Почитатель лорда Байрона написал пляшущими латинскими буквами «О Греция, восстань!»,[99]а предатель генерал Чолакоглу – этот новый вождь греческого народа – появлялся всюду как карикатурная фигура, совершающая с Дуче разные непристойные и некрасивые действия.

В кофейне и в полях мужчины рассказывали анекдоты про итальянцев: «Сколько скоростей у итальянского танка? – Одна передняя и четыре задних». – «Какая самая короткая книга на свете? – Итальянская книга героев войны». – «Сколько нужно итальянцев, чтобы ввернуть лампочку? – Один – держать лампочку и двести – вертеть комнату». – «Как зовут собаку Гитлера? – Бенито Муссолини». – «Почему итальянцы носят усы? – Чтобы не забывали о мамочке». В свою очередь, итальянские солдаты в лагерях спрашивали: «Как узнать, что у греческой девушки месячные?», а ответ был: «На ней только один носок». Пауза затянулась: население и оккупанты держались друг от друга подальше, через анекдоты разряжая виноватую подозрительность с одной стороны и очень сердитое негодование с другой. Греки строго по секрету говорили о партизанах, об организации сопротивления, а итальянцы заточили себя в лагере, и единственными признаками их активности были установка батарей, ежедневная разведка самолетами‑амфибиями и верховой комендантский патруль: трясшихся в пыли патрульных больше интересовало позаигрывать с дамочками, нежели усилить посты в быстро наступающей ночи. А потом приняли решение определить офицеров на постой у подходящих представителей местного населения.

Пелагия впервые узнала об этом, когда вернулась от колодца и обнаружила стоящего в кухне пухлого итальянского офицера с сержантом и рядовым: он оценивающе оглядывался вокруг и делал пометки карандашом – таким тупым, что прочесть написанные отпечатки можно было, лишь повернув бумагу к свету.

Пелагия уже перестала бояться, что ее изнасилуют, привыкла хмуриться в ответ на плотоядные взгляды и хлопать по рукам, которые в исследовательских целях щипали ее за задницу; итальянцы оказались благопристойным вариантом Ромео, примирившимся с резким отказом, но не оставляющим надежды. Тем не менее, когда она вошла и увидела солдат, страх вспыхнул снова, и после секундной нерешительности Пелагия готова была задать стрекача. Полный офицер располагающе улыбнулся, поднял руки, словно желая сказать: «Я бы все объяснил, но не знаю греческого», и произнес: «Ах!» – тоном, означавшим: «Как приятно видеть вас, вы такая хорошенькая, а я смущен тем, что нахожусь в вашей кухне, но что же я могу поделать?» Пелагия сказала: «Aspettami, vengo»[100]и побежала за отцом в кофейню.

Солдаты, как их и просили, подождали, и скоро Пелагия появилась с доктором – тот шел на эту непредвиденную встречу с некоторой тревогой. Сердце у него сжималось и слабело от боязливого ожидания, но вместе с тем он ощущал безучастную и невозмутимую храбрость тех, кто решительно настроен противостоять угнетению с достоинством; он припомнил свой совет ребятам в кофейне – «Давайте использовать наш гнев с умом» – и расправил плечи. Он пожалел, что у него нет усов с навощенными кончиками, которые можно было бы сердито и осуждающе покручивать.

– Buon giorno,[101]– сказал офицер, в надежде протягивая руку. Доктор почувствовал примиренческую природу этого жеста и отсутствие в нем спеси завоевателя – и к своему большому удивлению принял предложенную руку и пожал ее.

– Bion giorno, – ответил он. – Я очень надеюсь, что вы довольны вашим прискорбно коротким пребыванием на нашем острове.

Офицер приподнял брови:

– Коротким?

– Вас уже изгнали из Ливии и Эфиопии, – произнес доктор, предоставляя итальянцу самому делать выводы.

– Вы очень хорошо говорите по‑итальянски, – сказал офицер, – вы – первый из всех, кого я здесь встретил. У нас очень большая потребность в переводчиках для работы с населением. Вы могли бы получить привилегии. Такое впечатление, что здесь никто не говорит по‑итальянски.

– Вероятно, вы хотели сказать, что никто из вас не говорит по‑гречески.

– Да‑да, конечно, именно это я имел в виду.

– Вы очень любезны, – ледяным тоном проговорил доктор Яннис, – но, думаю, вы убедитесь, что те из нас, кто действительно говорит на итальянском, внезапно потеряют память, когда получат подобное предложение.

Офицер рассмеялся:

– Вполне понятно в этих обстоятельствах. Я не хотел вас обидеть.

– Тут есть Паскуале Ласерба, фотограф. Он итальянец и живет в Аргостоли, но, наверное, даже он не захочет сотрудничать с вами. Правда, он достаточно молод, чтобы не сообразить, что этого лучше не делать. Что касается меня, то я – врач, и у меня довольно занятий и без того, чтобы становиться коллаборационистом.

– Все‑таки стоит попробовать, – сказал квартирмейстер, – в основном‑то, мы ничего не понимаем.

– Дело ваше, – ответил доктор. – Не могли бы вы объяснить цель вашего прихода?

– Ах да… – Офицер неловко переминался, сознавая непривлекательность своего положения. – Дело в том, прошу прощения, но к сожалению… мы вынуждены расквартировать в этом помещении офицера.

– Здесь только две комнаты – дочери и моя. Это совершенно невозможно, а кроме того, это, как вы, вероятно, понимаете, – произвол. Я вынужден отказать.

Доктор ощетинился, как рассерженный кот, а офицер почесал карандашом голову. В самом деле, очень неудобно, что доктор знал итальянский; в других домах он избегал подобного рода сцен и предоставлял несчастным гостям объясняться мычанием и жестикуляцией, когда они нежданно объявлялись со своими вещмешками и водителями. Оба смотрели друг на друга: доктор – гордо выставив подбородок, а итальянец – подыскивая выражения, которые были бы тверды, но могли успокоить. Неожиданно выражение лица доктора изменилось, и он спросил:

– Кажется, вы сказали, что вы – интендант?

– Нет, Signor Dottore,[102]похоже, вы сами догадались. Да, я интендант. А что?

– Значит, у вас есть доступ к медикаментам?

– Естественно, – ответил офицер. – Я ко всему имею доступ.

Мужчины обменялись взглядами, превосходно угадывая ход мыслей друг друга.

– У меня многого не хватает, – сказал доктор Яннис, – а с войной стало еще хуже.

– А у меня нехватка жилья. Так что?

– Значит, договорились, – сказал доктор.

– Договорились, – повторил квартирмейстер. – Передайте мне всё, что вам нужно, через капитана Корелли. Я уверен, он вам очень понравится. Кстати, вы разбираетесь в мозолях? От наших докторов никакого толку.

– Для ваших мозолей мне, вероятно, понадобится морфий, шприцы для подкожных инъекций, серная мазь и йод, «неосальварсан», бинты и корпия, салициловая кислота, скальпели и коллодий, – сказал доктор. – Мне многое понадобится, если вы понимаете, о чем я. А пока подберите себе пару ботинок по размеру.

Когда интендант ушел, унося с собой подробный список докторских запросов, Пелагия с беспокойством тронула отца за локоть:

– Но, папас, где же он будет спать? И я что – должна готовить для него? А из чего? Продуктов почти нет.

– Он займет мою кровать, – сказал доктор, прекрасно зная, что Пелагия будет возражать.

– О нет, папас, он ляжет на моей. А я буду спать в кухне.

– Ну, раз ты настаиваешь, корициму. Только подумай, как нам пригодятся все эти лекарства и препараты! – Он потер руки и добавил: – Секрет жизни при оккупации – в том, чтобы эксплуатировать эксплуататоров. И нужно знать, как оказывать сопротивление. Думаю, мы устроим этому капитану веселую жизнь.

Капитан Корелли, доставленный своим новым баритоном – бомбардиром Карло Пьеро Гуэрсио, – прибыл под вечер. Подняв тучи пыли и вызвав переполох среди копавшихся на дороге цыплят, юзом затормозил джип, и в калитку вошли двое мужчин. Карло взглянул на оливу, поражаясь ее размерам, а капитан огляделся, оценивая признаки спокойной домашней жизни. К дереву был привязан козленок, на протянутой к дому веревке висело белье; живая бугенвиллия и вьющийся виноград, старый стол, на котором лежала кучка нарезанного лука. И молодая женщина с темными глазами, голова обвязана шарфом, в руке – большой кухонный нож. Капитан рухнул перед ней на колени и театрально воскликнул:

– Прошу вас, не убивайте меня! Я не виновен!

– Не обращайте внимания, – сказал Карло, – он вечно валяет дурака, по‑другому не может.

Пелагия невольно улыбнулась – вопреки собственной решимости – и встретилась взглядом с Карло. Он был огромный – примерно как Велисарий. В одной его штанине поместились бы два средних человека, а из одной гимнастерки она смогла бы сшить отцу две рубашки. Капитан вскочил на ноги.

– Я – капитан Антонио Корелли, но если вам угодно, можете звать меня маэстро, а это… – Он взял Карло за руку: – один из наших героев. У него сотня медалей за спасение жизни и ни одной – за лишение ее.

– Чепуха это, – сказал Карло, застенчиво улыбнувшись. Пелагия взглянула на гиганта, чувствуя, что, несмотря на свои размеры, несмотря на огромные ручищи толщиной с бычью шею, он человек мягкий и опечаленный.

– Храбрый итальянец – это чудо природы, – угрюмо проворчала она, помня отцовские наставления – быть как можно неуступчивее.

– Он под огнем вытащил с поля боя раненого товарища, – возразил Корелли. – Он известен на всю армию и отказался от повышения. Это человек – скорая помощь. Вот какой это человек. И в результате – носит в ноге греческую пулю. А это, – он постучал по футляру, который держал в руке, – Антония. Возможно, позже мы организуем более официальное представление. Ей, как и мне, не терпится познакомиться с вами. Могу я узнать, под каким именем вы известны людям?

Пелагия в первый раз внимательно посмотрела на него и вздрогнула – перед ней стоял тот самый офицер, который скомандовал своему взводу комедиантов: «Равнение налево!» Она покраснела. И в тот же момент Корелли узнал ее и, досадуя на себя, прикусил нижнюю губу.

– Ах ты! – воскликнул он, шлепнув себя по руке. Он снова упал на колени и, свесив голову в лукавом раскаянии, мягко проговорил:

– Прости мне, Отче, мой грех! Меа culpa, mea culpa, mea maxima culpa![103]– Он ударил себя в грудь и разразился деланным рыданием.

Карло переглянулся с Пелагией и пожал плечами:

– Он всегда такой.

Вышел доктор Яннис и, увидев капитана на коленях перед своей дочерью и отметив смущенное выражение на ее лице, сказал:

– Капитан Корелли? Мне необходимо переговорить с вами. Немедленно.

Сильно удивившись властности, прозвучавшей в голосе старика, Корелли сконфуженно поднялся и протянул руку. Доктор своей не подал и сухо произнес:

– Я требую объяснений.

– Каких? Я ничего не сделал. Прошу прощения, я всего лишь шутил с вашей дочерью. – Он беспокойно переминался, с огорчением понимая, что начал неудачно.

– Я хочу знать, зачем вы испоганили памятник?

– Памятник? Простите, но…

– Да, памятник. Тот, что находится на середине моста, построенного де Боссе. Его осквернили.

Капитан недоуменно сдвинул брови, а затем лицо его прояснилось.

– А, вы имеете в виду тот мост в Аргостолийской бухте? И что с ним случилось?

– На обелиске было написано «Во славу Британского народа». Я узнал, что кто‑то из ваших солдат соскоблил надпись. Вы что думаете – вам так легко удастся подчистить нашу историю? Неужели вы настолько глупы, что считаете, будто мы забудем, о чем в ней говорилось? Значит, так вы ведете войну – соскабливая надписи? Что же это за героизм такой? – В голосе доктора зазвучала страстность. – Скажите, а понравилось бы вам, капитан, если бы мы уродовали надгробия на итальянском кладбище?

– Я не имею к этому никакого отношения, синьор. Ваши обвинения не по адресу. Я приношу извинения за нанесенное оскорбление, но, – он пожал плечами, – не я и не мои солдаты принимали это решение.

Доктор нахмурился и поднял палец, тыча им в воздух.

– Не существовало бы ни тирании, ни войн, капитан, если бы фавориты не забывали о совести.

Капитан, как бы ища поддержки, взглянул на Пелагию, испытывая невыносимое ощущение, будто его снова отправили в школу.

– Я должен возразить, – вяло произнес он.

– Вы не можете возражать, извинений этому нет. И почему, скажите на милость, в наших школах запрещено преподавание греческой истории? И почему все обязаны изучать итальянский, а?

Пелагия про себя улыбнулась; она сбилась со счета, как часто слышала рассуждения отца об абсолютной необходимости и совершенной обоснованности обязательного изучения в школах итальянского языка.

Капитан почувствовал, что ему хочется съежиться, как маленькому мальчику, которого застали за воровством из коробки конфет, оставленных на воскресенье.

– В итальянской империи, – проговорил он, прямо‑таки ощущая, как горчат эти слова, – логично, чтобы все изучали итальянский… Полагаю, причина в этом. Повторяю, я не в ответе за это. – Было заметно, что он вспотел. Доктор ожег его заготовленным испепеляющим взглядом.

– Прискорбно, – проговорил он.

Повернувшись на каблуках, доктор вошел в дом и присел к столу, очень довольный собой. Дотянулся и пощекотал Кискисе усы, чем вызвал ее недовольство, и поделился с ней:

– Дали мы ему прикурить!

Ошеломленный капитан Корелли остался стоять во дворе, и Пелагии было жаль его.

– Ваш отец… – проговорил он, но больше слов не нашел.

– Да, он такой, – подтвердила Пелагия.

– Где я буду спать? – спросил Корелли, обрадовавшись возможности переменить тему; все его хорошее настроение улетучилось без остатка.

– Вы займете мою постель, – сказала Пелагия.

В других обстоятельствах Антонио Корелли не преминул бы радостно спросить: «Значит, мы будем делить ее? Как гостеприимно!» – но теперь, после слов доктора, это сообщение его испугало.

– Об этом не может быть и речи, – отрывисто произнес он. – Сегодня я переночую во дворе, а завтра попрошу подыскать мне другое жилье.

Пелагию поразило смятение, возникшее у нее в груди. Разве может у нее внутри что‑то хотеть, чтобы этот иностранец, вмешавшийся в чужую жизнь, остался? Она вошла в дом и сообщила отцу, что итальянец собирается съехать от них.

– Он не может уйти, – сказал доктор. – Как же я буду запугивать его, если его здесь не будет? И как бы там ни было, он кажется симпатичным парнем.

– Папакис, ты заставил его чувствовать себя букашкой. Мне было почти жалко его.

– Не почти, а было жалко, корициму. Я это видел по твоему лицу. – Доктор взял дочь за руку и вышел с ней во двор.

– Молодой человек, – обратился он к капитану, – вы остаетесь здесь, нравится вам это или нет. Вполне вероятно, что ваш квартирмейстер решит навязать нам кого‑нибудь похуже.

– Но постель вашей дочери, дотторе? Это будет не… это будет ужасно!

– Ей будет удобно на кухне, капитан. Мне безразлично, насколько неловко вы себя чувствуете, это не моя проблема. Захватчик не я. Вы понимаете меня?

– Да, – подавленно сказал капитан, не вполне понимая, что с ним происходит.

– Кирья Пелагия принесет вам воды, кофе и «мезедакию» перекусить. Вы увидите, что мы не лишены гостеприимства. Это наша традиция, капитан, – быть гостеприимным даже к тем, кто этого не заслуживает. Это вопрос чести – повод, который вам может показаться до некоторой степени чуждым и неведомым. Ваш внушительных размеров друг также получает приглашение присоединиться к нам.

Смущенные Карло и капитан сели за стол: крохотные пирожки со шпинатом, жареный кальмар и фаршированная рисом долма. Доктор сердито посматривал на них, внутренне восхищаясь успешным началом своего нового плана сопротивления, а оба военных избегали его взгляда, отпуская вежливые и непоследовательные замечания по поводу красоты вечера, невероятных размеров оливы и любого постороннего предмета, что приходил им на ум.

Затем благодарный Карло отбыл, а капитан с несчастным видом уселся на кровать Пелагии. Подошло время ужина, и, несмотря на съеденную закуску, в животе у него привычно урчало. На него навалилась слабость от мысли еще раз поесть той чудесной еды. К нему заглянул доктор:

– Вашу проблему можно решить тем, чтобы есть побольше луку, помидоров, петрушки, базилика, душицы и чеснока. Чеснок послужит антисептиком для трещин, а все остальное, вместе взятое, смягчит стул. Очень важно не напрягаться, а если вы едите мясо, оно всегда должно сопровождаться большим количеством жидкости и овощным гарниром.

Он вышел из комнаты, а капитан проводил его взглядом, чувствуя, что его оскорбили самым ужасным образом. Как старик узнал, что он страдает геморроем?

В кухне доктор спросил Пелагию, заметила ли она, что капитан ходит очень осторожно и временами морщится.

Отец с дочерью сели ужинать и застучали по тарелкам ножами и вилками, пока не уверились, что итальянец умирает с голоду и чувствует себя, как мальчик‑оборвыш, которому в школе объявили бойкот, после чего пригласили его присоединиться.

– Это кефалонийский мясной пирог, – сообщил ему доктор, – если не считать того, что благодаря вашей нации в нем совсем нет мяса.

Позже, когда прошел комендантский патруль, доктор объявил о намерении отправиться на прогулку.

– Но ведь комендантский час… – возразил Корелли, а доктор ответил:

– Я здесь родился, это мой остров. – Забрав свою шляпу и трубку, он величаво вышел.

– Я вынужден настоять… – тщетно проговорил капитан ему вслед. Доктор же благоразумно покружил вокруг дома, выждав четверть часа, а затем уселся на изгороди – подслушивать разговор двух молодых людей.

Пелагия взглянула на Корелли, сидевшего за столом, и решила, что его требуется успокоить.

– А что такое Антония? – спросила она.

Он избегал ее взгляда.

– Моя мандолина. Я музыкант.

– Музыкант? В армии?

– Когда я пошел в армию, кирья Пелагия, армейская жизнь состояла главным образом в том, что тебе платят за безделье. И полно времени для занятий, понимаете? У меня был план – стать лучшим мандолинистом в Италии, а потом бы я бросил армию и стал зарабатывать на жизнь. Мне не хотелось играть по ресторанам, я хотел исполнять и Гуммеля, и Конфорто, и Джулиани. Спрос небольшой, поэтому нужно быть очень хорошим музыкантом.

– Вы хотите сказать, что стали военным по ошибке? – Пелагия никогда не слыхала об этих композиторах.

– План мой провалился – у Дуче появились кое‑какие большие замыслы. – Корелли тоскливо взглянул на нее.

– Ну, вот кончится война… – сказала она.

Он кивнул и улыбнулся.

– Да. После войны.

– А я хочу стать врачом, – сказала Пелагия, не говорившая о своей мечте даже отцу.

Ночью, когда она уже засыпала, послышался сдавленный крик, а вскоре в кухне появился капитан – глаза его были вытаращены, а бедра обмотаны полотенцем. Она села, прижимая к груди одеяло.

– Я прошу прощения, – сказал он, понимая ее тревогу, – но там на моей постели какая‑то огромная ласка.

Пелагия рассмеялась.

– Это не ласка, это Кискиса. Она живет у нас. И всегда спит в моей постели.

– А кто это?

Пелагия не могла не испробовать отцовскую тактику сопротивления.

– А вы что – никогда не видели греческих кошек?

Капитан недоверчиво посмотрел на нее, пожал плечами и вернулся в комнату. Он подошел к кунице и опасливо погладил ее пальцем по голове. Шерстка была очень мягкой и приятной. «Micino, micino[104]», – фальшиво заворковал он и почесал ей за ушком. Кискиса понюхала палец у себя перед носом, не узнала его, сочла съедобным и укусила.

Капитан Антонио Корелли отдернул руку и, глядя, как на пальце выступили бисеринки крови, старался побороть постыдно детские слезы, что неудержимо наворачивались на глаза. Силой воли он постарался сдержать жжение в пальце – оно становилось все сильнее, и капитан знал наверняка, что палец прокушен до кости. Никогда в жизни он еще не чувствовал себя таким ненужным. Уж эти греки! Когда они говорят «нэ», это означает «да», когда они кивают, это значит «нет», чем сильнее злятся, тем больше улыбаются. Даже кошки у них инопланетные, и другого объяснения такой злости быть не может.

Капитан униженно лежал на холодном жестком полу, не в силах уснуть, пока Кискиса не соскучилась по Пелагии и не пошла ее искать. Забравшись в постель, он блаженно растянулся на матраце. «М‑м», – произнес он про себя, поняв, что вдыхает слабый, неуловимый запах юной женщины. Некоторое время он думал о Пелагии, вспоминая гладкую впадинку на ее светлой коже в том месте, где шея переходит в грудь и плечи, и наконец уснул.

Ночью его разбудило что‑то неприятно горячее на горле – к тому же оно щекотало подбородок. Окончательно проснувшись, он с ужасом убедился, что греческая кошка свернулась и крепко спит у него на груди. Перепугавшись до смерти, он попробовал пошевелиться. Животное сонно заворчало.

Казалось, он много часов пролежал без движения, борясь с желанием почесаться, потея от необычного тепла, прислушиваясь к крикам сов и страшным шорохам ночи. Иногда он чувствовал, что бремя на его горле пахнет утешительно сладко. Этот аромат приятно смешивался с запахом Пелагии. Наконец капитан забылся, и ему почему‑то и совсем не к месту снились слоны, бакелит и лошади.

 

Острые края

 

Ранний час наступившего рассвета застал капитана Антонио Корелли у дворовой калитки: он напрасно ждал, что Карло приедет и выручит его. А у того лопнул хомут на подвеске джипа, и теперь Карло был занят – остервенело пинал покрышки и проклинал глубокие рытвины на дороге, из‑за которых произошла авария. Его уже охватил глубокий ужас оттого, что он подвел капитана, – такое состояние охватывало всех, кто служил под его началом; беспокойное раздражение усилилось, когда Карло попытался закурить, но обнаружил, что высохший столбик мелкого, как пудра, табака выскользнул из бумажной гильзы и нагло тлеет в пыли, а ему остался клочок обжигающе горячей бумаги, накрепко прилипший к нижней губе. Он сдернул бумажку, отодрав лоскутик кожи. Лизнув саднящую ранку, он потрогал ее пальцем и обругал немцев за успешную монополизацию поставок хорошего табака. Старый тощий крестьянин, проезжавший мимо, сидя боком на ослике, увидел бедственное состояние его съехавшего с дороги транспортного средства, удовлетворенно улыбнулся и небрежно поднял руку, приветствуя его. Карло скрежетнул зубами и улыбнулся.

– Хрен с ней, с войной! – произнес он. Для грека такое приветствие было ничуть не хуже любого другого. Похоже, этим утром спевки «Ла Скалы» не будет, если только оперный кружок не справит «Солдатский хор» собственными силами. Карло оставил джип и поплелся к деревне.







Последнее изменение этой страницы: 2016-04-08; Нарушение авторского права страницы

infopedia.su Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав. Обратная связь - 3.227.249.234 (0.034 с.)